Проект “Vernikov.ru” — это библиотека, содержащая в себе уникальную и качественную подборку аналитических материалов по вопросам экономики, менеджмента и информационных технологий. Материалов в Интернете очень много. Мы не пытаемся опубликовать всё. Мы экономим Ваше время и публикуем только лучшее.
Помимо доступа к материалам, на сайте “Vernikov.ru” любой посетитель, столкнувшись с новыми и сложными задачами, может быстро и бесплатно получить консультацию у профессионалов.
Автор: Йозеф Шумпетер 01 Июля 2009, 08:12
Книга выдающегося австрийского экономиста Йозефа Шумпетера «История экономического анализа» — произведение, ставшее классикой экономической литературы. Ее уникальность — в широте охвата (от Платона и Аристотеля до Кейнса), сочетающейся с глубиной и оригинальностью анализа и личным отношением буквально ко всем авторам и первоисточникам, упомянутым в огромном по объему тексте. Книга посвящена в первую очередь развитию техники экономического анализа, но попутно автор описывает исторический контекст этого развития, эволюцию других общественных наук и общественной мысли в целом, становление экономистов как научного сообщества. По сравнению с другими известными книгами по истории экономической мысли (книги Блауга, Негиши) труд Шумпетера в гораздо большей степени раскрывает развитие экономической теории в странах континентальной Европы.
Часть I. Введение. Предмет и метод. Глава 1. (Введение и план)
Под «историей экономического анализа» я подразумеваю историю интеллектуальных усилий, предпринятых людьми для того, чтобы понять экономические явления, или, что то же самое, историю аналитических или научных аспектов экономической мысли. В части II этой книги представлена история этих интеллектуальных усилий, начиная с самых ранних различимых истоков до последних двух-трех десятилетий XVIII в. включительно. В части III рассмотрен следующий период, до начала 1870-х гг., который можно назвать, хотя весьма неточно, периодом английской «классики». В части IV рассказано о судьбах аналитической или научной экономики от (опять-таки весьма приблизительно) конца «классического» периода до Первой мировой войны, хотя ради удобства история некоторых тем будет доведена до настоящего времени. Эти три части составляют бблыпую часть книги и охватывают основную массу вошедших в нее исследований. Часть V представляет собой беглый обзор современных достижений, отчасти облегченный только что упомянутыми экскурсами в наши дни, содержащимися в части IV. Часть V призвана помочь читателю понять, как современная аналитическая работа смыкается с прошлой. Перед лицом громадной задачи — в данной книге мы лишь ставим ее, но отнюдь не решаем — мы осознаем один тревожный факт. Каковы бы ни были проблемы, которые, подстерегая неосторожного, скрываются под поверхностью истории любой науки, ее исследователь, как правило, достаточно уверен в своем предмете, чтобы приступить к работе немедленно. В нашем случае все не так. Здесь сами идеи экономического анализа, интеллектуальных усилий, науки «исчезают в дыму» и правила или принципы, которые должны водить пером историка, подвержены сомнению и, что еще хуже, ложному пониманию. Поэтому частям II-V будет предпослана часть I, призванная объяснить — настолько полно, насколько позволяет объем книги — мои взгляды на суть предмета и концептуальную схему, которой я предлагаю воспользоваться. Позже я подумал, что следует включить сюда ряд тем, имеющих отношение к социологии науки, т. е. к теории науки, рассматриваемой как социальный феномен. Но заметьте: весь упомянутый материал помещен здесь для того, чтобы дать информацию о принципах, которым я собираюсь следовать, или об общем духе этой книги. Доводы, приведенные в пользу принятия этих принципов, не смогут быть полностью представлены в данной главе. Они просто облегчат понимание того, что я попытался сделать, или послужат основанием для читателя отложить книгу в сторону, если ее дух придется ему не по вкусу. |
||||||||||||||
|
2. Почему мы изучаем историю экономической науки? Почему мы вообще изучаем историю любой науки? Как считают некоторые, для того, чтобы сохранить все полезное, что содержалось в трудах предшествующих поколений. Предполагается, что концепции, методы и выводы, не представляющие интереса для современной науки, вообще недостойны внимания. Тогда зачем обращаться к авторам прежних лет и их устаревшим взглядам? Может быть, предоставить все это старье заботам немногих специалистов, находящих вкус в таком занятии? В поддержку такой точки зрения можно сказать многое. Действительно, лучше уж «списать» старомодный образ мысли, чем бесконечно за него цепляться. И все-таки полезно иногда заглядывать в чулан, если, разумеется, там слишком долго не задерживаться. Выгоды, которые мы от этого надеемся получить, можно разбить на три группы: педагогические преимущества, новые идеи и понимание логики человеческой мысли. Рассмотрим их по очереди применительно к любой отрасли науки, а затем покажем, почему экономическая наука особенно нуждается в историческом экскурсе. Во-первых, преподаватели и студенты, считающие, что для знакомства с наукой достаточно прочесть только самый последний трактат, скоро обнаружат, что столкнулись со значительными трудностями, которых можно было бы избежать. Если в этом последнем трактате нет хотя бы краткого исторического очерка, то никакая глубина, новизна, строгость и элегантность изложения не помогут студентам (по крайней мере, большинству из них) понять, в каком направлении развивается наука и каково значение данного трактата в этом развитии. Дело в том, что в любой отрасли знаний набор проблем и методов их решения, существующий в каждый конкретный момент, предопределяется достижениями и упущениями тех, кто работал раньше, в совершенно иных условиях. Невозможно полностью осознать значение этих проблем и адекватность данных методов, если мы не знаем предшествующих проблем и методов их решения, реакцией на которые является. сегодняшняя ситуация. Научный анализ — это не просто логически последовательный процесс, начинающийся с какой-то примитивной стадии и идущий по пути неуклонного прогресса. Это не поступательный процесс открытия новой объективной реальности, каким может быть, например, открытие и описание бассейна реки Конго. Процесс научного анализа напоминает, скорее, непрерывную борьбу с тем, что уже создано нами и нашими предшественниками. Его прогресс (насколько он существует) диктуется не логикой, а влиянием новых идей, наблюдений, потребностей и не в последнюю очередь особенностями характера новых исследователей. Поэтому любой трактат, претендующий на освещение «современного состояния науки», в действительности излагает методы, проблемы и выводы, которые исторически обусловлены и имеют смысл только в контексте исторических условий их возникновения. Иными словами: состояние любой науки в данный момент в скрытом виде содержит ее историю и не может быть удовлетворительно изложено, если это скрытое присутствие не сделать открытым. Хочу тут же добавить, что этот педагогический принцип будет последовательно проводиться на протяжении всей книги и диктовать выбор материала для обсуждения, иногда в ущерб другим важным критериям. Во-вторых, изучение истории науки часто придает нашему сознанию творческий импульс. Воздействие истории на разных исследователей неодинаково, но, видимо, лишь в очень немногих случаях оно начисто отсутствует. Только поистине ленивые умы не способны расширить горизонт своих знаний, оторвавшись от работы на злобу дня и созерцая величественные горные цепи, созданные мыслью наших предшественников. Продуктивность такого творческого импульса может проиллюстрировать хотя бы тот факт, что основные идеи, вылившиеся затем в специальную теорию относительности, были впервые высказаны в книге по истории механики. *Much Е. (Э. Max) Die Mechanik in ihrer Entwicklung: historisch — kritisch dargestellt (1-е изд. — 1883; см. Приложение Дж. Петцольдта к 8-му изданию); английский перевод Т. Дж. Мак-Кормака содержит дополнения и изменения, внесенные до 9-го (последнего) издания в 1942 г.* Помимо вдохновения каждый из нас, изучая историю своей науки, может получить полезные, хотя иногда и горькие, уроки. Мы узнаем о пустых и плодотворных противоречиях, о ложных путях, тупиках и напрасных усилиях, о кратких и прерванных периодах прогресса, о всевластии случая, о том, как не надо вести исследование, как выходить из затруднительных положений. Мы осознаем, в силу каких причин мы находимся именно на нашей стадии развития и не продвинулись дальше. Наконец, мы узнаем, какие идеи в науке пользуются успехом и почему, — вопрос, которому мы будем уделять внимание на протяжении всей книги. В-третьих, высшая похвала, которую можно сделать истории любой науки, — это признать, что она позволяет нам проникнуть в тайны человеческого мышления. Разумеется, содержащийся в истории науки материал имеет отношение лишь к определенному виду интеллектуальной деятельности. Но в этих пределах она поставляет нам практически полную информацию. Она являет нам логику в конкретном применении, логику в действии, в сочетании с определенным видением проблемы и поставленной целью. В любой сфере человеческой деятельности мы имеем возможность наблюдать, как работает человеческое мышление, но ни в какой другой области, кроме науки, мы не сможем до такой степени приблизиться к нему, потому что именно ученые чаще всего берут на себя труд описывать свой мыслительный процесс. Каждый из них делает это по-своему: некоторые, например Гюйгенс, достаточно откровенны, другие, такие как Ньютон, более скрытны. Но даже самый замкнутый из ученых обязательно раскрывает свой мыслительный процесс — такова природа научной деятельности (в отличие от политической). Именно поэтому всеми (от Хьюуэлла и Дж. С. Милля до Вундта и Дьюи) признано, что общее науковедение (по-немецки: Wissenschaftslehre) — это не только приложение логики, но и лаборатория ее изучения. Научные приемы и методы не только поддаются оценке в соответствии с внешними логическими стандартами, но и сами вносят вклад в формирование таких стандартов и реагируют на них. Рискуя впасть в преувеличения, все-таки позволю себе утверждать, что из научного наблюдения и научного анализа можно выделить определенный вид практической логики, для чего, конечно, требуется изучение истории науки. В-четвертых, предыдущие аргументы (прежде всего первые два) в особенности применимы к экономической науке. В параграфе 3 мы рассмотрим следствия того очевидного факта, что сам по себе предмет этой науки представляет собой уникальный исторический процесс, и, таким образом, экономическая наука различных эпох занимается различными фактами и проблемами. Уже один этот факт способен вызвать повышенный интерес к истории экономических идей. Но давайте временно отвлечемся от него, чтобы избежать повтора, и выделим значение другого факта. Как мы убедимся, экономической науке нельзя отказать в исторической непрерывности. В действительности наша основная цель как раз и состоит в описании процесса филиации научных идей — процесса, в ходе которого усилия людей понять экономические явления в нескончаемой последовательности порождают, совершенствуют и устраняют аналитические структуры. Один из главных выводов данной книги гласит, что этот процесс в принципе не отличается от аналогичных процессов в других отраслях знаний. Но по причинам, которые мы постараемся объяснить, филиация идей в нашей науке наталкивается на большие препятствия, чем в других. Наши интеллектуальные достижения мало кого приводят в восторг, и меньше всех — нас самих, экономистов. Более того, они всегда были (и есть) не только скромными, но и крайне неупорядоченными. Методы сбора и анализа фактов, которые некоторые из нас считают непригодными или в принципе неверными, широко применялись и применяются другими экономистами. И хотя, как я хочу показать, в каждую эпоху существовала утвердившаяся профессиональная точка зрения по научным вопросам, часто выдерживавшая испытание серьезными политическими разногласиями, мы все же не имеем оснований говорить о ней с той же уверенностью, что и физики или математики. В результате мы не можем или не хотим доверить друг другу задачу обобщить современное состояние нашей науки. В отсутствие удовлетворительных обобщающих работ нам принесет пользу изучение истории науки. Для экономической теории в гораздо большей степени, чем, например, для физики, справедливо положение, что современные проблемы, методы и результаты научных исследований не могут быть полностью поняты, если нам неизвестно, как именно экономисты пришли к нынешнему образу мыслей. Кроме того, в нашей науке множество научных выводов (гораздо больше, чем в физике) было отвергнуто или оставалось в забвении в течение столетий. Мы столкнулись с примерами поистине ужасающими. Экономист, изучающий историю своей науки, скорее обнаружит интересное предположение или извлечет полезный, хотя и горький, урок, чем физик, который в принципе может спокойно исходить из того факта, что из работ его предшественников почти ничего ценного не пропало. Так почему же вновь не обратиться к истории интеллектуальных сражений? |
||||||||||||||
|
3. Является ли экономика наукой? Ответ на этот вопрос зависит, разумеется, от того, какой смысл мы вкладываем в понятие «наука». В повседневном речевом обиходе, а также в академических кругах (особенно в англо-и франкоязычных странах) этим термином (science) часто обознат чаются только естественные науки и математика. Экономическая теория, как и все общественные дисциплины, в этот ряд, следовательно, не попадает. Не сможет она в полном объеме называться наукой и в том случае, если за критерий научности принять использование методов, аналогичных методам естественных наук, Если же мы примем лозунг «наука есть измерение», то научной можно считать лишь малую часть нашей отрасли знания. В этом нет ничего зазорного: назвать какую-то область знаний наукой — это не комплимент и не порицание. Для наших целей годится самое что ни на есть широкое определение: наука — это любой вид знания, которое является объектом сознательного совершенствования. *Мы сохраним термин «точная наука» для второго значения слова «наука», упомянутого выше, т.е. для наук, пользующихся методами, более или менее сходными по логическому построению с методами математической физики. Термин «чистая наука» будет использован как антоним термину «прикладная наука» (французы использовали тот же термин, например mecanique pure («чистая механика») или economic pure («чистая экономическая теория»); они пользовались также термином mecanique rationnelle или economic rationnele («рациональная механика» или «рациональная экономическая теория»); итальянский эквивалент — meccanica pura («чистая механика») или economia pura («чистая экономическая теория»); по-немецки это звучит как reine Mechanih («чистая механика») или reine Okonomie («чистая экономическая теория»)).* Процесс совершенствования порождает определенные приемы мышления — методы или технику исследования. Достигаемая с помощью этой техники степень осмысления фактов выходит за пределы возможностей обыденного сознания. Поэтому мы можем принять определение, практически эквивалентное первому: наука — это любая область знания, выработавшая специализированную технику поиска и интерпретации (анализа) фактов. Наконец, если мы хотим подчеркнуть социологический аспект, мы можем с тем же основанием сказать, что наука — это любая отрасль знания, в которой действуют люди (так называемые исследователи или ученые), занятые совершенствованием имеющегося в ней запаса фактов и методов и в силу этого осознающие факты и овладевающие методами их анализа лучше, чем «профаны» и простые «практики». Можно предложить и другие, не худшие определения. Вот еще два, которые мы добавим без комментариев: 1) наука — это усовершенствованный здравый смысл; 2) наука — это знание, вооруженное инструментами. Поскольку экономисты используют технику анализа, недоступную широкой публике, экономическая наука безусловно является наукой в том смысле, который мы вкладываем в это понятие. Отсюда, казалось бы, следует, что написать историю этой техники — довольно-таки простая задача и тот, кто за нее возьмется, не должен испытывать никаких мук и сомнений. К сожалению, это не так. Мы не только не выбрались из чащи, мы даже еще не попали в нее. Прежде чем уверенно приступить к достижению цели, необходимо убрать с пути множество препятствий, самое серьезное из которых носит название «идеология». Этой работой мы займемся в следующих главах части I. Теперь ясе прокомментируем наше определение науки. Во-первых, рассмотрим возражение, которое читателю может показаться «убийственным». Если определить науку как знание, вооруженное инструментами, т. е. по признаку использования специальной техники, то почему бы не включить в нее, скажем, первобытную магию? Она ведь использует технику, доступную далеко не каждому и передаваемую профессиональными магами из поколения в поколение. Конечно, мы должны это сделать! Дело в том, что магия и другие схожие виды деятельности часто неуловимо переходят в то, что мы сегодня признаем наукой: так, например, астрология была неразлучной спутницей астрономии вплоть до начала XVII в. Есть и другой, еще более убедительный довод. Если мы исключим из области науки какой-либо вид вооруженного инструментами знания, это будет означать, что мы считаем свой критерий научности абсолютной истиной на все времена. Но это недопустимо. *Наилучший способ убедиться в этом заключается в осознании того факта, что наши правила служат и, вероятно, всегда будут служить предметом споров и находиться в процессе изменений. Рассмотрим, например, следующий случай. Никто не доказал, что каждое четное число может быть выражено как сумма двух простых чисел, хотя еще не было найдено ни одного четного числа, которое нельзя было бы выразить таким образом. Теперь допустим, что данное предположение однажды войдет в противоречие с другим предположением, которое мы согласны принять. Следует ли из этого, что существует четное число, не являющееся суммой двух простых чисел? Математики-«классики» ответили бы «да». Математики-«интуиционисты» (такие, как Кронеккер и Брауэр) ответили бы «нет», т.е. первые допускают, а последние отказываются допустить обоснованность так называемых косвенных доказательств теорем существования, которые широко используются во многих областях науки, включая чистую экономическую теорию. Очевидно, что одной возможности подобного расхождения во мнениях о том, что составляет корректное доказательство, уже достаточно для того, чтобы наряду с прочими доводами доказать, что наши собственные правила нельзя принимать как абсолютную истину применительно к научному методу.* В действительности мы можем оценить любой вид знания (в настоящем или в прошлом) только исходя из своих собственных стандартов, поскольку у нас нет других. Эти стандарты складывались на протяжении более чем шести столетий, *Эта оценка касается только западной цивилизации, а достижения древних греков учитываются лишь с тех пор, как они были унаследованы западноевропейской мыслью в XIII в. Отправным пунктом мы считаем «Сумму теологии» Фомы Аквинского, исключающую Откровение из «философских дисциплин». Это был первый и самый важный шаг в методологии науки в Европе после крушения античного мира. Ниже будет показано, что кроме этого Фома Аквинский исключил из допустимых научных методов ссылки на авторитеты.* в течение которых допустимые рамки научного анализа все более сужались. Когда мы говорим о «современной», «эмпирической» или «позитивной» науке, *Слово «позитивный» в данном контексте не имеет ничего общего с философским позитивизмом. Это одно из многих встречающихся в нашей книге предупреждений об опасности возникновения путаницы вследствие того, что авторы используют одно и то же слово для обозначения совершенно разных понятий; иногда и сами авторы путают разные вещи. Это важный момент, поэтому приведу примеры таких терминов: рационализм, рационализация, релятивизм, либерализм, эмпиризм.* то имеем в виду только эти, суженные критикой рамки. При этом современные методы анализа в разных науках различаются и, как мы уже отметили, никогда не бывают абсолютно бесспорными. В целом их отличают два главных признака: они ограничивают общее число доступных нам научных фактов лишь «фактами, верифицируемыми в ходе наблюдения или эксперимента», и оставляют из допустимых методов лишь «логический вывод из верифицируемых фактов». Впредь мы также будем стоять на точке зрения «эмпирической науки», по крайней мере в той степени, в какой ее принципы признаны в экономической науке. Однако читатель должен запомнить: хотя мы рассматриваем различные теории именно с данной точки зрения, мы не считаем ее «абсолютно верной». Если даже с позиций «эмпирической науки» мы решим, что тот или иной тезис или метод является неудовлетворительным (разумеется, с учетом исторических условий его возникновения), мы не исключаем его тем самым из области научной мысли в нашем первоначальном (самом широком) определении, не отрицаем его научного характера, *Все это весьма неадекватное изложение глубоких проблем, которых мы касаемся лишь поверхностно. Однако, поскольку рамки данной работы ограничены, я хочу только добавить, что наша интерпретация должна быть как можно дальше от: а) претензии на профессиональное всеведение; б) от желания проранжировать культурное содержание мысли прошлого в соответствии с нормами нашего времени и особенно в) от оценки чего-либо, кроме методов анализа. Некоторые связанные с этим вопросы прояснятся в ходе дальнейших рассуждений.* критерий которого (если он вообще существует) содержится в «профессиональных» стандартах данной эпохи и данной страны. Во-вторых, из нашего первоначального определения «знание, вооруженное инструментами» следует, что в принципе невозможно точно датировать (хотя бы десятилетиями) зарождение (не говоря уже об «основании») науки (другое дело — зарождение определенного метода или «школы»). Как науки развиваются, так они и возникают: из обыденного опыта или из других наук, путем медленного прироста знаний, постепенной дифференциации, под благотворным или неблаготворным влиянием среды и отдельных личностей. Историческое исследование позволяет лишь сузить рамки того периода, когда с равным основанием можно признать или отрицать существование данной науки. Однако полностью развеять сомнения исследователей оно не в состоянии. Что касается экономической науки, то заявление, что ее «основал» А. Смит, Ф. Кенэ, У. Петти или кто-нибудь другой и поэтому историческое исследование должно начинаться именно с него, можно объяснить лишь идеологическим предубеждением или невежеством. Однако следует признать, что изучение экономики представляет в этом отношении особенную трудность, поскольку здесь соотношение между обыденными и научными знаниями смещено в сторону первых гораздо больше, чем в остальных областях научных исследований. Известно, что богатый урожай влечет за собой низкие цены на продовольствие, а разделение труда повышает эффективность производства. Эти знания, очевидно, являются преднаучными, и бессмысленно видеть в них, если они встречаются в старых книгах, научные открытия. Примитивный аппарат теории спроса и предложения научен. Но научные достижения в данном случае настолько скромны, что различить здравый смысл и научное знание можно здесь только по субъективным критериям. Воспользуюсь случаем для экскурса в смежную область. Определить науку как вооруженное инструментами знание и связать ее с деятельностью особых групп людей — это почти то же самое, что подчеркнуть важность специализации, в результате которой (на сравнительно поздней стадии) возникли отдельные науки. *Добавлю, что внутри профессиональных групп научных работников обязательно возникает специальный язык, недоступный широкой публике. Этот рациональный процесс можно было бы рассматривать как критерий науки, если бы не то обстоятельство, что очень часто такой язык возникает лишь через много лет после того, как наука (в нашем смысле) утвердилась как таковая. Формирование специального языка происходит по причине крайних неудобств, связанных с необходимостью употреблять в научном анализе плохо для этого подходящие понятия из арсенала здравого смысла. К сожалению, экономисты всегда придавали чрезмерное значение тому, чтобы их понимала широкая публика, и это нанесло немалый ущерб их науке. В свою очередь эта публика до сих пор столь же необоснованно возмущается при любой попытке ввести более рациональную практику.* Но процесс специализации никогда не придерживался никакого рационального плана — явного или неявного. Совокупность наук никогда не имела логичной структуры, она похожа скорее на тропический лес, чем на здание, возведенное по проекту. Индивиды и группы следовали за своими лидерами, разрабатывали собственные методы, увлекались конкретными проблемами, их работа пересекалась с исследованиями, проводимыми в других странах. В результате границы большинства наук непрерывно сдвигались, и бесполезно определять их исходя из предмета или метода. В особенности это относится к экономической науке, не являющейся (в отличие от, например, акустики) строгой наукой, а скорее представляющей собой совокупность плохо упорядоченных и пересекающихся между собой областей знания (сродни медицине). Поэтому мы будем приводить определения экономической науки, данные другими авторами прежде всего для того, чтобы подчеркнуть их поразительную неадекватность, но сами не станем придерживаться ни одного из них. Наш подход к данному вопросу сводится к перечислению фундаментальных «областей», признанных в настоящее время в преподавательской практике. Но даже это эпидеиктическое определение *Эпидеиктическое определение — это определение какого-либо понятия, скажем понятия «слон», путем простого указания на представителя класса, обозначенного данным понятием.* не претендует на полноту. Кроме того, мы всегда должны оставлять для себя возможность в будущем добавить или убрать какую-либо тему из любого полного по состоянию на сегодня списка. В-третьих, в нашем определении ничего не говорится о мотивах, побуждающих людей тратить силы на совершенствование имеющихся знаний в какой-бы то ни было области. В дальнейшем мы еще вернемся к этой теме. Сейчас же только заметим, что научный характер исследования не зависит от цели, с которой оно было предпринято. Например, научность бактериологического исследования не зависит от того, служит ли оно медицинской или любой иной цели. Аналогично, если экономист исследует спекуляцию, используя методы, которые в его время и в его окружении признаны научными, результаты его исследования обогатят экономическую науку независимо от того, выступает ли он за принятие регулирующего законодательства, или, наоборот, собирается защитить спекуляцию от такого законодательства, или, наконец, просто удовлетворяет свою любознательность. Даже если цель исследования нас не устраивает, мы не можем отказаться от признания его результатов, если эта цель не искажает факты или аргументацию. Отсюда следует, что аргументы «апологетов» (оплаченных или нет — неважно) при условии, что они носят научный характер, для нас ничем не хуже доводов «беспристрастных мыслителей», если такие, конечно, существуют. Запомним: иногда интересно задаться вопросом о причинах того или иного утверждения, но, каков бы ни был ответ, он сам по себе не сможет ни подтвердить, ни опровергнуть высказанные суждения. Мы не будем использовать дешевый прием политической борьбы, к несчастью весьма распространенный среди экономистов, а именно критиковать или превозносить мотивы человека, выдвинувшего какой-либо тезис, или интересы, которым он, возможно, служит.
Глава 2. Схоласты и философы естественного права
|
|
Восточная Римская империя просуществовала на тысячу лет дольше Западной. Она продолжала функционировать благодаря усилиям самой интересной и самой успешной бюрократии, какую только знал мир. Многие из тех, кто формировал политику в учреждениях византийских императоров, принадлежали к интеллектуальной элите своего времени. Им приходилось иметь дело с огромным количеством юридических, денежных, коммерческих, аграрных и финансовых проблем. Нельзя не предположить, что они должны были размышлять об этих проблемах. Однако если это так, то результаты были утеряны. Не сохранилось ни одного достойного упоминания отрывка их рассуждений. Аналогичные проблемы возникали в германских государствах на Западе еще до Карла Великого, и из литературных источников и документов мы достаточно хорошо знаем, как они их решали. В огромной империи Карла Великого вставали проблемы внутреннего управления и международных экономических отношений, с которыми не сталкивался ранее ни один германский правитель. Но во всех его мероприятиях отражается только практический здравый смысл, не уступающий, впрочем, здравому смыслу любых других веков. Историки и философы, украшавшие его двор, если и касались экономических вопросов, то мимоходом. *Поучительное описание интеллектуальной ситуации этих времен читатель найдет в работе М. Л. В. Лайстнера: Laistner M. L. W. Thought and Letters in Western Europe, A. D. 500 to 900. 1931.* В том, что касается нашего предмета, мы можем спокойно перепрыгнуть через 500 лет в эпоху св. Фомы Аквинского (1225 или 1226-1274 гг.), «Сумма теологии» *Новое издание: S. Thomae Aguinatis, Doctoris Angelici. Summa Theologica, diligenter emendata de Rubeia, Billuart et Aliorum. Taurini, 1932. Эта работа хотя и не была завершена, однако приобрела непререкаемый авторитет в последующие века. Но в ней содержалось много такого, что во времена св. Фомы являлось революционным, и вскоре после его смерти некоторые положения были объявлены еретическими, хотя и не везде. Причисление автора к лику святых в 1323 г. означает перемену отношения. Однако только к XVI в. католическая мысль определенно сплотилась вокруг его учения. Энциклика Aeterni Patris (1879) папы Льва XIII превратила его в официальное учение церкви.* которого занимает такое же место в истории мысли, какое западный шпиль собора в Шартре занимает в истории архитектуры. |
|
2. Феодализм и схоластика Жизнь св. Фомы не укладывается в рамки феодальной цивилизации. Этот термин предполагает представление об определенном типе военного общества, а именно общества, в котором доминирует страта военных, организованная на принципах вассалитета в иерархию феодалов-землевладельцев и рыцарей. С точки зрения иерархии военных прежнее различие между свободными и несвободными людьми потеряло значительную часть своего исходного смысла. Важным было не то, свободен человек или нет, а является ли он рыцарем. Даже император Священной Римской империи германской нации (если использовать официальное название), который в теории считался верховным феодальным властелином всего христианского мира, в первую очередь был рыцарем и сам себя считал таковым. Даже несвободный человек становился рыцарем, как только он обзаводился лошадью и оружием и обучался владеть им, что поначалу было довольно просто, но во времена св. Фомы превратилось в занятие, требующее высокой квалификации. Этот военный класс обладал неограниченной властью и престижем и поэтому накладывал печать своей собственной культуры на цивилизацию феодальных времен. Экономический фундамент этой общественной пирамиды состоял из зависимых крестьян и манориальных ремесленников, трудом которых жили военные. Казалось бы, мы видим здесь то, что с первого взгляда кажется похожим на структурную целостность в том самом смысле, который заложен в выражении «социальная пирамида». Но эта картина совершенно нереалистична. За возможным исключением первобытных племен и полномасштабного (full-fledged) социализма, общества никогда не являются структурными целостностями, и половина проблем, с которыми они сталкиваются, возникает именно поэтому. Феодальное общество не может быть описано в терминах рыцарей и крестьян, равно как капиталистическое общество не может быть описано в терминах капиталистов и пролетариев. Римская промышленность, торговля и финансы не были уничтожены повсеместно. Даже там, где они были уничтожены, или там, где они никогда не существовали, они — а значит, и буржуазные по своему характеру классы — появились или появлялись вновь еще до времен св. Фомы. Во многих местах эти классы перерастали рамки феодальной организации, и благодаря тому, что хорошо укрепленный город, как правило, неуязвим для военных средств рыцарей, они успешно бросали вызов правлению феодалов. Наиболее выдающимся примером служит победоносная оборона городов Ломбардии. Поэтому феодализм как историческая реальность представляет собой симбиоз двух существенно различных и в основном, хотя и не полностью, антагонистических общественных систем. Но существовал еще один фактор, нефеодальный по своему происхождению и природе, который военному классу не удалось ни растворить в себе, ни покорить и который для нас является наиболее важным из всех, — Римская католическая церковь. Мы не можем подробно обсуждать крайне сложные отношения между средневековой церковью и феодальной властью. Единственный существенный момент, который необходимо усвоить, заключается в том, что церковь не являлась просто органом феодального общества, но представляла собой организм, отличный от феодального общества, который всегда оставался самостоятельной силой. В какой бы тесный союз ни вступала она с феодальными королями и лордами и как бы сильно ни зависела от них в отдельные времена, как бы близко ни стояла от поражения и от того, чтобы превратиться в слугу военного класса, она никогда не отрекалась от своей власти и никогда не становилась инструментом в руках данного или любого другого класса. Так как церкви удавалось не только самоутвердиться, но и вести успешную войну против феодальных властей, то этот факт должен быть слишком очевидным, чтобы его нужно было констатировать, если бы историография, вдохновляемая популярным вариантом марксистского обществоведения, не создавала представления, что, грубо говоря, средневековая мысль являлась идеологией военного класса землевладельцев, которую священники облекали в слова. Это представление было неправильным не только с точки зрения тех, кто не принимает марксистскую социологию общественной мысли, но также и с точки зрения самого Маркса. Даже если мы решим интерпретировать католическую систему мысли как идеологию, она останется идеологией духовенства и никогда не сольется с идеологией военного класса. Об этом важно помнить, так как католическая церковь обладала практически полной монополией на знания до эпохи Возрождения. Эта монополия в основном обязана своим происхождением духовному авторитету церкви. Но она значительно усиливалась условиями тех веков, когда профессиональные ученые не могли найти себе ни места, ни защиты за пределами монастыря. Вследствие этого практически все «интеллектуалы» тех времен были либо монахами (monks), либо братьями (friars). Рассмотрим вкратце некоторые последствия такого положения дел. Все эти монахи и братья говорили на одной и той же неклассической латыни; где бы они ни были, они слушали одну и ту же мессу; во всех странах они получали одинаковое образование; они исповедовали одну и ту же систему фундаментальных вероучений; они признавали верховный авторитет папы, который был по существу международным: их страной был весь христианский мир, их государством была церковь. Но это еще не все. Их интернационализирующее влияние усиливалось тем, что само феодальное общество было интернациональным. Авторитет не только папы, но и императора был интернациональным как в принципе, так и (с переменным успехом) на деле. Старая Римская империя и империя Карла Великого не были только лишь воспоминанием. Люди были знакомы с представлением о высшем царстве как в мирской, так и в духовной сфере. Национальные границы не имели для них того значения, которое они приобрели в XVI в.; во всем спектре политических идей Данте наиболее поразительным является полное отсутствие националистической точки зрения. В результате этого образовались по сути интернациональная цивилизация и интернациональный мир ученых, существовавшие не на словах, а на деле. св. Фома был итальянцем, а Иоанн Дунс Скот — шотландцем, но оба преподавали в Париже и Кёльне, не зная тех трудностей, с которыми им пришлось бы столкнуться в эпоху самолетов. И по существу, и в принципе практически каждый, кто хотел, мог вступить в монашеский орден, а также в ряды белого духовенства. Но продвижение внутри церкви было открыто для каждого лишь в принципе, так как притязания членов семей военного класса распространялись на большую часть епископатов и аббатств. И все же человек без связей всегда имел реальную возможность достичь высоких или даже самых высоких званий; что еще более важно для нас — он не был лишен права стать — «ключевым человеком», формирующим идеи и политику. Черное духовенство (монахи) и братья составляли общий штат церкви. И в монастырях люди различных классов объединялись на равных основаниях. Естественно, интеллектуальная атмосфера часто заряжалась интеллектуальным и политическим радикализмом, но, конечно, в одни времена сильнее, в другие— слабее и скорее среди братьев, чем среди черного духовенства. В литературе, которую мы собираемся рассматривать, этот радикализм проявляется в весьма изысканной форме, но все же проявляется. Но каким образом можно обвинять в радикальном — а значит, и критическом — подходе социальную группу, члены которой обязаны подчиняться диктату высшего и абсолютного авторитета? Этот очевидный парадокс легко разрешим. Жизнь и вера монахов и братьев действительно подчинялись авторитету, который, по крайней мере теоретически, являлся абсолютным и изрекал непреложные истины. Но за пределами дисциплины и фундаментальной религиозной веры — за пределами вопросов de fide {веры (лат.)} — этот авторитет не пытался направлять их мысль и не предписывал выводов. *Факты, которые противоречат этому утверждению, мы обсудим ниже.* В частности, у него не было никаких оснований делать это в сфере политической и экономической мысли, т. е., к примеру, принуждать церковных интеллектуалов интерпретировать и защищать или представлять неизменным любой мирской порядок вещей. Церковь являлась судьей во всех делах человеческих; конфликт с гражданскими властями был все время возможен, и очень часто эта возможность становилась действительностью; монашеские ордена служили важными инструментами папской власти. Все это, однако, не мешало им рассматривать социальные системы как творения человека, изменяющиеся в ходе истории. Я далек от желания приуменьшать значение христианских идеалов и заповедей как таковых. Но нам нет необходимости обращаться к ним, чтобы понять, что монашеское подчинение власти в вопросах веры и дисциплины совмещалось с широкой свободой взглядов в остальных вопросах. Мы должны пойти еще дальше. Не только положение монахов в обществе, положение внеклассовой структуры, способствовало отстраненно-критическому отношению ко многим вещам; за ними также стояла сила, которая была в состоянии защитить эту свободу. Что касается политических и экономических проблем, церковный интеллектуал того времени испытывал меньшее влияние политических властей и «групп давления», чем светский интеллектуал более поздних времен. Обвинение в том, что безусловное подчинение авторитету церкви делало рассуждения этих ученых монахов несостоятельными с научной точки зрения, таким образом, оказывается безосновательным. Однако нам необходимо рассмотреть еще одну разновидность этого обвинения. Аналитический характер их рассуждений часто отрицался на том основании, что их аргументы могли базироваться только на авторитете: поскольку они признавали авторитет папы, у них не было никакого другого метода установить истинность или ложность какого-либо утверждения, кроме как привести в его поддержку или для его опровержения литературный источник, одобренный этим высшим авторитетом. Доказательство несправедливости такого суждения находим у св. Фомы. Он учил, что авторитет играет решающую роль в вопросах, касающихся Откровения (а именно авторитет тех, кому было дано Откровение), но что во всем остальном (а это включает, конечно, всю сферу экономики) любая ссылка на авторитет «крайне неубедительна». *«Nam licet locus ab auctoritate quae fundatur super ratio ne humana, sit infirmissimus ...» (Summa I, quaest. I, ad secundum). Конечно, все схоласты обильно цитировали, но ведь и мы тоже. Они полагались на авторитеты - там, где они с ними соглашались, — больше, чем мы, потому что они делали упор на коллективную, а не индивидуальную точку зрения и придавали огромное значение преемственности учения. Но в этом и состоит вся разница.* Одновременно с монополией на знания образовалась монополия на «высшее» образование. В школах, которые начиная с VII в. основывали гражданские и духовные власти, «осколки» греко-римской науки, а также теологию и собственно философские доктрины преподавали духовные лица. Великие учителя, такие как Абеляр, привлекали студентов и нередко доставляли немало хлопот властям. Иногда на основе таких школ, а порой и независимо от них в XII и XIII вв. образовывались самоуправляющиеся «университеты» — инкорпорированные ассоциации *Термин universitas первоначально означал не что иное, как корпорацию. Множество людей поступали в них из-за тех юридических привилегий, которые давало членство в такой самоуправляющейся корпорации. Значение universitas litterarum, которое мы вкладываем в термин «университет», более позднего происхождения.* либо учителей, как в Париже, либо студентов, как в Болонье, которые вскоре сгруппировались в теологические, философские, юридические и медицинские «факультеты». Вначале короли и епископы не имели к ним никакого отношения, за исключением предоставления им корпоративных привилегий и осуществления религиозного надзора. Соответственно, университеты располагали огромной свободой и независимостью; они давали больший простор индивидуальному учителю, чем современные механизированные университеты; они являлись местом соприкосновения различных классов общества и были международными. Но начиная с XIV в. в роли основателя университета все чаще стало выступать государство. Оно установило и контроль над независимыми прежде институтами. Государственное влияние привело не только к постановке чисто утилитарных целей, но и к ограничению свободы, особенно в вопросах политического учения. Но именно благодаря той силе, которая стояла за учителями из духовенства, университеты сохраняли относительную самостоятельность вплоть до религиозного всплеска в XVI в. Возможности, которые предоставляли университеты, естественным образом усиливали тенденцию к превращению ученых в учителей. Так как общественность была тогда (как и теперь) склонна преувеличивать значение самого обучения в ущерб созданию самого предмета, которому обучают, то средневековых людей науки называли и до сих пор называют людьми школы или схоластами (doctores scholastici). Для того чтобы освободиться от господствующих предубеждений, читателю лучше всего просто смотреть на этих схоластов как на профессоров колледжей или университетов. Таким образом, св. Фома был профессором. Его Summa Theologica, как он говорит во введении, замышлялась в качестве учебника для начинающих (incipientes). |
|
3. Схоластика и капитализм Те процессы, которые в конечном счете разбили вдребезги социальный мир св. Фомы, как правило, называют зарождением капитализма. Хотя они бесконечно сложны, их все же допустимо описать в терминах нескольких широких обобщений, которые не являются безнадежно неверными. Кроме того, хотя нигде, конечно, не было разрыва, можно датировать их развитие тем или иным веком. Капиталистическое предприятие существовало и ранее, но начиная с XIII в. оно постепенно перешло в наступление на структуру феодальных институтов, которые на протяжении веков не только ограничивали свободу, но и охраняли крестьянина и ремесленника. Оно также формировало контуры экономического устройства, сохраняющегося у нас до сих пор (или до недавнего времени сохранявшегося). К концу XV в. большинство феноменов, которые мы привыкли связывать с неопределенным словом «капитализм», приобрели присущий им внешний вид, включая большой бизнес, спекуляцию акциями и товарами и «финансовую олигархию» (high finance), причем люди реагировали на все это в точности так же, как и мы сами. *Благодаря значению финансовых аспектов капиталистического производства и торговли развитие законодательства об обращающихся ценных бумагах и «создаваемых» депозитах, а также соответствующей практической деятельности является, по-видимому, наилучшим из возможных указателей для датировки восхода капитализма. В средиземноморских странах и то и другое возникло в XIV в., хотя обращаемость не установилась полностью до XVI в. См. работу А. П. Апшера: Usher A. P. The Early History of Deposit Banking in Mediterranean Europe. 1943; Roover R. Money, Banking, and Credit in Medieval Bruges//Journal of Economic History. Suppl. 1942. December.* Но даже тогда не все эти феномены были новыми. Рост капиталистического предприятия создавал, однако, не только новые экономические структуры и проблемы, но также и новое отношение ко всем проблемам. Возвышение коммерческой, финансовой и промышленной буржуазии, конечно, изменило структуру европейского общества, а следовательно, и его дух или, если угодно, его цивилизацию. Наиболее очевидным моментом является то, что буржуазия получила власть для утверждения своих интересов. Этот класс видел деловую жизнь в другом свете и под другим углом; иными словами, он находился внутри деловой жизни и поэтому не мог смотреть на ее проблемы с отстраненностью школьного учителя. Но этот момент — лишь второй по важности по сравнению со следующим. Как мы отмечали в первой части этой книги, еще более важно осознать, что совершенно независимо от утверждения своих интересов деловой человек по мере увеличения собственного веса в социальной структуре все в большей мере наделял общество своим менталитетом, точно так же, как до него это делал рыцарь. Особые приемы мышления, которые вырабатываются в деловой конторе, схема ценностей, которая из них проистекает, и отношение к общественной и частной жизни, которое ее характеризует, постепенно распространяются на все классы и на все сферы человеческой мысли и деятельности. Результаты со всей очевидностью проявились в эпоху преобразования культуры, на удивление неправильно названную Возрождением. *«Возобновление» интереса к мысли и искусству Древней Греции и Рима явилось таким мощным фактором интеллектуальной жизни того времени только потому, что античные формы образовывали удобные емкости для новых нужд и значений. Действительные культурные достижения эпохи не сводились к приведению в порядок старых фамильных драгоценностей.* Одним из наиболее важных результатов было появление светского интеллектуала *Слово «светский» (laical) было выбрано после некоторых размышлений. Термин «secular» нельзя использовать, потому что он имеет дополнительное значение в противопоставлении: белое духовенство — черное духовенство (secular clergy — regular clergy). Термин «laymen's science» вступает в противоречие с нашим толкованием термина «layman» — дилетант (человек, не обученный научному подходу). Термин «laicist» передает идею антагонизма к церкви (ср., например, выражения «laicist state» или «laicism»). Поэтому мы избрали слово «laical» для обозначения людей или любой деятельности (научной или пропагандистской) людей, не имеющих духовного сана. Соответствующее существительное будет «laics».* и соответственно светской науки. Мы можем различить события трех различных типов. Во-первых, всегда существовавшие светские врачи и юристы в эпоху Возрождения начали вытеснять клириков. Во-вторых, отталкиваясь от своих профессиональных потребностей и проблем, светские художники и ремесленники — а между ними не было существенных социологических различий — начали накапливать фонд инструментальных знаний (например, в анатомии, перспективе, механике), который явился важным источником современных знаний, но при этом возник за пределами схоластической университетской науки. Это положение можно проиллюстрировать на примере Леонардо да Винчи; а Галилей воплощает собой другое положение, а именно то, как в ходе вышеупомянутого развития появился светский физик. Своя аналогия имеется и в экономической науке: деловой человек и государственный служащий, так же как и художник-ремесленник, отталкиваясь от своих практических нужд и проблем, начали накапливать фонд экономических знаний, который будет рассмотрен в следующей главе. В-третьих, существовали гуманитарии. Профессионально они были знатоками классических текстов. Их научная работа состояла в критическом редактировании, переводе и интерпретации греческих и латинских текстов, которые стали доступными в XV и XVI вв. Но им нравилось верить в то, что владение греческим языком и латынью делает человека компетентным во всех областях; а это вкупе с их социальным положением — также вне схоластических университетов — превратило этих критиков текстов в критиков людей, вероучений и институтов, а также в разносторонних litterateurs {литераторов (фр.)}. Они, однако, не внесли никакого вклада в экономический анализ. Для нас они важны лишь в той мере, в какой они оказывали влияние на общую интеллектуальную атмосферу своего времени. У католической церкви не было причин не одобрять светского врача или юриста как такового, и она этого не делала; она являлась одним из наиболее либеральных покровителей художников-ремесленников, искусство которых оставалось религиозным еще в течение длительного времени; она нанимала гуманитариев в папскую канцелярию и в другие места. Папы и кардиналы эпохи Возрождения, многие из которых сами были выдающимися гуманитариями, непременно поощряли гуманитарные исследования. Конфликт, который тем не менее возникал, представляет собой проблему. И для того чтобы выявить его природу, нельзя рисовать картину исключительно в черных и белых тонах. Нет ничего более далекого от истины, чем сказка о том, как новый свет вспыхнул над миром и как яростно сражались с ним силы тьмы, или о появлении нового духа свободного исследования, который безуспешно пытались задушить приспешники бесплодного авторитаризма. Наше понимание этого противоречия не продвинется, если мы будем путать его со связанным с ним, но совершенно иным феноменом Реформации: интеллектуальная революция и религиозная революция усиливали друг друга, но их источники были неодинаковы; они не находятся друг с другом в простом соотношении причины и следствия. Не существовало нового духа капитализма в том смысле, что людям пришлось обзавестись новым образом мышления для того, чтобы преобразовать феодальный экономический мир в совершенно иной, капиталистический, мир. Как только мы осознаем, что чистый феодализм и чистый капитализм являются одинаково нереалистичными созданиями нашего собственного ума, то вопрос о том, что же превратило один в другой, полностью исчезает. *Эта проблема является типичным примером того, что можно назвать «ложными проблемами», т.е. таких проблем, которые аналитик создает себе сам своим методом исследования. Для целей сокращенного описания мы рисуем абстрактные картины социальных «систем» и для того, чтобы яснее отличить друг от друга, наделяем их определенным числом четких характеристик. Этот метод (логически) «идеальных типов» (обсуждаемый ниже) имеет, конечно, свою область применения, хотя неизбежно приводит к искажению фактов. Но если, забыв о методологической природе этих конструкций, мы столкнем лицом к лицу «идеального» человека эпохи феодализма с «идеальным» человеком капиталистической эпохи, то возникает проблема превращения одного в другого, не имеющая соответствий в области исторических фактов. К сожалению, такой способ мышления, лишенный каких-либо оснований, кроме неправильного использования метода «идеальных типов», своим огромным авторитетом поддержал Макс Вебер. Соответственно, он занялся поисками объяснений процессу, который при достаточном внимании к историческим деталям становится самоочевидным. Он нашел это объяснение в «новом духе», т. е. в ином отношении к жизни и ее ценностям, порожденном Реформацией (The Protestant Ethic and the Spirit of Capitalism, 1930/Протестантская этика и дух капитализма; см. также: Taivney R.H. Religion and the Rise of Capitalism. 1926; противоположную точку зрения см.: Robertson H.M. Aspects of the Rise of Economic Individualism: a Criticism of Max Weber and His School. 1933). Исторические возражения против этой конструкции слишком очевидны, чтобы на них задерживаться. Гораздо важнее увидеть содержащуюся здесь фундаментальную методологическую ошибку.* Общество феодальной эпохи содержало в себе все ростки общества эпохи капитализма. Эти ростки развивались медленно, на каждом этапе извлекался свой урок и достигалось очередное приращение капиталистических методов и капиталистического «духа». Точно так же не было никакого «нового духа свободного исследования», появление которого требовало бы объяснения. Схоластическая наука средних веков содержала в себе все ростки светской науки эпохи Возрождения. И эти ростки медленно, но верно развивались внутри системы схоластической мысли, так что миряне XVI и XVII вв. скорее продолжали, чем уничтожали труды схоластов. Это справедливо даже в тех случаях, где такая связь наиболее настойчиво отрицается. Уже в XIII в. Альберт Великий наблюдал, Роджер Бэкон экспериментировал и изобретал (он также настаивал на необходимости более мощных математических методов), в то время как Иордан Немурс-кий (Jordanus the Nemore) теоретизировал в совершенно «современном» духе. *См., например, Пьер Дюгем: Duhem Pierre. Les Sources des theories physiques. 1905; Les Origines de la statique. 1905-1906; Etudes sur Leonard da Vinci. 1906-1913.* Даже гелиоцентрическая система астрономии не являлась бомбой, брошенной снаружи в схоластическую крепость. Она была создана в самой крепости. Николай Кузанский (1401— 1464) был кардиналом, а сам Коперник — каноником (хотя он так и не стал духовным лицом), доктором канонического права, прожил всю жизнь в церковных кругах; Климент VII одобрил его работу и желал увидеть ее опубликованной. *Необходимо коротко остановиться на последующей борьбе вокруг астрономической системы Коперника — и для того, чтобы выявить элементы истины в традиционной версии, и для того, чтобы вернуться к ее истинному значению. Николай Коперник завершил свою рукопись около 1530 г. В течение десятилетий его идея распространялась спокойно и без помех. Она, безусловно, сталкивалась с сопротивлением или даже насмешками профессоров, которые продолжали придерживаться системы Птолемея, но этого и следовало ожидать в ответ на появление новой идеи такого значения. Галилей опасался этих насмешек, а не инквизиции, когда к концу XVI в. стал убежденным приверженцем теории Коперника. Казнь инквизицией другого сторонника этой теории, Джордано Бруно, не является доказательством обратного, так как он придерживался чисто теологических взглядов еретического характера и, более того, свободно выражал презрение к христианской вере. Но когда в конце концов Галилей решил открыто поддержать эту теорию (в 1613 и 1632 гг.), группа теологических советников инквизиции — но, однако, не кардинал Беллармино — действительно объявила ее еретической и ему запретили придерживаться ее и преподавать; когда Галилей не выполнил своего обещания подчиниться, его заставили от нее отречься и заключили в тюрьму на две недели. Главное тут не только то, что чисто физическая теория была признана теологически неприемлемой и ее научный последователь за нее пострадал, но и то, что подобное развитие событий было возможным в эпоху, когда текст Писания интерпретировался более или менее буквально. В этом и состоит элемент истины в традиционной версии. Но ясно, что этот случай был совершенно исключительным; для основной части научных исследований такой возможности практически не существовало. Более того, в случае с Галилеем дело осложнялось его импульсивностью и его несчастливой способностью лично настраивать против себя влиятельных людей. Но судьба самого Коперника, да и судьба его теории до 1613 г. указывают на то, что при более тактичном обращении с этим вопросом преследования можно было избежать.* Но это и неудивительно, потому что, как мы видели, авторитет церкви не был таким абсолютным препятствием свободному исследованию, каким его представляют. Преобладание обратного впечатления объясняется тем, что до недавнего времени все довольствовались свидетельствами врагов церкви, которые вдохновлялись нерассуждающей ненавистью и чрезмерно драматизировали отдельные события. В течение последних двадцати лет получает распространение менее предвзятая точка зрения. Для нас это очень удачно, так как облегчает оценку научных результатов схоластов в нашей области. Тогда, если мы снимем налет пристрастия, истинная картина конфликта возникает без труда. Он был преимущественно политическим по своей природе. Светские интеллектуалы, причем католики не меньше, чем протестанты, часто не соглашались с церковью как с политической силой, а политическая оппозиция церкви легко превращается в ересь. Этот дух политической оппозиции и присущий ей характер ереси, который иногда ошибочно, а чаще всего верно чувствовала церковь, нередко содержался в трудах светских интеллектуалов и заставлял ее реагировать на сочинения, в которых не было ничего относящегося к церковному руководству или религии и которые прошли бы незамеченными, если бы их опубликовало духовное лицо, в политической и религиозной лояльности которого церковь была уверена. Существовал еще один небольшой, однако весьма важный для нас момент. Ученые, по-видимому, не всегда воспринимают новшества с энтузиазмом. Более того, профессора — это люди, которые органически не могут себе представить, что кто-то другой может быть прав. Так было всегда и повсюду. Однако во времена Галилея университеты находились в руках монашеских орденов, за исключением стран, которые стали или становились протестантскими. Эти ордена приветствовали новичков и открывали для них возможность научной карьеры. Но они не приветствовали научные труды тех, кто не хотел в них вступать: таким образом возникало столкновение интересов двух групп интеллектуалов, которые стояли на пути друг у друга. А профессиональная неприязнь к научному оппоненту, забавные примеры которой можно найти во все века, приобретала совершенно иной оттенок, когда к мнению университетов если и не всегда прислушивался папа, то всегда прислушивалась инквизиция. Это, конечно, не означает, что профессора только и делали, что декламировали сочинения Аристотеля. |
|
4. Социология и экономическая наука схоластов *За последние полвека исследования в области экономических условий и процессов средневековья стали настолько обширными, что в полном объеме они доступны лишь специалистам. Эта литература часто содержит ссылки на экономическую мысль или даже анализ; однако эти ссылки даются в таком духе и с таких позиций, которые делают их практически бесполезными для наших целей. Наиболее полезной из известных мне работ этого типа, которая устарела, но превосходна в своем роде, я считаю работу У. Д. Эшли: Ashley W.J. Introduction to English Economic History and Theory. 1888; 1893 (особенно книга I, гл. 3, и книга II, гл. 6). Классическая работа о схоластическом экономическом учении, хотя и несвободная от серьезных недостатков, принадлежит В. Эндманну: Endemann W. Studien in der romanisch-kanonistichen Wirtschafts- und Rechtslehre. 1874; 1883. Еще более ранними и все же полезными являются: Cibrario G.A.L. (Дж. А. Л. Чибралио). Dell'economia politica del Medioevo. 1839; Brants V. (В. Брантс). I/Economic politique au Moyen-Age: Esquisse des theories economiques professes par les ecrivains des XIII- et XIV siecles. 1895; Pirenne H. (А. Пирен). Economic and Social History of Medieval Europe. 1936. Взятые вместе, они дополняют сочинение Эшли историей континентальной Европы. Аналогичную функцию выполняет работа У. Томпсона: Thompson W. Economic and Social History of the Middle Ages (300-1300) and (1300-1530). 1928 и 1931; см. также Дж. А. Т. 0'Брайен: O'Brien G.A.T. An Essay on Medieval Economic Teaching. 1920; Э. Шрайбер: Schreiber E. Die volks-wirtshaftlichen Anschauungen der Scholastik... 1913; M. Бир: Beer M. Early British Economics from the XIIIth to the Middle of the XVIIIth Century. 1938; А. Гарнье: Gamier H. L'Id6e du juste prix. 1900; Б. Джаретт: Jarett В. Social Theories of the Middle Ages. 1920; некоторые другие сочинения будут упомянуты ниже. Описание «общего фона» особенно удачно в работе M. Вульфа: Wulf M„ de. L'Histoire de la philosophic medievale. 1925-1926, и так как в наши дни схоластический ренессанс никто не может не принимать во внимание, то см. также его работу: Introduction a la philosophic neo-scolastique. 1904; англ. пер. 1907. Этот список претендует лишь на роль отправного пункта для дальнейших исследований.* Св. Фома подразделял сферу аналитических знаний на науки, которые обязаны своим развитием только свету человеческого разума (philosophicae disciplinae), включая сюда естественную теологию (ilia theologia quae pars philosophiae ponitur) и сверхъестественную теологию (sacra doctrina). Последняя тоже являлась наукой, но наукой sui generis (своеобразной) ввиду того, что в отличие от всех прочих наук она использует не только человеческий разум, но и откровение (Summa I, quaest. I). *Здесь необходимо отметить два момента. Во-первых, Аристотель определял каждую науку по предмету ее исследования. Но св. Фома осознавал, что различные науки часто имеют дело с одними и теми же объектами (de eisdeffl rebus) и что не предмет, а познавательный метод (ratio cognoscibilis) определяет науку. Во-вторых, св. Фома, конечно, не отрицал, что сверхъестественная теология также использовала логический метод (I, quaest I, art. 8). Действительная разница заключается в источнике тех отправных пунктов (principia), которые она, как и другие науки, считает не требующими доказательств. В сверхъестественной теологии они берутся из откровения, но во всех других науках, за возможным исключением чисто формальных, они берутся либо из других наук, либо из прямого наблюдения над фактами. Последнее утверждение св. Фома не формулировал в явном виде. Но оно, несомненно, подразумевается. Если бы он сформулировал его более точно, во многих случаях можно было бы избежать неправильного понимания схоластической мысли.* В этой схеме, которая, по-видимому, была общепринятой, социологии и экономической науке не отводилось самостоятельного места. Вначале они представляли собой часть моральной теологии или этики, которые в свою очередь являлись частью как сверхъестественной, так и естественной теологии. В дальнейшем, особенно в XVI в., экономические и социологические вопросы рассматривались в рамках схоластической юриспруденции. Отдельные проблемы, в основном касающиеся денег и процента, иногда рассматривались самостоятельно. Это же относится и к политическим вопросам. Но этого нельзя сказать об экономической науке в целом. Для наших целей будет удобно различать три периода в исторической эволюции схоластической мысли в соответствии с тем, какое внимание уделялось экономическим проблемам. а) С IX в. до конца XII в. Самый ранний из наших периодов простирается от IX в., в ходе которого схоластическая мысль впервые набрала силу, до конца XII в. Помимо чисто теологических вопросов внимание мыслителей того времени привлекали в основном проблемы теории или философии познания. Насколько я могу понять, рассуждения, которые могли бы быть отнесены к сфере экономического анализа, не встречаются ни в одном из сочинений таких лидеров схоластики, как Эриугена, Абеляр, св. Ансельм или Иоанн Солсберийский (я упоминаю лишь немногих). Таким образом, наша программа не позволяет рассмотреть их достижения, хотя это в значительной мере ограничивает наши представления об общем течении схоластической мысли. Тем не менее необходимо упомянуть о двух вещах. Мы будем называть их 1) платоническим направлением и 2) индивидуалистическим направлением. I. В длительной и трудоемкой задаче интеллектуального восстановления, которую пришлось решать после того, как в течение многих веков Европу опустошали племена варваров, первостепенное значение, естественно, приобрели остатки античных знаний. Большинство из этих остатков, однако, были недоступны до XII в., а значительная часть доступного была непонятна ученым того времени или сохранилась в очень плохом переводе. Из этого небольшого запаса доминирующим было влияние платоников и неоплатоников как непосредственное, так и косвенное — через философию св. Августина. Но влияние Платона неизбежно ставит на передний план проблему платонических идей, проблему природы общих понятий (universalia). Соответственно первая и наиболее знаменитая схоластическая дискуссия по чистой философии была посвящена этой проблеме и до конца XV в. вспыхивала вновь и вновь. Мы не должны удивляться или рассматривать это как несомненное доказательство бесплодности схоластической мысли. Должно быть понятно, что данная проблема является специфической формой постановки общей проблемы чистой философии. Утверждение, что схоласты никогда не прекращали ее обсуждать, просто означает, что, интересуясь многими другими вещами, они не утрачивали интерес к чистой философии. В целом можно утверждать, что «реалистическая» точка зрения — точка зрения, согласно которой только идеи или понятия как таковые реально существуют и которая, таким образом, в точности противоположна тому, что мы бы назвали реалистической точкой зрения, — более или менее преобладала до XIV в., когда ход сражения повернулся в пользу противоположной, «номиналистической», точки зрения. *Важно не забывать, что во времена схоластов различные школы мысли часто отождествлялись (или даже отождествляли себя сами) с отдельными монашескими орденами. Францисканский орден, например, был бастионом номиналистической философии. Это явление вполне понятно, и, я думаю, нет надобности его объяснять. Но необходимо подчеркнуть его важность, ибо оно проявляется и в других вопросах: причину того, что более поздние схоласты столь сурово отнеслись к экономической теории Дунса Скота — а это объяснить не так просто — можно, наверное, искать в антагонизме орденов, точно так же как в более поздние века иногда приходится учитывать антагонизм между национальными группами экономистов. Это немаловажный момент социологии науки.* Но компромисс Абеляра (1079-1142), похоже, пользовался огромной, хотя и неодинаковой в различные периоды популярностью: идеи или универсалии существуют независимо от каких-либо индивидов, соотносящихся с ними, в мышлении Бога (в этом смысле universalia существуют ante res {до вещей (лат.)}); но они воплощены в индивидуальных вещах (поэтому universalia существуют in rebus {в вещах (лат.)}); человеческое мышление получает о них представление только путем наблюдения и абстракции (в этом смысле они post res {после вещей (лат.)}).
[b) XIII век]. Наш второй период охватывает XIII в. Если речь идет о теологии и философии, имеются основания назвать его классическим периодом схоластики. Теологическая и философская мысль была не только революционизирована, но и объединена в новую систему, которая содержала в себе все то, что подразумевает термин «классическая». В основном эту революцию совершили работы Гроссетеста, Александра из Гэльса, св. Бонавентуры и Дунса Скота (францисканская школа), с одной стороны, и Альберта Великого и его ученика св. Фомы (доминиканская школа) — с другой. Объединение, т. е. создание классической системы, было выдающимся достижением св. Фомы. Но в других сферах была только революция и не было объединения. Действительно, в этом веке родилась схоластическая наука, отличная от теологии и философии; были созданы труды, которые дали импульс и заложили основы для дальнейших исследований, но, помимо отправных точек, ничего не было достигнуто. Это относится как к общественным, так и к физическим наукам. Необходимо, в частности, отметить, что, как показывает пример Гроссетеста, интерес к физическим и математическим исследованиям был широко распространен даже среди людей, которые сами такими исследованиями не занимались. Роджер Бэкон представлял собой вершину, но не одинокую вершину; и множество людей, как принадлежавших, так и не принадлежавших к францисканскому ордену, были готовы продолжить путь, по которому он двигался. Причина, по которой это не столь очевидно, как должно быть, заключается в том, что схоластические физики и математики последующих четырех веков, как правило, становились специалистами в своих конкретных областях и их схоластическое происхождение легко упускалось из виду. Например, мы считаем Франческо Кавальери (1598-1647) просто великим математиком. Нам не приходит в голову связывать появление интегрального исчисления со схоластикой в целом или с орденом иезуитов в частности, хотя на самом деле Кавальери принадлежал и тому и другому. *Роджер Бэкон (1214-1292), doctor mirabilis схоластической традиции, — это еще один пример, иллюстрирующий природу и причины тех трудностей, с которыми сталкивались некоторые выдающиеся физики. Он был еще более агрессивен, чем Галилей 400 лет спустя. Во все времена людям не нравится, если их называют дураками. В суровые времена они реагируют на это сурово.* Сама по себе эта теолого-философская революция нас не интересует. Но в истории социологического и экономического анализа один ее аспект является достаточно важным — я говорю о возрождении аристотелианской мысли. В XII в. более полные представления о сочинениях Аристотеля постепенно проникли в интеллектуальный мир западного христианства, частично благодаря посредничеству семитов: арабов и евреев. *В этой связи прежде всего следует упомянуть Авиценну (Ибн Сина, 980-1037), арабского врача и философа, Аверроэса (Ибн Рушд, 1126-1198), юриста и философа из Кордовы Моисея Маймонида (1135-1204), еврейского теолога и философа (особенно его Guide of the Perplexed, англ. пер. 1881— 1885). Проблема примирения учения Аристотеля с древнееврейской теологией стояла перед Маймонидом точно так же, как аналогичная проблема стояла перед христианскими схоластами.* Для схоластов это имело двоякие последствия. С одной стороны, посредничество арабов означало и их интерпретацию, которая была неприемлема для схоластов в некоторых вопросах эпистемологии и теологии. С другой — доступ к аристотелианской мысли сильно облегчил выполнение задач, стоявших перед схоластами не только в области метафизики, где им приходилось прокладывать новые пути, но также и в физических и общественных науках, где им приходилось начинать практически с нуля. Читатель заметит, что я не приписываю возвращению сочинений Аристотеля роль главной причины событий XIII в. События такого рода никогда не могут быть вызваны исключительно внешними влияниями. Аристотель как могущественный союзник пришел, чтобы помочь и снабдить инструментами. Но осознание задач и желание идти вперед существовали, конечно, независимо от него. Это можно пояснить при помощи следующей аналогии. Нам доводилось упоминать о частичном заимствовании или «принятии» Corpus juris civilis (Свода гражданских законов) во времена позднего средневековья и Ренессанса. Этот феномен нельзя объяснить тем, что были обнаружены несколько старых томов, а также тем, что некритически мыслящие люди наивно верили в силу содержавшегося в этих томах юридического материала. С развитием экономики жизнь приобретала такой характер, что ей требовались юридические формы, особенно система контрактов того типа, который был разработан римскими юристами. Не вызывает сомнения, что в конце концов средневековые юристы сами бы создали аналогичные формы. Римское право оказалось полезным не потому, что принесло нечто чуждое духу и потребностям времени (в таких случаях его принятие было связано с большими трудностями), а именно потому, что оно предоставило в готовом виде то, что без него пришлось бы долго и мучительно разрабатывать. Аналогичным образом «принятие» учения Аристотеля явилось главным образом важнейшим время- и трудосберегающим средством, в особенности в тех областях, которые все еще оставались неисследованными. Именно в этом смысле — а не в смысле пассивного принятия удачного открытия — должны мы рассматривать связь между аристотелизмом и схоластикой.
Это объясняет не только абсолютно непонятный иначе успех Аристотелева учения в течение 300 лет, но и ту цену, которую пришлось заплатить древнему мудрецу за свой успех. Пожалуй, стоит завершить наш рассказ, в котором так много интересного для того, кто изучает извилистые пути человеческой мысли. Мы видели, что в схоластической системе не было ничего такого, что препятствовало бы появлению новых результатов внутри ее самой или даже за пределами тех оснований, которые были заложены в ее классических трудах. Примером такого результата может служить философия Декарта. *Рене Декарт (1596-1650). К нашим целям имеет отношение только его Essais philosophiques (1637). Он являлся посредником между средневековой и современной философией и был продуктом иезуитского образования.* Он не относился враждебно к старой схоластической философии и в то же время принимал предложенное св. Ансельмом доказательство существования Бога (которое не принимал св. Фома) в качестве основания для его собственной теории cogito (мышления). Остается широкий простор для размышлений о значении вышесказанного. Но этого, конечно, достаточно, чтобы говорить о мирной эволюции на схоластических основах. Однако мы также видели, что, когда утвердилось влияние светских интеллектуалов, схоластицизм превратился в пугало. Повсюду, где возникала враждебность к схоластике, возникала и враждебность к Аристотелю. Поскольку аристотелизм являлся оболочкой схоластической мысли, враждебность к аристотелизму превратилась в оболочку враждебности к схоластам. Существовали даже антисхоластические и антиаристотелевские схоласты, выдающимся примером которых является Гассенди. *Пьер Гассенди (1592-1655) был философом, математиком и физиком, профессором, имеющим духовный сан, которого, если судить по его трудам, никто не подумал бы исключать из круга схоластов. Но он свернул со своего пути, для того чтобы дистанцироваться от этого круга. Его наиболее важными сочинениями являются: Exercitationes paradoxicae adversus Aristoteleos. 1624; Syntagma philosophiae Epicuri. 1649; см. также: Brett G. S. (Дж. С. Бретт). The Philosophy of Gassendi. 1908.* Его математические и физические труды, абсолютно нейтральные сами по себе, приобрели дополнительный критический оттенок благодаря его способам защиты экспериментальных — «эмпирических» или «индуктивных» — методов, а не из-за самой защиты как таковой. В философии он заменил ее (в сущности) Аристотелевы основания по существу эпикурейскими основаниями. Однако мода изображать Аристотеля как олицетворение старого праха и бесплодности возникла, конечно, среди мирских врагов католических схоластов. Парацельс предавал книги Аристотеля торжественному сожжению перед началом своих лекций по медицине; Галилей в своем знаменитом диалоге о гелиоцентрической системе, который вызвал столько возражений, превратил неподвижного Аристотелева наблюдателя в комическую фигуру; Фрэнсис Бэкон, выступая в защиту «индуктивной» науки, противопоставлял ее и схоластическому, и аристотелевскому теоретизированию. Все это было несправедливо по отношению к схоластам, но еще более несправедливо по отношению к древнему мудрецу. Ибо если и существует какая-либо сквозная мысль, которую можно найти на страницах его сочинений, то это мысль об эмпирическом исследовании. *Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм, который называл себя Парацельсом (1490-1541), был выдающимся врачом и химиком, хотя и не без элементов шарлатанства. Фрэнсис Бэкон (1561-1626) — его сочинения под редакцией Спеллинга, Эллиса и Хита (1857-1862), наверное, не нуждаются в представлении. Колоссальный успех его трудов — не столько при его жизни, сколько в эпоху Просвещения и затем в XIX в. — объясняется тем обстоятельством, что он с высочайшим талантом выражал то, во что действительно начинало верить все большее число людей. Он был «репрезентативной фигурой». Но именно поэтому, а также потому, что вследствие этого его фигура столь четко выделяется, сейчас его идеи кажутся гораздо более новыми и гораздо менее связанными с предшествующим развитием, чем они были на самом деле. По этой причине его сочинения внедрили в общественное сознание несуществующее противопоставление индуктивного исследования и схоластики, в которое он, так же как и его современники, был рад верить, судя по всему, вследствие прежде всего крайне слабого знакомства с трудами схоластов. Больше, чем кто-либо другой, он содействовал формированию этого неправильного представления, которое до сих пор вносит искажения в историю мысли.* В науке, так же как и везде, мы сражаемся не за или против людей и вещей, какие они есть на самом деле, а за или против тех карикатур, которые мы из них делаем. *Выдающимися примерами из истории экономической науки являются критика А. Смитом «меркантилистов» и критика Шмоллером английских «классиков» Оба примера будут обсуждаться в дальнейшем.* Вернемся, однако, к классическому периоду — XIII в., для того чтобы обнаружить в нем элементы социологического и экономического анализа. Мы найдем лишь небольшие зачатки — немного в социологии, еще меньше в экономической науке. Отчасти это, несомненно, объясняется отсутствием интереса. В частности, св. Фома действительно интересовался политической социологией, но все экономические вопросы, вместе взятые, значили для него меньше, чем самое незначительное положение теологической или философской доктрины, и он затрагивает их только там, где экономические явления ставят вопросы моральной теологии. И даже там, где он обращается к этим вопросам, мы не чувствуем, как в других случаях, присутствия его мощного интеллекта, страстно желающего проникнуть в глубь вещей, — он скорее вынужден писать об этом для того, чтобы удовлетворить требованиям полноты системы. В той или иной степени это относится ко всем его современникам. Соответственно, им было вполне достаточно Аристотелева учения, и едва ли они когда-нибудь выходили за его рамки. Между ними имеется разница в моральном тоне и культурных представлениях, а также в расстановке акцентов, что объясняется различными общественными структурами, которые они наблюдали. Но все это не является столь важным, как можно было бы ожидать. Так как все эти вещи не имеют первостепенного значения в истории экономического анализа, будет достаточно отметить, что схоласты рассматривали физический труд как наказание, благоприятствующее христианской добродетели, и как средство удержать людей от греха, что предполагает позицию, полностью противоположную позиции Аристотеля; что рабство для них уже не являлось нормальным, а тем более фундаментальным институтом; что они приветствовали благотворительность и добровольное нищенство; что их идеал vita contemplativa {созерцательной жизни (лат.)}, конечно, заключал в себе смысл, который был совершенно чужд соответствующему жизненному идеалу Аристотеля, хотя между ними и имеется важное сходство; что они разделяли, хотя и в ослабленном виде, точку зрения Аристотеля на торговлю и торговую прибыль. Хотя все прочие положения относятся к схоластическим доктринам всех времен, последнее справедливо в полной мере лишь для классического периода. После XIII в. произошло важное изменение в отношении схоластов к коммерческой деятельности. Но схоласты XIII в., несомненно, придерживались взглядов, выраженных св. Фомой, а именно что есть «что-то низменное» в коммерции как таковой (negotiatio secundum se considerata quandam turpitudinem habet — Summa II, 2, quaest. LXXVII, art. 4), хотя коммерческий доход может быть оправдан: а) необходимостью обеспечить себе средства к существованию; b) желанием добыть средства для благотворительных целей; с) желанием служить publicam utilitatem (общественной пользе) при условии, что барыш будет умеренным и может рассматриваться как вознаграждение за труд (stipendium laboris); d) улучшением вещи, которой торгуют; е) межвременными или межтерриториальными различиями в ее стоимости; f) риском (propter periculum). Слова св. Фомы оставляют некоторые сомнения относительно условий, при которых он был готов принять соображения «d»—«f».
Разработанная св. Фомой социология политических и прочих институтов *Главными источниками наших представлений о политической социологии св. Фомы являются трактат De regimine principum, который широко использовался в средние века, и письмо к герцогине Брабантской. Но только часть первого из них можно с уверенностью приписать самому св. Фоме; остальное может принадлежать другому доминиканцу— Птолемею из Лукки (ум. в 1327).* — это не то, что ожидает найти читатель, который привык прослеживать историю политических и социальных доктрин XIX в. начиная с Локка, или с французского Просвещения, или с английского утилитаризма. Учитывая, что в этом отношении учение св. Фомы не только показательно для своего времени, но и было воспринято всеми схоластами последующих времен, его основные положения следует вкратце отметить. Существовало священное пространство вокруг католической церкви. Но в остальном общество рассматривалось как абсолютно человеческое творение, более того — как простое собрание индивидов, сведенных воедино мирскими заботами. Государство также мыслилось как возникающее и существующее для утилитарных целей, которых индивиды не могут достичь без помощи такой организации. Его raison d'etre {причина существования {лат.)} заключался в общественном благе. Власть правителя проистекала от людей, как мы сказали бы, путем делегирования. Люди являются суверенными, и недостойного правителя можно заменить. Дунс Скот подошел еще ближе к теории государства, основанной на общественном договоре. *Эта теория, конечно, не была применима к правлению католической церкви. Когда ее интерпретировал таким образом Марсилий Падуанский (ок. 1275 — ок. 1343); Defensor Pacis (1326), это означало ересь. С нашей точки зрения, напрашиваются два замечания: во-первых, этот случай показывает, как подразумеваемое подчинение церковному авторитету в некоторых вопросах может на практике сочетаться с крайней свободой мысли и действия — в других; во-вторых, становится ясно, почему на вопрос о влиянии церковного авторитета на анализ нельзя ответить однозначно, а необходимо давать ответ отдельно для каждого конкретного рассуждения. Поскольку прояснение этого обстоятельства отнюдь не покажется излишним, давайте в качестве дополнения к предыдущему рассуждению введем тройственное разграничение, которое будет применимо ко всем авторитетам, когда-либо пытавшимся или пытающимся влиять на формирование взглядов. Во-первых, как показывает рассматриваемый случай, существовали вопросы, в которых католическая церковь предписывала определенные взгляды и запрещала анализ, способный привести к любым другим результатам. Во-вторых, во множество вопросов церковь никак не вмешивалась, оставаясь безразличной и к взглядам, и к анализу. В-третьих, существовали вопросы (такие, как процент), в которых она предписывала взгляды, касающиеся моральных оценок, но не запрещала анализ фактов.* Эта смесь социологического анализа и нормативной аргументации удивительно индивидуалистична, утилитаристична и (в некотором смысле) рационалистична, о чем необходимо помнить ввиду того, что мы сделаем попытку связать этот набор идей со светской и антикатолической политической философией XVIII в. В этой части схоластического учения нет ничего метафизического. Богоданные права монархов и особенно представления о всемогущем государстве являются творениями протестантских покровителей абсолютистских тенденций, которые утвердились в национальных государствах. Индивидуалистическое и утилитаристское направление, а также упор на рационально воспринимаемое общественное благо проходят через всю социологию св. Фомы. Одного самого важного примера — теории собственности — будет достаточно. Решив теологическую сторону вопроса, св. Фома просто утверждает, что собственность не противоречит естественному праву, но является изобретением человеческого разума, *Proprietas possessionum non est contra jus naturale, sed juri naturali superadditur per adinventionem rationis humanae (Summa II, 2, quaest. LXVI, art. 2). О значении термина jus naturale (естественное право) см. в след. параграфе.* которое может быть обосновано тем, что люди лучше заботятся о том, что принадлежит лично им, чем о том, что принадлежит многим; тем, что они будут трудиться более напряженно на самих себя, чем на других; тем, что общественный порядок будет лучше сохраняться, если все имущество будет раздельным, так что не будет повода для спора об использовании вещей, находящихся в общем владении. Эти соображения представляют собой попытку определить общественную «функцию» частной собственности в общем так же, как Аристотель определял ее ранее, и во многом так же, как позднее она будет определяться в учебниках XIX в. И так как он обнаружил у Аристотеля все, что хотел сказать, он ссылался на него и принимал его формулировки. Все сказанное еще в большей мере относится к «чистой экономической теории» св. Фомы (oeconomia для него, однако, означает просто ведение домашнего хозяйства). Она находилась в эмбриональном состоянии и, в сущности, включала только его рассуждения о «справедливой цене» (Summa II, 2, quaest. LXXVII, art. 1) и о проценте (Summa II, 2, quaest. LXXVIII). Соответствующая часть рассуждений о справедливой цене — цене, которая обеспечивает коммутативную справедливость, — является строго аристотелевской, и ее следует интерпретировать точно так же, как мы интерпретировали рассуждения Аристотеля. Так же как и Аристотель, св. Фома был далек от того, чтобы предполагать существование метафизической и непреложной «объективной ценности». Его quantitas valoris (количество стоимости) — это просто нормальная конкурентная цена. Различие, которое он проводит между ценой и ценностью, не предполагает, что ценность не является ценой; это различие между ценой, которая уплачивается во время индивидуального акта обмена, и ценой, которая «заключает в себе» общественную оценку товара (justum pretium {...} in quadam aestimatione consistit), что может означать лишь нормальную конкурентную цену или ценность в смысле нормальной конкурентной цены, если такая цена существует. *Эту интерпретацию подтверждает также то обстоятельство, что quaestio, в котором изложена теория справедливой цены (quaest. LXXVII из II, 2), называется De fraudulentia («О мошенничестве») и на самом деле в основном рассматривает мошенничества, совершаемые продавцами. Если бы справедливая цена являлась чем-то отличным от нормальной конкурентной цены, то не мошенничество, а иные вопросы были бы более важными. Но если св. Фома размышлял о том, что мы называем нормальной конкурентной ценой, то мошенничество становится главным феноменом, который надо рассмотреть. Ибо если существует конкурентная рыночная цена, то индивидуальные отклонения от нее едва ли возможны, кроме как путем мошеннического изменения количества и качества товаров.* В ситуациях, когда такая цена не существует, св. Фома в рамках своего понятия справедливой цены принимал во внимание элемент субъективной оценки объекта продавцом, но не покупателем — это обстоятельство важно для трактовки процента схоластами. В рассматриваемом отрывке дальше этого он не пошел. Но другие фрагменты, быть может, подтверждают ту точку зрения, что, хотя и неявно, он действительно сделал шаг вперед по сравнению с Аристотелем, шаг, который в явном виде сделали Дунс Скот, Ричард Миддлтонский и, возможно, некоторые другие. Во всяком случае, Дунсу Скоту можно отдать должное за то, что он соотнес справедливую цену с издержками, т. е. с затратами денег и усилий (expensae et labores), производителей и торговцев. Хотя, по-видимому, св. Фома не думал ни о чем ином, кроме установления более точного критерия схоластической «коммутативной справедливости», который обоснованно отрицался более поздними схоластами, мы обязаны отдать ему должное за открытие условия конкурентного равновесия, которое в XIX в, стало известно под названием «закона издержек». Это не значит, что мы приписываем ему слишком много: ибо если мы отождествляем справедливую цену товара с его конкурентной общественной ценностью, что, безусловно, делал Дунс Скот, и если мы далее приравниваем эту справедливую цену к издержкам (принимая во внимание риск, как он не преминул отметить), то тогда мы ipso facto {тем самым (лат.)}, во всяком случае в неявном виде, устанавливаем закон издержек не только как нормативное, но и как аналитическое утверждение. Следуя Александру из Гэльса и Альберту Великому, св. Фома осуждал процент как противоречащий коммутативной справедливости на основании, которое превратилось в головоломку для практически всех его последователей-схоластов: процент является ценой, уплачиваемой за использование денег; но с точки зрения индивидуального владельца деньги потребляются в самом акте их использования; поэтому пользование их, как и вина, не может быть отделено от их вещественной оболочки, что возможно, например, в случае с домом; поэтому брать плату за их использование означает брать плату за нечто несуществующее, а это незаконно (является ростовщичеством). Что бы мы ни думали о приведенном рассуждении, которое помимо прочего не учитывает возможность того, что «чистый» процент может быть элементом цены самих денег, а не платой за их отдельное использование, *Причина, из-за которой св. Фома не рассмотрел эту возможность, очевидно, заключалась в его чрезмерном доверии утверждению, гласящему, что цена любого товара, выбираемого мерой ценности, по определению равна единице. Отталкиваясь от этого в своих рассуждениях, мы легко можем прийти к выводу, что любая «чистая» надбавка не может быть ничем иным, кроме как мошенническим вознаграждением за несуществующее использование, так как цена «субстанции», или «капитала», должна неизбежно равняться самому капиталу.* ясно одно: точно так же, как и несколько иное рассуждение Аристотеля, оно не дает ответа на вопрос, почему же в действительности уплачивается процент. А так как этот вопрос, единственный относящийся к сфере экономического анализа, в действительности был поднят более поздними схоластами, мы пока отложим рассмотрение тех намеков на ответ, которые все же содержатся в рассуждениях св. Фомы. с) С XIV по XVII в. Последний из трех периодов, на которые мы решили подразделить историю схоластики, простирается от начала XIV в, до первых десятилетий XVII в. Он включает практически всю историю экономической науки схоластов. Но так как мы уже полностью объяснили обстановку создания схоластических трудов и их природу, мы можем позволить себе быть краткими. В частности, не требуется дальнейшего объяснения причин, в силу которых экономическая наука схоластов с легкостью стала рассматривать все явления нарождающегося капитализма, вследствие чего она послужила хорошим основанием для аналитических трудов последователей, не исключая и А. Смита. Чтобы быть максимально кратким, я упомяну только небольшое число достаточно характерных имен, а затем попытаюсь дать систематический обзор состояния схоластической экономической науки в 1600 г., каким я его себе представляю. Для иных целей, конечно, должны быть упомянуты иные имена; мы искусственным образом сужаем очень широкое и глубокое течение. В качестве представителей XIV в. мы выбираем Буридана и Орезма. *Иоанн Буридан (Жан Вуридан, ок. 1300—ок. 1358) — профессор университета в Париже. Из многих его сочинений, которые все написаны в Аристотелевых рамках, наиболее важными являются: Quaestiones in decem libros Ethicorum Aristotelis и Quaestiones super octo libros Politicorum Aristotelis.* Трактат о деньгах последнего обычно считается первым трактатом, полностью посвященным экономической проблеме. Но по своей природе он в основном юридический и политический и, по сути дела, содержит мало чисто экономического материала, в частности ничего отсутствовавшего в учениях других схоластов того времени. Его основная цель заключалась в борьбе с распространенной практикой уменьшения содержания золота в монетах — этот вопрос рассматривался позднее в обширной литературе, которую сейчас мы лишь коротко упомянем. Нашими представителями в XV в. будут св. Антонин Флорентийский, по-видимому первый человек, которому можно приписать всестороннее представление об экономическом процессе во всех его основных аспектах, и Биль. *Св. Антонин (Антонио Пьероцци, также звавшийся Форчильони; 1389-1459), архиепископ Флорентийский, автор Summa Theologica и Summa Moralis. См.: Jarrett В. S. Antonino and Mediaeval Economics. 1914. Габриель Биль (ок. 1418-1495), профессор университета в Тюбингене, — еще одно открытие Рошера (см.: Roscher W. Geschichte der NationalOkonomik in Deutschland. 1874). Однако его (Биля) Tractatus de potestate et utilitate monetarum (1541) не содержит ничего такого, чего нельзя найти у более ранних авторов. Я не могу понять, почему его следует называть последним из схоластов, но упоминаю именно его имя, потому что обращение к его работам оказывается особенно эффективным в уничтожении предубеждений, относящихся к духу схоластики. На самом деле, судя по цитатам в более поздней схоластической литературе, более значительным кажется Панормитаний (Николай деи Тедески, или Тудески, архиепископ Палермский, 1386-1445).* В XVI в. мы выбрали Меркадо и в качестве представителей литературы о «Справедливости и праве» (De justitia et jure), которая в XVI в. превратилась в основное вместилище экономического материала схоластов, трех великих иезуитов, труды которых были недавно проанализированы профессором Демпси, — Лессия, Молину и де Луго. *Этот выбор был нелегким, и он может вызвать справедливые возражения против исключения таких людей, как Иоанн Майор (John Major, ум. 1549) [см. комментарии Эшли в Economic History, I. ч. II], Наваррий (Мартинус де Аспилькуэта, ум. 1586); Доминго де Сото (De justitia et jure, 1553) и Гаэтаний (кардинал Гаэтан, Томмазо де Вио, 1468-1534), которых нам придется упомянуть, и др. Тома де Меркадо, автор De los tratos de India у tratantes en ellas (1569; расширенное издание 1571 г. является единственным известным мне под названием Summa de tratos у conratos), был включен только из-за его «количественной теории денег» и не может быть поставлен на одну ступень с Лессием, Молиной и де Луго ни в каких иных отношениях. Но я абсолютно уверен в том, что последние трое должны включаться в любую историю экономической науки, хотя у нас имелся дополнительный мотив, чтобы их выбрать, — книга профессора Демпси (Dempsey В, W. Interest and Usury. 1943. Ch. VI-VIII) содержит полное изложение их экономических теорий; в этой книге на исключительно высоком уровне соединяются глубокое знание схоластической мысли и экономической теории, так. что можно с уверенностью отослать к ней заинтересованного читателя. Лессий (Леонард де Лейс, 1554-1623), Луи Молина (1535-1600) и де Луго (Хуан де Луго, 1583-1660) писали сочинения de justitia et jure {o справедливости и праве (лат.)}. Нашим главным проводником будет Молина. Его сочинение выходило по частям в 1593, 1597 и после 1600 г.* О социологии поздних схоластов следует сказать только, что они разрабатывали с большими деталями и с более полным представлением о логических следствиях те идеи, которые кристаллизовались в трудах их предшественников в XIII в. В частности, их политическая социология унаследовала те же принципы подхода к феноменам государства и правительства и тот же «радикальный» дух. *Все сомнения на этот счет могут быть развеяны одной ссылкой: Mariana Juan, de. De rege et regis institutione, 1599. Но даже схоласты, которые на заходили так далеко, никогда не трепетали перед престолом абсолютных монархов или всемогущих бюрократий (см., например: Molina. Tractatus secundus, disp. 22 и 26). Поэтому схоластов, следовавших своей ранней традиции, можно считать наиболее значительными «монархоборцами» XVI в. О них см.: Alien J.W. History of Political Thought in the Sixteenth Century. 1928* Их экономическая социология, особенно их теория собственности, продолжала рассматривать гражданские институты как утилитарные механизмы, которые должны быть объяснены или «обоснованы» общественной целесообразностью, выражаемой в категории «общественное благо». И эта общественная целесообразность могла в зависимости от исторических обстоятельств иногда говорить в пользу, а иногда против частной собственности. Они, несомненно, верили в то, что в цивилизованных обществах, т. е. в обществах, которые уже прошли через раннее или естественное состояние, в котором все имущество являлось общим для всех (omnia omnibus sunt communia), целесообразна частная собственность (divisio rerum); но не существовало ни теоретического, ни морального принципа, который не позволял бы им прийти к противоположному выводу там, где к этому подталкивают новые факты. *Читатель найдет очень характерную цитату из Лессия в книге Демпси Interest and Usury (p. 132). Из этого, конечно, не следует, что если бы Лессий был сегодня жив, то он стал бы политическим сторонником коммунизма. Главное состоит в том, что с точки зрения логики он был бы свободен сделать вывод, что частная собственность более не удовлетворяет требованиям общественной целесообразности, а экономический коммунизм — удовлетворяет.* В следующем разделе мы остановимся на некоторых методологических аспектах этого вопроса. Но необходимо коротко упомянуть другое обстоятельство. Проблемы национальных государств и их «силовой» политики не являлись предметом первостепенного интереса схоластов. Именно это оказывается одним из важнейших связующих звеньев между ними и «либералами» XVIII и даже XIX в. Но некоторые явления, которые сопровождали возникновение этих государств, тем не менее привлекали их критическое внимание, и среди них — бюджетная политика. Я упоминаю об этом здесь, а не в связи с их экономической наукой, потому что они едва ли вдавались в собственно экономические проблемы государственных финансов, такие как налоговое бремя, экономические последствия государственных расходов и т. п. Даже когда они обсуждали (и, следуя примеру св. Фомы, в основном осуждали) государственные займы или вопрос об относительных преимуществах налогов на богатство и налогов на потребление (среди прочих этот вопрос затрагивали Молина, Лессий и де Луго), они не создавали ничего такого, что можно было бы считать экономическим анализом. Их в основном интересовала «справедливость» налогообложения в самом широком смысле этого слова — такие вопросы, как правомерно ли вообще обложение налогом, когда оно правомерно, кем оно должно осуществляться и на кого распространяться, для каких целей и в каком размере. За их нормативными предположениями стоял некий социологический анализ природы налогообложения и отношений между государством и гражданами. И эти нормы, и этот анализ наряду со всей остальной их политической и экономической социологией вошли в труды их мирских последователей, хотя в дальнейшем наука о государственных финансах развивалась преимущественно на основе других источников. *Необходимо, однако, отметить то обстоятельство, что Николай Кузанский (уже упоминавшийся в связи с гелиоцентрической теорией) разработал всеобъемлющий проект финансовой реформы в Германской империи, основанный на общем подоходном налоге (который был в действительности введен в империи в отличие от составляющих ее государств в 1920 г.)* Но если экономическая социология схоластов этого периода являлась по существу не более чем учением XIII в., разработанным более полно, то «чистая» экономическая теория, которую они также передали своим светским последователям, практически целиком была их собственным детищем. Именно внутри их систем моральной теологии и права экономическая наука достигла вполне определенного, если не самостоятельного, существования; и именно они ближе, чем любая другая группа, подошли к тому, чтобы стать «основателями» экономической науки. Но дело не только в этом: со временем выяснится, что те основания, которые они заложили для создания совокупности удобных и взаимосвязанных аналитических инструментов и утверждений, были более здоровыми, чем множество последующих трудов, в том смысле, что значительная часть экономической науки конца XIX в. могла бы развиваться от этих оснований быстрее и с меньшими трудностями, чем это ей стоило в действительности, и, таким образом, часть последующих трудов оказалась по своей природе окольным путем, отнимающим силы и время. В том, что может быть названо прикладной экономической наукой схоластов, ключевым понятием являлось все то же «общественное благо», которое занимало главное место в их экономической социологии. В чисто утилитарном духе предполагалась связь этого общественного блага с удовлетворением экономических потребностей индивидов, как они воспринимаются разумом наблюдателя или ratio recta (см. след. параграф). Оставляя в стороне технику анализа, можно утверждать, что оно являлось в точности тем же, чем является понятие благосостояния в современной экономической теории благосостояния, например в теории профессора Пигу. Наиболее важным связующим звеном между последней и экономической теорией благосостояния схоластов является экономическая теория благосостояния итальянских экономистов XVIII в. (см. главу 3). В том, что касается оценки экономической политики и деловой практики, представление схоластов о «несправедливом» было связано (хотя никогда не отождествлялось) с их представлением о том, что противоречит общественному благосостоянию в этом смысле. Вот один пример; Молина заявлял, что монополия в общем случае (regulariter) является несправедливой и наносит ущерб общественному благосостоянию (Tract. II, disp. 345); хотя он не отождествлял эти два понятия, их соседство знаменательно. Экономическая теория благосостояния схоластов была связана с их «чистой» экономической теорией и через центральное понятие последней — ценность, которая также основывалась на «потребностях и их удовлетворении». Конечно, в этой отправной точке не было ничего нового. Но проведенное Аристотелем различие между потребительной и меновой ценностью было углублено и развито во фрагментарную, но оригинальную субъективную, или полезностную, теорию меновой ценности, или цены, аналогов которой нельзя найти ни у Аристотеля, ни у св. Фомы, хотя у обоих содержатся определенные намеки. Во-первых, критикуя Дунса Скота и его последователей, поздние схоласты, в особенности Молина, четко установили, что, хотя издержки являются фактором, участвующим в определении меновой ценности (или цены), они не являются ее логическим источником, или «причиной». *Я думаю, что это утверждение хорошо передает смысл рассуждений Молины (Tract. II, disp. 348), если уделить должное внимание аналитическому ядру понятия «справедливый». Сторонниками трудовой теории ценности их можно считать еще в меньшей мере, чем приверженцами теории ценности, основывающейся на издержках производства, хотя существовало и такое мнение. Мы увидим в дальнейшем, что эмоциональная притягательность трудовой теории ценности побудила некоторых историков интерпретировать в этом смысле многих авторов. Поэтому необходимо иметь в виду, что само по себе подчеркивание важности в экономическом процессе элемента труда, или усилий, или неприятностей не равнозначно поддержке утверждения, что затраты труда объясняют ценность или являются ее причиной, — а именно это называется трудовой теорией ценности в данной книге.* Во-вторых, с безошибочной ясностью они наметили контуры теории полезности, которую считали источником, или «причиной», ценности. Например, Молина и де Луго не менее аккуратно, чем К. Менгер, отмечали, что полезность не является свойством благ как таковых и не совпадает с каким-либо из внутренне присущих им качеств; она служит отражением того, каким образом наблюдаемый индивид собирается употребить эти блага и насколько важными он считает эти способы употребления. Но за столетие до них св. Антонин Флорентийский, очевидно стремясь разоблачить понятие нежелательных «объективных» значений, использовал не классический, но великолепный термин complacibilitas — точный эквивалент термина профессора И.Фишера «желаемость», который также применяется для выражения того обстоятельства, что некоторую вещь действительно желают иметь, и ничего больше. В-третьих, поздние схоласты хотя и не разрешили парадокс ценности в явном виде (вода, хотя и полезна, обычно не обладает меновой ценностью), но облегчили затруднение тем, что с самого начала поставили свое понятие полезности в зависимость от изобилия или редкости; их полезность не была полезностью благ, рассматриваемых абстрактно, но полезностью определенных количеств благ, которые доступны или могут быть произведены в конкретном положении индивида. Наконец, в-четвертых, они перечислили все факторы, определяющие цену, *Особенно см. отрывок из Лессия. Цит. по: Dempsey В. W. Interest and Usury. P. 151* хотя им и не удалось объединить их в полнокровную теорию спроса и предложения. Но элементы, необходимые для создания такой теории, были налицо, и единственное, что к ним надо было добавить, — это технический аппарат функций и предельных величин, который был развит в XIX в. Существуют еще два достойных упоминания аспекта этой теории меновой ценности. С одной стороны, поздние схоласты отождествляли свою справедливую цену не с нормальной конкурентной ценой, как, судя по всему, это делали Аристотель и Дунс Скот, а с любой конкурентной ценой (communis estimatio fori или pretium currens). Где бы ни существовала такая цена, и платить, и получать в соответствии с ней было «справедливо» независимо от последствий для участников сделки. Если купцы, уплачивая и получая рыночную цену, обеспечивали себе прибыль, это было правильно, а если они терпели убытки, это рассматривалось как неудача или как наказание за некомпетентность, если только прибыль или убытки являлись результатом свободного функционирования рыночного механизма, а не возникали, например, из-за фиксации цен государственной властью или монополистическими предприятиями. *См., например: Molina. Tract. II, disp. 348, 364.* Неодобрение Молиной фиксации цен, хотя и сопровождаемое оговорками, и его одобрение высоких конкурентных цен в периоды скудости, несомненно, являются этическими суждениями. Но они обнаруживают понимание органических функций торговой прибыли и колебаний цен, которые ее обусловливают; данное обстоятельство свидетельствует о значительном продвижении в анализе. Это необходимо иметь в виду, ибо, как правило, нам непривычно видеть у схоластов истоки тех теорий, которые ассоциируются с laisser-faire — либерализмом XIX в. С другой стороны, поздние схоласты анализировали саму экономическую деятельность, — industria св. Антонина Флорентийского, — в особенности торговую и спекулятивную, с позиций, которые были диаметрально противоположны позициям Аристотеля. «Экономический человек» позднейших времен возник из понятия «расчетливый экономический разум» (prudent economic reason) — томистского выражения, которое приобрело совершенно не томистский смысл в интерпретации де Луго, который под расчетливостью понимал намерение извлекать денежную выгоду всеми законными путями. Это не означало морального оправдания погони за прибылью. Можно считать, что в этом отношении чувства де Луго или какого-либо другого схоласта не отличались от чувств Аристотеля; св. Антонин, например, выражался очень определенно по этому поводу. Но это свидетельствовало о совершенствовании экономического анализа явлений делового мира, что, конечно, отчасти было обусловлено наблюдением феномена восходящего капитализма. Необходимо особо отметить реалистический характер трудов поздних схоластов. Они не просто рассуждали. Они занимались собиранием фактов в той мере, в какой это было возможно в эпоху отсутствия статистических служб. Их обобщения неизменно основывались на обсуждении фактического материала и обильно иллюстрировались практическими примерами. Лессий описывал функционирование биржи (bursa) в Антверпене. Молина покидал свой кабинет, чтобы расспросить деловых людей об их методах работы. Некоторые из его исследований экономического положения страны того времени, такие как изучение торговли шерстью в Испании, достигали размеров небольшой монографии. Что касается денег, достаточно отметить следующие четыре момента. Во-первых, продолжая линию рассуждений Аристотеля, схоласты выдвигали строго металлистическую теорию денег, которая в своих основах не отличалась от теории А. Смита; мы обнаруживаем то же самое генетическое или псевдоисторическое дедуцирование, отталкивающееся от необходимости избежать неудобств прямого бартера, то же представление о деньгах как о наиболее продаваемом товаре и т. д. Во-вторых, они были металлистами не только в теории, но и на практике, с различной степенью суровости не одобряя порчу монеты и любой доход, который извлекали из этого короли. Как отмечалось выше, Орезм, выдающийся авторитет в этом вопросе, только сформулировал общее мнение схоластов, которое в данном случае разделялось, по-видимому, большинством. *«Quod lucrum quod provenit Principi ex mutatione monetae sit injustum» (Oresme. Op. cit. Ch. XV). Ср. заповедь Жана Ведена в шестой книге его De republica (Les six livres de la Republique): princeps a nummorum corruptela debet abstinere. Это изречение и похожие на него звучат среди широкого хора голосов, протестующих против государственных злоупотреблений, приводивших к почти непрерывным расстройствам денежного обращения. Но некоторые из авторов, присоединявшихся к этому хору, не были сторонниками теории ме-таллизма. Можно привести в пример Франсуа Гримоде (Des Monnoyes. 1576), который хотя и настаивал на том, что номинальная стоимость монеты не должна превышать стоимость материала кроме как на frais de facon et quelque petit profit (издержки изготовления и некоторую небольшую прибыль), однако в явном виде утверждал, что «сущность денег» заключается в этой номинальной ценности et non en la matiere (a не в их материи). В целом я считаю, что valor impositus следует переводить как номинальную ценность, valor intrinsecus — как ценность денежного материала и valor extrinsecus — как покупательную способность (которую, однако, также называли potestas). Quantitas также означает номинальную ценность, а не количество. Обесценение обозначается mutatio, corruptela или augmentum. Последний термин соответствует английскому употреблению в XVI и XVII вв. (и даже в более поздние времена), когда «привлечение» (букв. «поднятие») денег («raising» of money) означало порчу монеты или обесценение. В этом большом хоре протестующих голосов я не могу услышать ни одной ноты, которую стоило бы записать. Однако упомяну имена нескольких авторов (не все из них были схоластами), которые, по-видимому, завоевали значительную репутацию в свое время: С. A. Thesaurus (К. А. Тезаурус). Tractatus Novus et utilis de augmento ac variatione monetarum. 1607) и М. Freher (M. Фреер) (De re monetaria, 1605) обнаруживают некоторые следы различия между девальвацией и обесценением, и на этом основании им может быть отведено особое место. Также участвовали в обсуждении этого вопроса (среди многих прочих схоластов и мирян): Рене Будель, Иоанн Аквила, Мартин Гарраций, Франциск Курций, Иоанн Регнандий, Иоахим Минзингер, Дидакус (Диего) Коваррувий (знаменитый юрист), Хенрик Хорманий, Франциск де Арецио, Иоанн Кафалий. Между ними имеются некоторые различия (объясняемые отчасти тем, что они имели в виду разные ситуации) в решении проблемы возмещения долга, если сделка была заключена в деньгах, золотое содержание которых впоследствии уменьшилось. Именно это интересовало общественность, и этим объясняется непрекращающийся поток публикаций такого типа. Но ответы сводились к ловким приемам и не представляют для нас интереса. Однако следует добавить еще одного автора, так как его рассуждение о ростовщичестве обеспечило ему одно из тех мест в истории экономической науки, которое остается постоянно занято только по той причине, что никто не удосуживается пересмотреть претензии занимающего его лица. Шарль Дюмулен (Карл Молиней, 1500-1566) был французским юристом, обладающим определенной репутацией. Его сочинение Tractatus commerciorum et usurarum redituumque pecunia constitutorum et monetarum (я пользовался первым изданием 1546 г.) принесло ему большой успех и международную репутацию. В нем, однако, не содержится ничего такого, что можно было бы рассматривать как вклад в экономический анализ.* Современный исследователь денежной теории, у которого могут вызвать симпатию эти князья и который может захотеть считать их достойными предшественниками современных правительств, должен отметить, что схоласты лишь немного продвинулись в анализе экономических последствий девальвации. Они видели ее воздействие на цены и чувствовали, что владельцы денег и кредиторы ощущали себя обманутыми, но это было практически все. Даже в этих вопросах их анализ не выходил за пределы очевидного, и представление о том, что девальвация и другие методы увеличения количества обращающихся денежных единиц могут стимулировать торговлю и занятость, было им совершенно чуждо; впервые это пришло в голову тем деловым людям, которые писали о денежной политике в XVII в. (см. главу 6). Так как эта идея совершенно не дошла до английских классиков XIX в., мы имеем здесь еще один любопытный пример близости, которая существует между доктринами Дж. Ст. Милля и отца Молины. В-третьих, для дальнейшего необходимо отметить, что некоторые схоласты, среди которых наиболее значителен Меркадо, начертили более или менее ясные контуры того, что впоследствии получило название количественной теории денег, во всяком случае в том смысле, в каком ее придерживался Боден. И в-четвертых, они занимались некоторыми проблемами чеканки монет, *Величие Коперника в других областях оправдывает особое упоминание его Monetae cudendae ratio (1526).* валютного обмена, международных потоков золота и серебра, биметаллизма и кредита, причем их работы заслуживают большего внимания и по некоторым пунктам допускают благоприятное для них сравнение с гораздо более поздними результатами. Вопреки точке зрения, имеющей некоторых сторонников, схоласты не разработали никакой теории физической стороны процесса производства («действительного капитала»), хотя в конце концов они наметили (со времен св. Антонина) теорию о роли денежного капитала в производстве и торговле. Не было у них и общей теории распределения, т. е. они не смогли приложить свои начальные разработки аппарата спроса и предложения к процессу формирования доходов в целом. Более того, земельная рента и заработная плата еще не превратились для них в аналитические проблемы. В случае с рентой это, по-видимому, объяснялось тем, что если фермеры сами обрабатывают свою землю, то рентный элемент не так явно обнаруживает свои отличительные черты, и тем, что во времена схоластов рентные платежи землевладельцам были так перемешаны с платежами иной природы, что экономическая рента, по традиции фиксированная, не в достаточной мере обнаруживала себя даже в этом случае. Что касается заработной платы, то схоласты тоже не задавались теоретическими вопросами; по-видимому, они считали, что никому не надо объяснять, за что платится заработная плата. Они предлагали моральные суждения и рекомендации в области политики. Однако даже рекомендации св. Антонина, заслуживающие внимания из-за широких общественных симпатий автора, не покоились ни на каком аналитическом фундаменте, который нас интересует. То же самое относится к обширной литературе об облегчении участи бедных, безработице, нищенстве и т. п., которая появилась в XVI в. и обильный вклад в которую внесли схоласты. *Примерами такого типа сочинений схоластов служат: De Soto. Delibcracion en la causa de los pobres. 1545; Medina Juan, de. De la orden que {...} se ha puesta en la limosna... 1545. Этот вопрос будет коротко упомянут еще раз (см. главу 5)* Гораздо более важным был вклад схоластов в теорию тех двух типов доходов, которые, как они считали, и создают аналитические проблемы, — в теорию предпринимательской прибыли и процента. Им, бесспорно, принадлежит теория, связывающая прибыль с риском и усилиями предпринимателей. В частности, можно отметить, что де Луго, следуя предложению св. Фомы, описывал предпринимательскую прибыль как «разновидность заработной платы» за общественные услуги. Столь же несомненно, что с них началась теория процента. До сих пор в нашем обзоре экономической науки схоластов не уделялось особого внимания ее методологии, которая будет обсуждаться в следующем разделе, а также логическим процедурам, необходимым для того, чтобы выделить аналитический элемент в рассуждениях схоластов из тех нормативных соображений, в которых он содержится. Для того чтобы продемонстрировать эти процедуры и показать, каким именно образом они догадались задать вопрос, который никто до них не задавал, а именно вопрос о том, почему вообще выплачивается процент, мы будем осуществлять это выделение максимально четко.
Таким образом, занятие ростовщичеством было греховным. Но что такое ростовщичество? С одной стороны, оно совершенно не обязательно предполагает эксплуатацию нуждающихся: этот элемент является важным в моральном отношении в других вопросах, но он не был конституирующим в схоластическом понятии ростовщичества. С другой стороны, отнюдь не в каждом случае, когда оговоренное возмещение превосходит объем ссуды, имеет место ростовщичество: простого толкования учения св. Фомы достаточно, чтобы оправдать компенсацию за риск и хлопоты кредитора (это особенно очевидно при покупке ценных бумаг ниже паритета) или компенсацию в тех случаях, когда кредитор лишается денег против своей воли (например, в случаях принудительных ссуд или если должник не возвращает деньги в оговоренное время — more debitoris). В томистском учении даже содержалось основание для утверждения Молины о том, что так как лицо, дающее взаймы любой товар, в любом случае должно получить его полную стоимость на момент выдачи займа, то может потребоваться больше единиц товара для возмещения, чем было выдано (esto plus in quantitate sit accipiendum); однако, насколько мне известно, это утверждение не было применено к денежным ссудам. Из всех этих случаев был выведен принцип, что плату следует считать нормальной или непредосудительной, если кредитор терпит какие-либо убытки (damnum emergens). Некоторые схоласты утверждали, что, отдавая временно свои деньги, кредитор всегда и неизбежно терпит такие убытки. Но большинство из них отказывалось принять такую точку зрения. Большинство не признавало также, что тот доход, которого лишается кредитор, давая ссуду (lucrum cessans), сам по себе является основанием для взимания платы. Они, однако, признавали, что, как бы мы сейчас сказали, неполученный доход (gain foregone) превращается в действительную потерю, если возможность получения такого дохода является частью нормальной среды, окружающей данного человека. Это имело двоякое значение. Во-первых, если купцы держат деньги для деловых целей и оценивают эти деньги в соответствии с ожидаемыми доходами, то взимание процента непосредственно по ссудам и в случае отсрочки платежа по товарам считалось оправданным. Во-вторых, если возможность получения дохода, обусловленного владением деньгами, распространена достаточно широко, или, иными словами, если существует денежный рынок, любой человек, даже не подвизающийся на деловом поприще, может получать процент, определяемый рыночным механизмом. С этим положением надо было обращаться осторожно, так как оно, видимо, открывало путь для всевозможных уверток. Но оно представляло собой не более чем частный случай принципа, гласящего, что всякий человек по справедливости может уплачивать и запрашивать текущую цену всего чего угодно, и оно не было изобретено ad hoc; если оно не было заметно в XIII в. и было очень заметно в XVI в., то это просто объясняется тем обстоятельством, что в одном веке денежные рынки встречались редко, а в другом — получили широкое распространение. *Это, конечно, весьма несовершенный рассказ о развитии доктрины. Из-за нехватки места невозможно дать более подробное изложение; заинтересованный читатель может обнаружить его в книге профессора Демпси. См. также работу А. М. Кноля: Knoll A.M. Der Zins in der Scholastik. 1933. Но следует отметить одно неоднократно обсуждавшееся логическое построение, связанное с именем знаменитого доктора Эка (1486-1543) и поддержанное Наваррием и Майором, — тройной контракт (contractus trinus). Конечно, позволительно вступать в партнерство и извлекать из этого доход. Ничто не запрещает партнеру в деловом предприятии страховать свой капитал от потерь; значит, он может также делать это применительно к своим партнерам, причем в этом случае цена страховки будет равна сокращению его доли в прибыли. Наконец, он может законным образом преобразовать эту сокращенную долю в изменчивых прибылях в постоянный аннуитет, который будет представлять собой «чистый» процент. Это построение представляет интерес с аналитической точки зрения, так как оно весьма поучительным образом обнаруживает связь между процентом и деловой прибылью. Однако его справедливо осуждали как защиту ростовщичества. Действительно, если мы принимаем аргумент, что рассматриваемый партнер располагает альтернативными деловыми возможностями, которые оправдывают взимание процента, то это построение является избыточным. Если мы не принимаем указанный аргумент, тогда второй контракт, который не сводит прибыль партнера к нулю (помимо вознаграждения за его работу), будет означать ростовщичество. Логическая ошибка, содержащаяся в аргументе доктора Эка, достойна внимания читателя.* Обратите внимание, что, как только альтернативные возможности получения дохода становятся доступными всем, аргумент, основывающийся на неполученном доходе, начинает совпадать с аргументом, основывающимся на «лишении»: в этом случае неполученный доход в точности совпадает с «лишением». Обратите также внимание, что во всех упомянутых случаях оправдание основывается на обстоятельствах, которые, сколь бы часто и повсеместно они ни встречались в данной среде, с логической точки зрения являются побочными по отношению к чистой кредитной сделке (mutuum), никогда не служившей оправданием процента. Наконец, обратите внимание и на то, что оправдание никогда или практически никогда не основывалось на тех выгодах, которые может извлечь из ссуды заемщик; оно основывалось исключительно на тех неудобствах, которые доставляло отчуждение денег в ссуду кредитору. Теперь, отбросив нормативную оболочку схоластического анализа процента и моральные доктрины, служившие побудительной причиной исследований схоластов, мы можем переформулировать выявленные этими исследованиями причинные теории, принимая во внимание то обстоятельство, что картина не может быть вполне удовлетворительной, ибо среди схоластов было не больше согласия в вопросах теории процента, чем у нас. I. Хотя процент и объясняется в рамках более общей модели отчуждения в ссуду «потребляемых благ» (consumptibles), он по существу является денежным феноменом. В этом нет аналитической заслуги. Схоласты просто учли лежащий на поверхности факт точно так же, как это сделал Аристотель. Иногда они действительно связывали денежный процент с доходом от приносящих прибыль товаров, от земли, от прав на добычу полезных ископаемых и всего того, что могло быть куплено за деньги. Но это соображение, хотя и использовалось в некоторых теориях процента в XVII и XVIII вв., не обладало аналитической ценностью, так как цена приносящих прибыль товаров, а значит, и приносимый ими чистый доход, уже предполагает существование процента. II. Процент является элементом цены денег. Если его назвать ценой за использование денег, то это ничего не объясняет и в лучшем случае переформулирует проблему таким образом, который не улучшает ее понимание. Сама по себе эта фраза пуста. Аналогия между процентом и вознаграждением за перемещение товара в пространстве (interlocal premia) или денежным дисконтом также не является чем-то большим, чем переформулировка проблемы. Эти вознаграждения за перемещение в пространстве и дисконты объясняются риском и трансфертными издержками, в то время как чистый процент в отличие от компенсации за риск и издержки является межвременным вознаграждением (intertemporal premium), пониманию которого данная аналогия не способствует. Некритическая ссылка просто на ход времени per se (как таковой) лишена ценности — не составляет труда представить себе обстоятельства, не приводящие к отклонению процента от нуля. Хотя все эти положения являются негативными, они обладают огромной аналитической ценностью. Они расчищают место и доказывают, что схоласты, превосходя в этом отношении 9/10 теоретиков процента в XIX в., видели, в чем заключается действительная логическая проблема. В сущности, эти утверждения содержат ее постановку. Именно поэтому им следует отдать должное за то, что с них началась теория процента. III. Итак, отклонение процента от нуля является проблемой, решение которой может быть найдено путем анализа особых обстоятельств, ответственных за появление положительной нормы процента. Такой анализ устанавливает, что фундаментальной причиной, поднимающей процент выше нулевого уровня, является широкое распространение «деловой прибыли»; все прочие обстоятельства, способные привести к тому же результату, не являются необходимыми элементами, внутренне присущими капиталистическому процессу. Это утверждение составляет основной позитивный вклад схоластического анализа процента. Хотя намеки встречались и ранее, оно было впервые четко выражено св. Антонином, который объяснял, что, хотя находящаяся в обращении монета может быть «бесплодной», денежный капитал не является таковым, ибо обладание денежным капиталом служит условием того, чтобы начать деловое предприятие. *Это, конечно, было прямой атакой на принцип «бесплодности» денег Аристотеля. Интересно отметить, что ключевой момент содержался в рассуждении св. Фомы. Провозгласив, что не существует причин, по которым в обычном случае деньги должны приносить надбавку, он далее говорил, что существуют вторичные сферы применения денег, в которых за них можно требовать некоторую плату. Это происходит, например, если кто-либо дает в долг деньги для того, чтобы дать возможность заемщику использовать их в качестве залога или гарантии (loco pignoris). Конечно, св. Фома не намеревался включать деловые ссуды в число таких «вторичных сфер использования» денег. Но это было сделано в работе Якова Феррария: Ferrarius Jacobus. Digressio resolutoria. 1623; автор зашел так далеко, что включил туда все ссуды, выдаваемые для любых законных целей.* Молина и его современники, справедливо настаивая на том, что «сами по себе» деньги непроизводительны и не являются фактором производства, все же придерживались сходных взглядов: им принадлежит знаменательное утверждение, что деньги являются «инструментом торговца». Более того, они хорошо понимали механизм, посредством которого эта премия превратится в широко распространенное нормальное явление, если капиталистическое предпринимательство будет достаточно активным и по сравнению с остальным окружением достаточно важным. А их представления о lucrum cessans (неполученный доход) и damnum emergens (возникающий ущерб) завершают их анализ рассмотрением предложения на денежном рынке. Далее этого схоласты не продвинулись. В частности, их теория деловой прибыли не была достаточно развита для того, чтобы позволить извлечь все выгоды из понимания проблемы, позволившего увидеть в прибыли источник процента. Будучи первыми в этой области, они скорее нащупывали свои обобщения, чем формулировали их. В этом длительном процессе поиска они часто ошибались и использовали множество неадекватных или даже неверных аргументов. Но если к ним относиться так, как мы относимся к другим группам исследователей-теоретиков, то их достоинства сильно преобладают над недостатками, особенно если признать их заслуги, что мы обязаны сделать исходя из того, чему научились из их анализа их последователи и даже противники. Но если это так, чем же тогда оказывается великое сражение по вопросам процента между схоластическими и антисхоластическими писателями, которое, как считается, кипело в XVI и XVII вв.? С точки зрения истории экономического анализа единственный ответ заключается в том, что никакого сражения не было. В течение длительного времени по вопросам процента не было достигнуто никакого прогресса в анализе и не было выдвинуто никаких новых аналитических идей. Даже наиболее знаменитые лидеры среди противников схоластов, такие как Молиней или Салмазий, *О Молинее (Шарль Дюмулен) мы упоминали выше. Салмазий (Клод де Сом, 1588-1653) написал ряд трактатов о проценте, из которых достаточно упомянуть два: De usuris (1638; похоже, существовало более раннее издание 1630 г.) и De foenore trapezitico (1640).* не могли сказать ничего нового: Молиней и Наваррий — можно сказать, современники — примерно совпадали в теоретическом понимании проблемы процента. Салмазий только переформулировал схоластическую теорию о lucrum cessans, происходящем от наличествующих возможностей для делового предприятия, которую мы находим у Молины. В том, что касается моральной стороны вопроса о проценте, протестантские теологи и светские правоведы расходились между собой, но на чьей бы стороне они ни были, им приходилось повторять аргументы схоластов. *Лучше нам покончить с этим вопросом раз и навсегда. Схоластическое учение преподавал Ричард Бакстер (1615-1691; см., например, его Christian Directory). На более низком уровне это относится к обширной литературе о проценте, которая, выражая общественную реакцию на финансовые аспекты восходящего капитализма, осуждала ростовщичество на чисто моральных основаниях. Вот несколько английских примеров, которые, я думаю, достаточно показательны: Wilson Thomas. Discourse upon Usurie. 1584; Caesar Phillipus. General Discourse against the Damnable Sect of Usurers. 1578; Anon. Death of Usury or the Disgrace of Usurers... 1594; Anon. Usure Arraigned and Condemned. 1625. Было, конечно, и множество проповедей, которые я не изучал. Роджер Фентон (Treatise of Usurie. 1612) может считаться защитником процента, использовавшим обоснование, известное схоластам, но не относимое ими к моральной стороне вопроса, а именно преимущества, которые извлекает заемщик* В дополнение к этому существовал еще законодательная или административная сторона вопроса, и именно с ней связана рассматриваемая дискуссия. Как мы отмечали, схоласты считали, что процент не следует обосновывать исходя из чего-то такого, что присуще кредитной сделке (mutuum) как таковой. Но это означало, что каждый случай или хотя бы каждый тип случаев являлся предметом разбирательства и не мог быть одобрен без расследования. Хотя схоласты не всегда выступали против допускавшего процент светского законодательства, *Св. Фома зашел даже так далеко, что утверждал (loc cit. ad tertium), что так как человек несовершенен, то строгое запрещение человеческим законом всех грехов препятствовало бы многим полезным вещам (multae utilitates impedirentur).* нетрудно представить, какое неудобство должен был доставлять этот принцип, после того как процент превратился в нормальное явление. Естественно, возник вопрос, на который в конце концов папы Пий VIII и Григорий XVI дали положительный ответ: не следует ли в этих обстоятельствах заменить чрезмерно сложный набор правил, какими бы верными они ни были с логической точки зрения, широкой презумпцией, что взимание рыночной ставки процента допустимо. В этом и состояли все требования неуклонно растущего числа светских и даже духовных авторов. Но они не формулировали их таким образом отчасти потому, что были не в состоянии понять тонкую логику схоластов и относили ее к чистой софистике, а отчасти потому, что большинство из них были врагами католической церкви и схоластов и не могли заставить себя рассуждать о вопросах политики без насмешек и оскорблений. Создавшееся впечатление, что шло сражение между старыми и новыми теоретическими принципами, необходимо развеять, так как оно искажает картину целой фазы в истории экономического анализа. |
|
5. Концепция естественного права *Из обширной литературы по этой теме для общей информации я рекомендую читателю работу сэра Фредерика Поллока (Pollok F. Essays in the Law. Repr., 1922). См. также: Struve P. L'ldee de la loi naturelle dans la science economique//Revue d'economie politique. 1921. July. Единственное исследование, с моей точки зрения, правильно оценивающее труды, выполненные под эгидой идеи естественного права (хотя речь в нем скорее идет не о самих схоластах, а об их последователях): Taylor О. N. Economics and the Idea of Natural Laws//Quarterly Journal of Economics. 1929. Nov. Полезным может оказаться и широко известный труд Виноградова (VinogracUiff P. Outlines of Historical Jurisprudence. 1920-1922).* Теперь мы должны обратиться к предмету, рассмотрение которого уже дважды откладывали. Предмет этот — неиссякающий источник всякого рода затруднений и недоразумений. Разрешить их полностью нам, очевидно, не удастся из-за недостаточности места. Однако призовем читателя к терпеливому сотрудничеству, поскольку данная тема имеет фундаментальное значение с точки зрения происхождения и первых шагов всех общественных наук. Первое открытие, которое делает любая наука, — это открытие себя. Представление о некоем наборе взаимосвязанных явлений, служащем основанием для постановки «проблем», является, очевидно, предпосылкой всякого научного анализа. Для общественных наук такое представление приняло вид концепции естественного права. Мы попробуем вычленить различные значения этого понятия, проследить за их оттенками и ассоциациями, которые они вызывают. а) Этико-правовая концепция. Средневековые схоласты возводили свою концепцию естественного права к Аристотелю и римским теоретикам права, хотя, как мы вскоре убедимся, трактовали их совершенно неверно. Аристотель, говоря о справедливости, отличал «естественно справедливое» ((φυσικον δικαιον) от «институционально справедливого» (νομικον δικαιον) (Этика, V, 7). Но в этом фрагменте термин «естественный» следует понимать в чрезвычайно узком смысле. Аристотель говорит здесь только о тех формах поведения, которые вызваны жизненными необходимостями, общими у человека и других животных. В других же местах он употребляет этот термин в гораздо более широком смысле, — практически во всех бытующих значениях, не различая их и, конечно, не давая точных определений. Надо сказать, что «естественное» в широком смысле у Аристотеля также ассоциируется со «справедливым»: пример, оказавший влияние на многие поколения ученых (даже английские «классики» иногда смешивали естественное со справедливым). Правда, Аристотель не был здесь до конца последовательным: иногда он одобрял и то, что не считал естественным, хотя никогда не осуждал ничего, чему присваивал этот эпитет. Не слишком склонные к философствованию римляне просто приняли Аристотелево определение. Так, Гай (Instit. 1, 2) наивно утверждал, что естественное право (jus naturale) «есть то, чему природа научила всех животных» (quod natura omnia animalia doccuit), то же самое утверждал и Ульпиан. Они воспринимали это «естественное право» как наилучший из возможных источников законов и правовых норм. Но здесь необходимы еще два добавления. Во-первых, некоторые римские литераторы, например Цицерон, стали употреблять термин jus naturale, говоря о том, что носило официальное название jus gentium. Причина заключалась в том, что последнее, воплощавшее в себе правила справедливости, казалось более «естественным», чем формалистичное гражданское право. Следует отметить, что, во-первых, такое понимание естественного права, которое в конце концов возобладало (в то время как термин jus gentium приобрел в XVII в. значение «государственного права»), не совпадает с Аристотелевым пониманием в «Этике» (V, 7) и имеет больше общего с другими значениями, в которых Аристотель использовал термин «естественный». Во-вторых, римские юристы также употребляли слова «природа» и «естественный» в разных смыслах, один из которых представляет для нас интерес: *Другие значения заключаются в таких терминах, как naturale negotii (естественные сделки) и naturalis obligatio (естественное обязательство), которыми я не буду обременять читателя. Конечно, все эти (и другие) различные значения связаны друг с другом.* rei natura, или «природа дела». Например, если мы решаем юридический вопрос, возникший по поводу какого-нибудь контракта, мы должны прежде всего выяснить, в чем состояла природа дела, т. е. чего добивались стороны, заключавшие контракт. На первый взгляд, эта природа дела не имеет никакого отношения к «естественному праву» *То, что может быть названо томистской теорией права, естественного и позитивного, изложено в Summa II, 1 quaeat. XCIV, XCV и XCVII; II, 2 quaest. LVII, art. 2, 3. Интерпретация этой теории — непростая задача. Мой тезис об изменчивости естественного права я вывожу из аргумента, который стремится доказать обратное, но принцип обставляется таким количеством уточнений и оговорок, что вывод кажется обоснованным. Св. Фома утверждал также, что естественное право было неизменным apud omnes, но подчеркивает его относительность в практических применениях. Это следует из упора, который он делает на loco temporique conveniens (подходящий момент времени), хотя можно предложить различные интерпретации этой фразы с философской и теологической точек зрения.* в любом его значении. Такая точка зрения отстаивается во многих юридических трактатах, авторы которых под влиянием исторической школы ненавидят сам термин «естественное право». Но вскоре мы убедимся, что связь все-таки есть, и весьма существенная. Фома Аквинский формально принял Аристотелево определение в формулировке римских юристов. На самом же деле его попытка упорядочить различные значения термина «естественный» у Аристотеля привела к концепции, отличающейся и от Аристотелевой и от римской. *Многие критики не согласятся с этим и упомянут ссылки на Аристотеля и Ульпиана, которыми Фома подкреплял свою позицию. Видимо, мы не сможем убедить друг друга, поскольку аргументация в обоих случаях основана на отдельных фразах, намеках, оговорках и т. д. Я признаю, что намеки на некоторые из элементов учения Фомы Аквинского можно найти у Аристотеля и римских юристов (а также у Цицерона). Но они кажутся существенными только потому, что Фома свел их воедино. По отдельности они значат очень мало* Во-первых, естественный закон или «естественно справедливое» (lex naturalis, justum naturale) может представлять собой набор правил, предписанных природой всем животным, который, в духе Аристотелева определения, является в принципе неизменным. Однако эти правила по-разному действуют в зависимости от времени и места и в разной степени приложимы к разным людям. К ним можно прибавлять новые, некоторые из них можно исключать. Поэтому даже это естественное право на практике меняется в ходе истории (см. в особенности: Summa II, 1, guaest. XCIV, art. 4, 5). Во-вторых, у Фомы Аквинского естественное право имеет еще одно значение, которое поясняется лишь на примерах. Здесь под естественным правом понимается набор правил, соответствующий общественной необходимости или целесообразности. Фома неустанно подчеркивает исторически преходящий характер этих правил. В этом смысле естественное право почти (хотя и не полностью) тождественно тому, что у римлян носило официальное название jus gentium. В-третьих, утверждается, что человеческое позитивное право либо выводится из естественного, либо приспосабливает его правила к конкретным условиям. Закон, нарушающий какое-либо правило естественного права в данном смысле, не может иметь силы. Думаю, читателю известно, какие политические последствия вытекают из этой доктрины. В целях краткости перенесемся от Фомы Аквинского сразу к Молине. Молина явно понимал под естественным правом, с одной стороны, правильный разум (ratio recta), а с другой — то, что общественно целесообразно и необходимо (expediens et ne-cessarium). Эти тезисы сами по себе не более чем лаконичная формулировка томистских взглядов. Но Молина делает следующий шаг. Повторив определение Аристотеля, он поясняет: «...то есть естественно справедливым является то, что надлежит нам делать, исходя из природы дела» (cuius obligatio oritur ex natura rei). Аристотель имел в виду вовсе не это. Молина не поясняет его тезис, а формулирует свой собственный: он определенно связывает естественное право с нашим рациональным (с точки зрения общего блага) анализом конкретных «дел», будь то индивидуальные контракты или общественные институты. Взгляды Молины на «природу естественного права» мы привели лишь как иллюстрацию общей точки зрения ученых предшествующего ему времени. По сути дела, аналогична и концепция «требований разума» (rationis ordinatio) Д. де Сото. Казалось бы, можно утверждать, что из концепции естественного права Молины исчезли все умозрительные, метафизические или неэмпирические элементы, а осталось лишь приложение разума к некоторым фактам, хотя пока и с нормативной точки зрения. Но, к сожалению, дело обстоит не так просто. Учение схоластов явилось источником двух тенденций, противостоящих трезвому, сухому реализму. О них следует упомянуть, поскольку именно они внесли большой вклад в ту путаницу, которая царит вокруг понятия естественного права.
b) Аналитическая концепция. До сих пор мы рассматривали развитие концепции естественного права в области этики и права, или, что то же самое, естественное право как источник моральных и правовых императивов. После всего сказанного выше мы можем легко перейти к роли этой концепции в научном анализе. Для этого нам достаточно просто обобщить выводы, сделанные по поводу теории процента. Прежде всего зададим вопрос: почему Аристотель называл некоторые формы поведения «естественно-справедливыми» в узком смысле этого слова? Очевидно, потому, что эти формы поведения были, с его точки зрения, необходимы для выживания любого животного. Аналогичный ответ справедлив и в случае, когда понятие «естественно-справедливое» употребляется в более широком смысле — как соответствующее общественной необходимости в данных исторических условиях. Поэтому, для того чтобы определить, что является естественно-справедливым в каждом конкретном случае, надо прежде всего проанализировать эти условия. Обобщения, к которым мы таким образом придем, можно назвать аналитической концепцией естественного права: нормативное естественное право предполагает объясняющее естественное право. Первое представляет собой не более чем ценностные суждения относительно фактов и взаимосвязей, раскрытых последним. Разница между ними и в теории, и на практике столь же очевидна, как разница между ценностными суждениями и аналитическими положениями любого экономиста. Например, у А. Смита была своя теория заработной платы, состоящая из изложения фактов и полученных на их основе выводов. Но, кроме того, он утверждал («Богатство народов», кн. 1, гл. VIII), что «продукт труда составляет естественное вознаграждение за труд, или его заработную плату». Поскольку под продуктом труда он в данном случае он понимает весь продукт и показывает, что в нормальных условиях заработная плата меньше этой величины, то очевидно, что здесь мы имеем дело с положением естественного права в его философском смысле, т. е. с ценностным суждением. Если нас интересует только научный анализ, мы вправе проигнорировать этот тезис. Другой пример — современный экономист, анализирующий феномен ценовой дискриминации и одновременно осуждающий его. Если он называет ценовую дискриминацию несправедливой, значит, он, как и схоласты, исходит из требований естественного права. Если он одобряет закон Робинсона—Пэтмена, запрещающий дискриминацию, он поступает так же, как схоласты, которые сказали бы, что этот закон имеет силу, поскольку отвечает требованиям естественного права. Мы имеем право назвать это или любое другое ценностное суждение ненаучным или вненаучным, но не следует выплескивать аналитического «ребенка» вместе с философской «водой». А ведь именно это делают те, кто пренебрегает экономическими теориями ученых-схоластов и их последователей-мирян, ограничиваясь указанием на их связь с системой моральных и правовых императивов, т. е. пренебрегает естественным правом в аналитическом смысле из-за его связи с системой естественного права в нормативном смысле. Основное возражение против юриспруденции и экономической науки, основанных на естественном праве, которое выдвинули представители исторической школы, было несколько иным: естественное право осуждалось за его якобы существующий отрыв от исторической реальности. Мы уже убедились, что такое обвинение нельзя предъявлять ученым-схоластам, которые всегда подчеркивали исторически преходящий характер общественных явлений. Более обоснованным оно представляется применительно к их последователям. Но следует отметить, что в любом случае это возражение касается только употребления концепции естественного права, а не самой концепции. Любую концепцию можно использовать не по назначению. Более того, любая теория может быть неадекватной и просто неверной, если, например, она настаивает, что ее положения обладают большей применимостью, чем это есть на самом деле (в качестве примера приведу концепцию droits de 1'homme — «прав человека»). Но неадекватная и даже неверная теория все же остается научной. С другой стороны, мы должны отдавать себе отчет в том, что претензии некоторых правовых программ XVIII в. на абсолютную применимость независимо от времени и места вызвали массу заблуждений относительно подлинной природы анализа на основе естественного права.
с) Естественное право и социологический рационализм I. Заметка о философском рационализме Для наших целей мы выберем следующее значение многозначного слова «рационализм». Назовем философским рационализмом веру в то, что наш разум («естественный разум») является источником доопытных истин, а также способен формировать суждения о сверхъестественных предметах, например о существовании Бога. *Я должен принести извинения за неисчислимые недостатки этого определения. Но оно вполне лаконично и достаточно для наших целей.* В этом смысле Фома Аквинский был метафизическим рационалистом, поскольку в отличие от других схоластов (последователей Скота) он верил, что существование Бога можно доказать логически. Он не был метафизическим рационалистом в том смысле, в котором этот термин употреблялся в XVII-XVIII вв., поскольку признавал источником познания в теологических вопросах не только разум, но и откровение. Допустим, что человек верит, что силой своего разума он может доказать, что Бога не существует. В данном аспекте его взгляды будут явно противоположны взглядам Фомы Аквинского. Но в чем-то они будут братьями по духу — рационалист-деист и рационалист-атеист: в нашем значении слова оба — рационалисты и союзники в борьбе против тех, кто не испытывает подобного доверия к своему разуму, в особенности против современного логического позитивиста. Здесь, конечно, нет ничего удивительного. Очень часто люди, придерживающиеся разных взглядов, тем не менее взывают к одному и тому же авторитету. Но напоминать об этом необходимо для того, чтобы заметить преемственность в развитии теории там, где иначе мы не увидим ничего, кроме разрыва и антагонизма. II. Социологический рационализм Занятие наукой часто приводят в пример как типичную рациональную деятельность, поскольку ученый, какова бы ни была его конечная цель, руководствуется правилами логического вывода. На самом деле это не совсем верно: как раз самые значительные достижения в науке рождаются не из наблюдений, экспериментов и логического резонерства, а из феномена, который лучше всего назвать озарением и который сродни акту художественного творчества. Однако результаты озарения следует «доказать» с помощью логической (рациональной) процедуры, требуемой определенными профессиональными стандартами. В этом смысле (не имеющем ничего общего со значением термина, рассмотренным выше) рациональность действительно накладывает свой отпечаток на научные знания, которыми мы владеем в каждый данный момент. Но это понятие научной рациональности характеризует только позицию самого исследователя, а не поведение исследуемого объекта. Психиатр может «рационально» исследовать реакции сумасшедшего, социолог — рационально анализировать психологию войн или психологию обезумевшей толпы, не предполагая при этом, что наблюдаемые им слова и действия имеют какой-то «смысл». В этом смысле все мы, включая и схоластов, и их принципиальных противников, поневоле являемся метафизическими рационалистами, так как верим, что общественные явления можно объяснить хотя бы каким-то рациональным способом. Обобщения, предоставляемые нам такими исследованиями, могут быть названы естественными законами, и в этом состоит единственная подлинная связь между концепцией естественного права и «правильным разумом», или ratio recta. Но социологический или экономический рационализм означает нечто иное. Мы можем рассматривать вселенную как внутренне последовательное, непротиворечивое целое, построенное по упорядоченному плану (видимо, впервые такой взгляд обрел известность благодаря стоикам). Аналогично мы можем рассматривать общество как некий космос, которому имманентно присуща внутренняя упорядоченность. При этом не имеет значения, внесена ли эта упорядоченность божественной волей с какой-то целью или исследователь просто открывает в обществе объективный порядок и объективную цель, независимые от его, исследователя, рациональности. В обоих случаях в «рациональное» мироустройство не входит ничего такого, что нельзя было бы объяснить разумом. Далее мы должны разграничить «субъективный социологический рационализм», который утверждает, что этот порядок или план может быть осуществлен только через рациональные действия индивидов и групп, составляющих общество, и «объективный социологический (или экономический) рационализм», который не прибегает к этому постулату. Оба вида социологического рационализма были, очевидно, присущи схоластам и большинству их последователей вплоть до наших дней. Это добавляет новые оттенки их концепции естественного права и устанавливает новую связь между этой концепцией и концепцией ratio recta, явно отличающейся от связи, сформулированной на все времена Фомой Аквинским: rationis autem prima regula est lex naturae (первое правило самого разума есть закон природы). Все это, разумеется, неприемлемо для современных позитивистов и подтверждает, по их мнению, присутствие «спекулятивных рассуждений» в концепции естественного права не только в нормативном, но и в аналитическом аспекте. Тем более важно подчеркнуть, что социологический или экономический рационализм только интерпретирует тезисы естественного права и вовсе не обязательно охватывает их содержание. В то же время следует согласиться, что постулат субъективного рационализма преувеличивает объяснительную ценность рационального действия и побуждает нас чрезмерно доверять телеологическим аргументам. Это особенно опасно, если принять во внимание привычку экономистов судить о рациональности не только средств, но и целей (мотивов), т. е. одобрять в качестве рациональных цели (мотивы), которые кажутся им «разумными», и отвергать все другие как иррациональные. Схоласты действительно виновны по всем этим пунктам. Но любопытно, что мы ничем не лучше их: как и во многом другом, в этом отношении мы — их наследники. Наилучшим подтверждением сказанного могут служить работы Альфреда Маршалла. III. Ratio recta и la raison Заметьте, что социологический или экономический рационализм вовсе не обязательно ведет к «консервативным» взглядам. Как и метафизический рационализм, это обоюдоострое оружие. В самом деле, из нашей веры в существование экономического порядка мы можем заключить, что все к лучшему в нашем лучшем из миров (точка зрения, которую Вольтер высмеял в образе доктора Панглосса в «Кандиде»). Но вовсе нет необходимости предполагать, что рациональный порядок существует в окружающем нас мире. Достаточно предположить, что он существует только в области разума, и сам разум побуждает нас утвердить этот порядок в отклоняющейся от него реальности. В этом значении понятие социологического или экономического рационализма применимо ко всем реформаторам, предлагавшим «применить разум к социальным явлениям»: к деятелям эпохи Просвещения, исповедовавшим культ разума (la raison) именно в этом смысле; к последователям Бентама и к большинству либералов, радикалов и социалистов наших дней. Все они происходят от схоластов. Политическая социология схоластов сама по себе доказывает, что они придерживались не первого {«панглоссовского»}, а второго взгляда на общественное устройство и естественное право. Разные результаты, полученные с помощью «света разума», полностью объясняются различием исходных позиций и обстоятельств и, с нашей точки зрения, несущественны. Всю социологическую и политическую мысль (кроме антиинтеллектуалистской) пронизывет один и тот же методологический принцип. Греки первыми сформулировали его отчетливо. Но в германском мире первыми были схоласты. Разум (la raison) в XVIII в. сражался против чего угодно, но только не против способа мышления. С точки зрения теории познания налицо преемственность и ratio recta {правильный разум (лат.)} или, что то же самое, naturalis ratio {естественный разум {лат.}} — несомненный прародитель la raison {разум (фр.}}. Это не должно никого удивлять или шокировать. Меч, выкованный ангелами, может легко попасть в руки чертей, а меч, выкованный чертями, могут отнять у них ангелы. Правда, в последнем случае черти имеют право отдать должное соперникам, подобно тому как каждый цивилизованный социалист признает достижения капитализма. |
|
6. Философы естественного права: анализ на основе естественного права в XVII в. На этом мы расстаемся со схоластами и переходим к рассмотрению трудов их непосредственных преемников. Конечно, вечный вопрос об управлении человечеством не потерял своей актуальности, а круговорот новых политических проблем вызывал новые вопросы. В Англии они породили поток всевозможных памфлетов — от аргументированных и рассудительных (я думаю, что произведения Джорджа Сэвила, маркиза Галифакса, навсегда останутся высшим достижением в этом жанре) до проповедей, подкрепленных цитатами из Апокалипсиса. Ответ на них дала (разумеется, на обобщенном уровне) и группа авторов, которых мы назовем философами естественного права. * Этот термин мне посоветовал употребить профессор А. П. Ашер.* а) Протестантские, или светские, схоласты.Эти люди, отделенные от схоластов Реформацией и изменениями на политической сцене, принадлежали, однако, той же профессии, ставили перед собой ту же задачу, решали ее теми же методами и во многом в том же духе. Это позволяет нам охарактеризовать их как протестантских (или светских) схоластов. Разумеется, сами они не согласились бы с таким определением. Не понравится оно и современным ученым католической, протестантской или «либеральной» ориентации. Все они подчеркивают различия в религиозных и политических доктринах и верованиях и со своей точки зрения совершенно правы, видя контрасты там, где мы отмечаем схожесть. Что ж, еще раз повторим, что в этой книге нас интересуют только методы анализа, а все остальное — лишь постольку, поскольку оно проливает свет на предмет нашего исследования. Что же касается методов и результатов, то они у этих авторов были примерно такими же, как у поздних схоластов. Это не означает, что философы естественного права просто переписывали схоластов, не делая на них ссылок. Хотя в ряде случаев влияние последних несомненно, наряду с этим имело место и заимствование из общих источников — прежде всего из римских юристов. Течение мысли, которое породили эти философы, было настолько сильным, что затронуло каждого образованного человека. Более того, как выяснится впоследствии, они были лишь звеном в цепи, протянувшейся до XIX в. По этим причинам невозможно говорить о них как о четко очерченной группе. Здесь мы исключим из рассмотрения не только тех авторов, которых принято считать чистыми экономистами, но и те труды, которые не имеют отношения к философии естественного права, хотя их авторы и принадлежали к данной группе. В связи с этим достаточно упомянуть лишь несколько имен, репрезентативных для XVII столетия: Греции, Гоббс, Локк, Пуфендорф. Гуго Гроций, или де Гроот (1583-1645; De jure belli ac pacis («О праве войны и мира»); 1-е изд. — 1625; 2-е, испр. — 1631), был в первую очередь выдающимся юристом, его слава связана с достижениями в области международного права. Он мало занимался экономическими вопросами: ценами, монополиями, деньгами, процентом и ростовщичеством (книга II, гл. 12). Гроций писал о них с пониманием дела, но не внес ничего существенно нового по сравнению с поздними схоластами.
Подобно схоластам, философы естественного права стремились создать всеобъемлющую общественную науку — всеобъемлющую теорию общества во всех его аспектах и видах деятельности, в которой экономическая наука не была ни особо важным, ни самостоятельным элементом. Общественная наука этих философов первоначально приняла вид правовой теории, напоминавшей схоластические трактаты «О справедливости и праве»: Гроций и Пуфендорф были прежде всего юристами и их трактаты — это трактаты в первую очередь о праве. Они формировали универсальные правовые и политические принципы, которые считали естественными, т. е. проистекающими из общих свойств человеческой природы, в отличие от позитивного права, порожденного конкретными условиями данной страны. *Гоббс перечислил 19 таких принципов, названных им естественными законами («Левиафан». 4.1, гл. XIV, XV). «Науку» об этих законах он назвал моральной философией — термин, который ниже будет употребляться в другом смысле.* Все остальное, сказанное в предыдущем параграфе о методологическом характере и различных значениях естественного права у поздних схоластов, в частности об отношении между его нормативным и аналитическим аспектами, можно было бы повторить и применительно к естественному праву философов-мирян. Было бы некорректным приписывать последним саму концепцию естественного права или ее употребление в чисто аналитических целях либо трактовать их как новаторов, поднявшихся на борьбу со схоластическими способами мышления. Однако они действительно внесли ряд новшеств, более или менее удачных. b) Математика и физика. Философы естественного права жили в золотой век математики и физики. Захватывающие открытия в области «новой экспериментальной философии», как это тогда называлось, сопровождались огромной популярностью физики даже среди императоров и дам из высшего общества. Сначала в Италии, а затем и в других странах экспериментаторы и математики стали собираться, чтобы обсуждать полученные результаты и спорить о разных точках зрения. Эти собрания привлекли много любопытных, которые с удовольствием слушали пояснения и оказывали ученым финансовую и иную поддержку. *Для наших целей достаточно упомянуть Английское королевское общество, двадцать лет существовавшее неформально и зарегистрированное в 1662 г. Большой, хотя и любительский интерес к его работе проявил король Карл II. В течение первых ста лет своего существования оно представляло собой именно такое собрание ученых и заинтересованных любителей. С 1703 г. до своей смерти председателем общества был Исаак Ньютон (1643-1727), опубликовавший под его эгидой свои «Математические начала натуральной философии» (1687). После регистрации Королевское общество начало издавать «Философские труды». Термин «натуральная философия» употреблялся для обозначения естественных наук (в отличие от общественных) вплоть до первых десятилетий XIX в., что, в свою очередь, вызывало недоразумения {natural можно перевести также как «естественный ». Я думаю, что именно этот интерес к развитию естественных наук, распространившийся далеко за пределы ученых кругов, породил потребность в совершенно новом типе произведений — энциклопедиях. Первыми достижениями в этой области были Dictionnaire historique et critique («Исторический и критический словарь»; 1697) Пьера Бейля (1647-1706) (предшественник всеобъемлющих трудов энциклопедистов XVIII в., о которых мы поговорим ниже) и Lexicon technicum («Технический лексикон»; 1704) Джона Харриса. * Успехи естественных наук и мода на них не прошли незамеченными для философов естественного права. Они — по крайней мере, некоторые из них — задались вопросом, не похожи ли их инструменты анализа на те, что используются достославными физиками. Пуфендорф без всяких на то оснований утверждал, что пользуется «математическим методом». Гоббс заявил, что «гражданская философия» — термин, явно рассчитанный на ассоциацию с «натуральной философией», т.е. естественными науками, — берет начало от его труда «О гражданине» (1642) и что он, Гоббс, первым применил в этой науке метод Коперника и Галилея (под которым он, однако, понимал дедукцию из абстрактного и всеобщего «закона движения»). Эта мода, хотя и проявлялась больше на словах, имела чрезвычайно неблагоприятные последствия. Мы уже отмечали, что позднейшие критики, в основном последователи исторической школы, осуждали метафизический и спекулятивный характер концепции естественного права. Другие авторы XIX в. обвинили концепцию естественного права в попытке заимствовать методы анализа у физики. Случилось так, что некоторые критики выдвигали оба эти обвинения одновременно, хотя они являются взаимоисключающими (не говоря уже о том, что оба совершенно необоснованны).
с) Экономическая и политическая социология. В концепцию человеческой природы философы естественного права внесли элементы, которые не были их открытием, но акцент, сделанный на них, представлял собой несомненное новшество. Наиболее важные из них принадлежат Гоббсу. Схоласты предполагали, что частная собственность обязана своим возникновением необходимости избежать хаотической борьбы за блага, а государство — необходимости поддержания мира и порядка. Но они не заходили настолько далеко, чтобы заявлять об изначальной «войне всех против всех» и о том, что «человек человеку волк». Это «открытие» Гоббса не стало частью общепринятой доктрины и вряд ли может быть примером прогресса анализа. Аналогично и понятие общественного договора, бегло очерченное схоластами и Гроцием, предстало в системе Гоббса грубовато-наивным. В «Левиафане» (ч. 2, гл. XVII, XVIII) общество (civitas), этот исполинский Левиафан, возникает в результате договора, заключенного каждым с каждым, с тем чтобы передать власть какому-нибудь человеку или группе людей. Эта доктрина, наиболее четко сформулированная Локком, вызвала всеобщее согласие, чего нельзя сказать о гоббсовской идее всевластия государства. В частности, Локк не сомневался в том, что подданные могут изменить форму правления, а правительство может потерять власть. Так или иначе, постулат о всевластии государства не является аналитическим. В отличие от некоторых юридических аргументов схоластов и философов, скрывающих под собой аналитический тезис, этот постулат является чисто юридическим аргументом. Гоббс просто вывел его из воображаемого договора, произвольно предположив, что этот договор был заключен на условиях безоговорочной капитуляции граждан. Наконец, отметим, что Локк «оправдывал» частную собственность, выводя ее из права каждого человека на собственную личность, включающего и право на свой труд и его результаты, — вновь чисто юридический и при этом явно некорректный аргумент. Вряд ли следует добавлять, что он не имеет ничего общего с трудовой теорией ценности. Если бы вклад философов в политическую и экономическую социологию этим и ограничился, его вряд ли можно было бы признать ценным. Но помимо этого они внесли вклад в область знания, которую мы можем назвать «метасоциологией» или «философской антропологией»: некоторые философы изучали природу человека, из которой следовало вывести их естественные законы. *Метасоциология означает исследование человеческой природы или человеческого поведения, или — еще шире — всех фактов, имеющих значение для социологии, но не принадлежащих непосредственно к ее предмету. Например, можно провести исследования того, как возникают привычки, или исследовать природную среду обитания человека. Аналогично мы можем говорить и о «ме-таэкономической» науке. Термин «философская антропология» означает то же самое, что и метасоциология. Эпитет «философская» отличает ее от антропологии в обычном смысле слова (изучение физических свойств человека).* И вновь мы в первую очередь обращаемся к Гоббсу. Первая часть «Левиафана», которая носит название «О человеке» и подводит нас к концепции естественного права, содержит целую философию человеческого сознания и трактует психологические и социально-психологические проблемы мышления, воображения, речи, религии и т. д. Многое из сказанного здесь имеет корни в трудах Аристотеля и схоластов, хотя Гоббс — и это его индивидуальная черта — видит антагонизм повсюду, где есть развитие. Но в одном направлении Гоббс действительно продвинулся гораздо дальше Аристотеля и схоластов. Он определил «мысль» — обычную человеческую мысль, которую Локк называл «идеей»,— как «образ внешнего предмета» и вооружил человеческий разум чувственным восприятием. Можно утверждать, что он предвосхитил эмпиризм Локка, а также ассоциативную психологию, тесно сблизившуюся с экономической наукой во времена отца и сына Миллей (см. ниже, часть 3, главу 3, § 5). Под философским эмпиризмом мы имеем в виду учение, берущее начало от древних греков (Аристотель, эпикурейцы, стоики), но получившее наивысшее развитие у английских мыслителей XVII-XVIII вв. (в особенности у Гоббса, Локка и Юма). Его основные положения: а) все знания индивида почерпнуты из его жизненного опыта; b) опыт человека можно приравнять к впечатлениям, которые он получает через органы чувств; с) до этого опыта разум человека не только совершенно пуст, но и не обладает никакой «врожденной» активностью и врожденными идеями— категориями, которые выстраивали бы впечатления в определенном порядке; правильно было бы сказать, что до опыта «разум» как таковой просто отсутствует; d) впечатления — это первичные элементы, на которые можно разложить все умственные и психологические явления: не только память, внимание, рассуждения (включая построение причинно-следственных цепочек), но и аффекты, «страсти». Все они— лишь скопление первичных впечатлений и порождаются их случайными «ассоциациями». Такое сведение человеческого «разума» и «души» к атомистическим впечатлениям можно уподобить сведению всех физических явлений к атомистической механике. Эта популярная аналогия сделала эмпиризм притягательным для одних людей и ненавистным для других. Прошу читателя отметить, что слово «эмпиризм» употребляется здесь лишь в одном из многих своих значений, поэтому мы специально употребляем эпитет «философский». В частности, этот эмпиризм не имеет ничего общего с «научным эмпиризмом», который характеризуется превознесением эксперимента и наблюдения над «теорией». Философский эмпиризм называется также «сенсуализмом».
Есть еще один момент, важность которого трудно переоценить. Схоласты проповедовали доктрины естественной свободы и естественного равенства людей. Однако для них тезис о естественном равенстве был не утверждением о действительной природе человека, а нравственным идеалом или постулатом: он основывался на христианском вероучении, согласно которому Христос умер ради спасения всех людей. Но Гоббс, объясняя условия, порождающие первоначальное состояние войны всех против всех («Левиафан», гл. 13), опирается как на факт на утверждение о приблизительном равенстве физических и умственных способностей всех людей в том смысле, что различия между ними так малы, что полное равенство может быть допустимой рабочей гипотезой. Таково было общее мнение философов. Впредь мы будем называть это предположение аналитическим эгалитаризмом в отличие от христианского идеала, который мы назовем нормативным эгалитаризмом. Теперь мы, во-первых, должны отметить, что аналитический эгалитаризм имеет огромное значение не только для экономической социологии и многих практических приложений экономической науки, но и для самой экономической теории. Попробуем заменить этот тезис противоположным, и мы увидим, как преобразится вид всех экономических процессов. Во-вторых, с немногими исключениями и с незначительными оговорками все экономисты признавали и по сей день признают аналитический эгалитаризм. Но они не предприняли ни одной серьезной попытки верификации этого основополагающего для их теоретических систем тезиса, для чего, казалось бы, имелись все основания. Мы вернемся к этому в высшей степени любопытному факту при рассмотрении «Богатства народов». d) Вклад в экономическую науку. Экономическая теория философов естественного права по сути не содержит ничего нового по сравнению с теорией Молины. Достаточно сослаться на ее законченное изложение в трактате Пуфендорфа. Различая ценность для потребления и ценность для обмена (или pretium eminens), Пуфендорф определяет последнюю через соотношение редкостей или наличных количеств благ и денег. Рыночная цена здесь тяготеет к величине нормальных издержек производства. Его анализ процента (здесь он охотно цитирует Библию) явно уступает теориям поздних схоластов. Обсуждает он и различные проблемы государственной политики: борьбу с роскошью с помощью законов, ограничивающих расходы; регулирование монополий, ремесленных цехов, права наследования и майората, народонаселения. Повсюду чувствуются здравый смысл и умеренность, а также ощущение хода истории. Повсеместно уделяется внимание вопросам благосостояния. Одним словом, вновь перед нами зародыш «Богатства народов». |
|
7. Философы естественного права: анализ на основе естественного права в XVIII в. и впоследствии К 1700 г. теории, о которых пойдет речь в следующей главе, превзошли достижения философов естественного права. Однако нам кажется полезным вначале проследить дальнейшие судьбы этого небольшого источника экономических истин до того момента, пока он не потеряет своей индивидуальности и, слившись с более широким потоком, не пропадет из нашего поля зрения (см. ниже, подраздел g). Шестьдесят или семьдесят лет, предшествовавших Французской революции, обычно называют эпохой Просвещения. Это название отражает ускорившееся развитие во многих направлениях или скорее усилившееся ощущение развития, всеобщий энтузиазм вокруг прогресса и реформ. Подвергнуть критике разума нагромождение несуразностей, оставшихся в наследство от прошлого, — вот лозунг той эпохи. Волна религиозного, политического и экономического критицизма, лишенного всякой критичности в отношении к своим собственным догмам, захлестнула все интеллектуальные центры Европы. Особенно быстро шло разложение французского общества, которое, однако, все еще чувствовало себя в безопасности. Как и все разлагающиеся общества, не желающие видеть угрозу своему существованию, оно с удовольствием обхаживало своих врагов и обладало вследствие этого каким-то особым очарованием, к которому чувствительны даже те из нас, кто, листая старые, исполненные благодушия и самодовольства фолианты, ощущает привкус упадка, а порой — что еще хуже — привкус посредственности. Лучшее противоядие от комплиментов, расточаемых самим себе представителями этого новоявленного века Разума, состоит в том, чтобы прочесть их сочинения. К счастью, среди них есть вещи более достойные, чем произведения Вольтера и Руссо. Разумеется, рамки этой книги не позволяют описать ни интеллектуальную ситуацию того времени, ни ее социальный фон. *И то и другое описывалось бесчетное число раз, однако сделать полезную выборку очень трудно. Лучше всего, наверное, прочитать знаменитую книгу Ипполита Тэна (Taine I. Les Origines de la France contemporaine. 1876-1893) или работу Анри Се (See H. Les Idees politiques en France an XVIII' siecle. 1920). Прекрасный портрет не только одного человека, но и всей цивилизации дает короткий очерк Литтона Стрэйчи о Мореллэ (Strachey L. Portraits in Miniature. 1931). Полчаса, затраченные на прочтение этого очерка, плюс еще полчаса на его обдумывание принесут читателю больше, чем чтение многих толстых томов. В области английской мысли читателю можно порекомендовать раннюю книгу сэра Лесли Стивена {Stephen L. History of English Thought in the Eighteenth Century. 1876) или его же English Literature and Society in the Eighteenth Century (1904), а также работу Х. Ласки (Laski H.J. Political Thought in England from Locke to Bentham 1920). Разумеется, как всегда, можно обратиться к книге Дж. Бонара (Bonar J. Philosophy and Political Economy. 3rd ed., 1922).* Мы можем привести лишь абсолютный минимум необходимых сведений. а) Наука о природе человека: «психологизм». Единственное, что следует упомянуть из области теологии, — это утверждение натуральной теологии (ее отделение от sacra doctrina — священной доктрины — восходит, напомним, к XIII в.) в качестве отдельной отрасли светской общественной науки. Ее собственно теологическое содержание постепенно свелось к пресному деизму. *Этот тезис наглядно иллюстрирует трудности, возникающие в очерках подобного рода. Его следует привести, чтобы не упустить важный факт, характеризующий интеллектуальную атмосферу эпохи. Тезис совершенно справедлив. Вместе с тем из него легко сделать неверные выводы. С одной стороны, здесь не упоминается сходство деизма с откровенным философским материализмом, обнажающее его подлинную природу. Поэтому отметим, что философский материализм в этот период тоже получил форму, неизвестную в средние века. Примером может служить «Система природы» Гольбаха. С другой стороны, наш тезис ничего не говорит о том, что в XVIII в. наблюдалось несколько течений религиозной мысли, не сводимых к деизму и материализму, вместе взятым. Это справедливо даже для Франции: интеллектуальная активность французской церкви вовсе не сводилась к деятельности вольнодумных аббатов, которым сутана служила лишь правом на пребенду {доходы и имущество, предоставляемые привилегированной части католического духовенства за исполнение обязанностей, связанных с занимаемой должностыо}. Здесь следует отметить деятельность Общества аббатства Сен-Жермен де Пре, центральной фигурой которого был Жан Мабийон. Однако нам пора двигаться дальше.* Более интересно развивалась социология религии — теория о происхождении и бытовании в обществе религиозных идеалов, основы которой заложил Гоббс. Наиболее важным явлением в области философии явилось триумфальное шествие английского эмпиризма, или сенсуализма (учения Гоббса и Локка), что весьма любопытно, поскольку с позиций эмпиризма, так же как и философского рационализма, нельзя обосновать те требования, которые выдвигались в теологии и в других областях от имени la raison. Это, разумеется, обусловило успех ассоциативной психологии. Здесь я хотел бы сделать паузу и представить читателю трех мыслителей, труды которых, воплотившие высшие духовные достижения той эпохи, имеют для нас огромное значение. Это Кондильяк, Юм и Хартли. С первыми двумя мы еще встретимся, рассматривая их вклад в экономическую науку. Влияние третьего очевидно в трудах Джеймса Милля. *Этьен Бонно де Кондильяк (1715-1780; Oeuvres completes — 1821-1823; о нем см.: Lenoir R. Condillac. 1924) превратил локковский сенсуализм в искусную систему (Essai sur 1'origine des connaissances humaines («Опыт о происхождении человеческого сознания»); 1746; Traite des sensations («Трактат об ощущениях»); 1754), как в философском, так и в психологическом аспекте явившуюся наиболее значительным достижением в этой области в континентальной Европе. Вклад Кондильяка не сводится, однако, к простой систематизации. Он выдвинул много оригинальных идей. Некоторые из них, например теория о роли языка и других систем символов (Langue de calculs («Язык исчислений»); 1798), несмотря на использование метода интроспекции, прокладывают путь в далекое будущее вплоть до современного бихевиоризма Уотсона. эвид Юм (1711-1776), помимо всего прочего оказавший определяющее влияние на А. Смита, заслуживает нашего внимания в трех различных и почти не связанных друг с другом ипостасях: как экономист, вышедший за рамки теории естественного права, которую мы сейчас обсуждаем; как историк — об этой стороне его творчества мы поговорим ниже — и как философ и метасоциолог — в этом качестве он интересует нас сейчас. Его ранняя работа «Трактат о человеческой природе: попытка ввести экспериментальный метод рассуждения [sici— Й. Ш.] в области морали» (т. I, 2 — 1739; т. 3 — 1740) поразительно подтверждает тезис Оствальда о том, что оригинальное творчество — привилегия людей, не достигших тридцатилетнего возраста, а также другое мнение, согласно которому часть этой оригинальности следует отнести за счет незнания молодым автором работ своих предшественников. Позднее неудачно переделанная для «Философских эссе» (1748; (переизд. под заглавием Enguiry concerning Human Understanding («Исследование человеческого разума») в 1758), эта работа является наиболее важным связующим звеном между Лок-ком и Кантом, намного превосходя первого и почти не уступая интеллектуальному уровню второго. Наиболее важным вкладом Юма была его теория причинности. Так считал и сам Юм, что доказывает отдельная публикация данного отрывка в 1740 г. под названием «Фрагмент из Трактата о человеческой природе». В 1938 г. этот отрывок был обнаружен и вновь опубликован с предисловием Дж. М. Кейнса и П. Сраффы. Дэвид Хартли (1705-1757) не в меньшей степени, чем Кондильяк, может считаться отцом ассоциативной психологии. Однако его «Размышления о человеке» (Observations of Man... 1749) сослужили его науке такую же службу, как «Опыт о законе народонаселения» Мальтуса — содержавшейся в нем теории (читатель впоследствии сможет оценить эту аналогию). Он также внес в теорию нечто новое: насколько я могу судить, он первым связал чувственное восприятие и ассоциации впечатлений с «вибрацией нервов», т. е. связал психологию с физиологией. Далее он разработал на этом основании теоретическую этику и даже натуральную теологию.* Все трое не занимались философией ради философствования: они стремились разработать науку о человеке или человеческой природе, которая могла бы служить основой науки (или наук) об обществе. Сферу их деятельности следует назвать метасоциологией или философской антропологией. Все трое, несомненно, полагали, что их труды были новаторскими как с точки зрения цели, так и с точки зрения «экспериментального» метода, который они обосновывали, ссылаясь на авторитет Фрэнсиса Бэкона. Тем более важно подчеркнуть, что это было не так. И по цели, и по методу исследования их очевидным предшественником был Гоббс. Но мы знаем, что Гоббс, несмотря на всю свою оригинальность, вполне вписывался в круг философов естественного права, таких как Греции или Пуфендорф, и не отличался от них по целям и методам исследования. Разумеется, Кондильяк, Юм и Хартли, имея более ясную цель, четче формулировали свои мысли. Они смогли продвинуть науку о человеческой природе намного дальше. Однако сама идея такой науки и стремление вывести из нее основные положения отдельных общественных наук были присущи и философам естественного права, и косвенно схоластам. Сходство прослеживается во многих деталях: например, зачатки ассоциативной психологии можно найти в аристотелевских категориях сходства и соприкосновения и в соответствующих категориях схоластической психологии. Более того, метод, действительно примененный учеными XVIII в., был в точности таким же и ничуть не более «экспериментальным», чем метод их предшественников. Поэтому по аналогии с тем, как мы называли философов естественного права светскими схоластами, мы имеем основание назвать Кондильяка, Юма и Хартли философами естественного права XVIII в. *Сходство, которое я хотел бы здесь подчеркнуть, можно пояснить противоположным примером: современные специалисты в области общественных наук никогда не руководствуются никакой основополагающей наукой о человеческой природе. Они прямо обращаются к явлениям и проблемам своих областей знания, используя такие методы и гипотезы, которые им наиболее подходят. Если искать эти «современные» черты у таких авторов, как Юм, то кроме враждебности к метафизике следует упомянуть о том, что об экономических, к примеру, вопросах они рассуждали безотносительно к своим трудам о человеческой природе. В этом одна из причин того, что мы будем отдельно разбирать их экономические теории.* Из их науки о человеке нас особенно интересуют два момента. Во-первых, метасоциология Кондильяка, Юма и Хартли была в основе своей психологической. Психология же их была интроспективной, т. е. она исходила из того, что наблюдение ученого за своими собственными психическими процессами есть полноценный источник информации. Оба эти обстоятельства имеют важное значение для истории экономического анализа, но особо интересно для нас первое из них. Упомянутые авторы и большинство их современников несомненно верили в то, что психологические соображения объясняют не только психологические механизмы индивидуального и группового поведения и отражение общественных явлений в индивидуальном и групповом сознании, но и сами эти общественные явления. Разумеется, они не стали бы отрицать, что для объяснения любого события, института или процесса мы должны принимать во внимание и другие факты помимо психологических. Но они не разработали никаких общих теорий касательно этих фактов и не включили их в свою метасоциологию: единственное общее знание, нужное всем без исключения наукам о человеческих поступках или мнениях, — это знание психологическое. Все эти науки не что иное, как прикладная психология. Эта точка зрения не является единственно возможной. Мы можем предположить, что какие-либо иные факты (например, географические, технологические, биологические) имеют в практике анализа гораздо большее значение, чем все, что может предложить психологическая наука о человеческой природе. Тогда метасоциологию нужно строить из другого, непсихологического материала. Карл Маркс, например, считал, что общественные процессы имеют собственную сверхиндивидуальную логику, понять которую с помощью индивидуальной и групповой психологии нельзя (за исключением поверхностных явлений, не требующих, впрочем, углубленного психологического анализа). Неважно, какого из этих двух взглядов на природу и метод общественных наук мы будем придерживаться, — мы просто не должны забывать, что путь, избранный упоминавшимися здесь авторами, нельзя принимать за нечто само собой разумеющееся. Чтобы подчеркнуть это, мы назовем такую точку зрения психологизмом. Кроме того, социология, опирающаяся на эту науку о человеке, как и социология Аристотеля, переоценивала рациональный элемент в поведении. Интересно, что против этого начали восставать лучшие умы эпохи. К примеру — любопытный лаг! — когда идея contrat social {общественного договора (фр.)} достигла наивысшей популярности усилиями таких авторов, как Руссо, Юм уже отвергал ее как вымышленную и, более того, совершенно бесполезную конструкцию. В добавление к этому он энергично подчеркивал: «Таким образом, не разум правит миром, а привычка» («Фрагмент...»; с. 16). b) Аналитическая эстетика и этика. Способ, с помощью которого эти основополагающие науки о человеке — человеческой природе, человеческом знании и человеческом поведении — формулировали возможные «естественные законы», лучше всего проиллюстрировать на примере английской «натуральной эстетики» и «натуральной этики» XVIII в. Разумеется, даже в Англии не все труды по эстетике и этике относились к этим направлениям. Однако для нас особый интерес представляют именно натуральная эстетика и натуральная этика, поскольку, рассматривая их, мы раскроем методы, которые затем более ста лет использовались в экономическом анализе. Во-первых, натуральная эстетика и натуральная этика представляли собой аналитические науки: хотя они не отказывались от нормативных целей, эти цели не мешали выполнению главной задачи — объяснению действительного поведения. Этот аналитический подход вышел на первый план уже в XVII в., в эстетике — усилиями нескольких итальянских ученых, а в этике — усилиями Гоббса и Спинозы. *Барух Спиноза (1632-1677). Из его произведений к данной теме относятся «Этика» и «Политический трактат» (Tractatus politicus; оба опубликованы после смерти автора в 1677 г.). Чисто научную программу Спинозы трудно выделить, поскольку его этика в конце концов вливается в чрезвычайно метафизическую общую систему, но он подчеркивал необходимость изучать человеческие страсти такими, какие они есть, вместо того чтобы заниматься проповедями. Поскольку данная сноска — наша единственная возможность воздать должное этому великому мыслителю, разрешите процитировать одно его изречение, которое, хотя оно относится к политике и этике, каждый экономист должен иметь право повторить на смертном одре: «Я усердно пытался заниматься предметом этой науки с той же спокойной беспристрастностью, с которой мы привыкли иметь дело в математике».* Во-вторых, аналитическая задача решалась в духе упомянутого выше психологизма: психология должна была не только дать общий подход к исследованию эстетических и этических явлений, но и объяснить все то, что подлежало объяснению в данной области. В-третьих, психология при этом использовалась не всегда строго ассоциативная, но всегда индивидуальная, интроспективная и крайне примитивная: редко она включала хоть что-нибудь, кроме простой гипотезы о реакциях индивида, из которой дедуцировалось все остальное. Таким образом, эстетические и этические ценности объяснялись примерно так же, как экономическая ценность итальянскими и французскими экономистами в XVIII в. и большинством экономистов всех стран в XIX в. Эту процедуру называли эмпирической, хотя она была таковой не более, чем теория предельной полезности Джевонса—Менгера— Вальраса. В ней не было ничего «экспериментального» или индуктивного и, откровенно говоря, было мало реалистичного, несмотря на программные заявления, воинственные кличи и апелляции к Фрэнсису Бэкону. Впоследствии натуральная эстетика свелась к анализу приятных ощущений, вызываемых произведениями искусства. Психологии художественного творчества уделялось гораздо меньше внимания. *Это справедливо лишь как общая тенденция, да и то только применительно к Англии. Психологический и социологический анализ творчества в зачаточном виде можно встретить у Гоббса и в развитом виде у Вико.* Чтобы выявить аналогию с областью экономического анализа, мы сопоставим объективный факт признания художественного произведения прекрасным в рамках данной социальной группы с объективным фактом существования рыночной цены. Эстетическая теория, о которой здесь идет речь, объясняет первый факт субъективными оценками членов группы, так же как аналогичная экономическая теория объясняет второй факт субъективными оценками индивидуальных участников рынка. В обоих случаях субъективная оценка порождает объективную ценность (напомним, что применительно к товарам это утверждали и схоласты), а не наоборот: вещь прекрасна, потому что она нравится, а не вещь нравится, потому что она объективно прекрасна. Конечно, можно пойти дальше и задаться вопросами, почему определенные вещи нравятся определенным людям и откуда происходят наши идеалы прекрасного. Но сколько бы мы ни исследовали эти и подобные им проблемы, мы не выйдем за рамки данной концепции, даже если дополнительно введем понятие «чувства» прекрасного. Различные авторы в разной мере продвинулись по пути субъективизации эстетики, но бесспорно, что именно эта субъективизация составила главный вклад данной школы и, по мнению ее членов, была самым реалистическим, «экспериментальным» и неспекулятивным элементом ее учения. Основными представителями аналитической эстетики в Англии были Шефтсбери, Хатчесон, Юм и Элисон. Первые три автора, однако, гораздо более прославились в области этики. *А. Эшли Купер, третий граф Шефтсбери (1671-1713), внук политика сомнительной славы. Книга, соединяющая все его более ранние публикации,— Characteristicks of Men, Manners, Opinions, Times — вышла в 1711 г. Ключевой фигурой является для нас Фрэнсис Хатчесон (1694-1746), поскольку он был учителем Адама Смита (и его предшественником по кафедре в университете Глазго). Энергичный и весьма популярный преподаватель (его популярность росла и благодаря остроумным изречениям, на которые он был мастер), Хатчесон пользовался большим авторитетом. Его главный труд, плод многолетнего педагогического опыта, называется «Система нравственной философии» (Hutcheson F. A System of Moral Philosophy; опубл. посмертно в 1755 г., см. ниже, подраздел g). С точки зрения проблем, обсуждаемых здесь и ниже, важное значение имеет его «Исследование о происхождении наших идей красоты и добродетели» (Inquiry into the Original of our Ideas of Beauty and Virtue; 1725). «Эссе о природе и принципах вкуса» Арчибальда Элисона (Essays on the Nature and Principles of Taste; 1790) наиболее ярко демонстрирует возможности и границы психологического подхода.* Все, что было только что сказано об эстетике, можно отнести и к этике. Однако необходимы некоторые дополнения. Краткая история аналитической этики такова: Гоббс описал действительное поведение людей, опираясь на один определяющий, по его мнению, фактор — индивидуальный гедонистический эгоизм. Это могло казаться ему высшим проявлением реализма, но в действительности было лишь постулатом или гипотезой, к тому же очевидно нереалистической. Шефтсбери противопоставлял этой теории другую гипотезу — гипотезу альтруизма: он утверждал, что у человека, живущего в обществе, чувства дружелюбия и уважения к чужому благу формируются так же естественно, как и собственный интерес. К этому он добавил еще одну, также порожденную интроспекцией гипотезу, согласно которой добродетельные люди получают удовольствие, делая добро, независимо от того, как они оценивают его последствия. К этому сводится так называемая теория нравственного чувства Шефтсбери, которая, хотя ее объясняющая сила, очевидно, не столь уж велика, пользовалась большим успехом именно благодаря крайней простоте заключенной в ней «психологии». Позиция Шефтсбери была систематизирована и развита Хатчесоном. Юм же под влиянием всех троих упомянутых своих предшественников создал моральный тип дружелюбного, беззаботного, гуманного, в рамках умеренности стремящегося к удовольствиям человека, каким был он сам. Аскетизм и другие монашеские добродетели начисто отсутствовали у него и, следовательно, конечно, у всех остальных людей. То, что непредубежденный анализ монашеских добродетелей может раскрыть истинную природу феномена этического, не приходило ему в голову. Абрахам Таккер (1705-1774) *Tucker A. Light of Nature Pursued. 1768-1777 (переизд. — 1805)* также утверждал, что удовлетворение индивидуальных желаний является конечной целью и всеобщим мотивом человеческой деятельности. Думаю, я не ошибусь, если припишу точку зрения Юма—Таккера также и Бентаму, считавшему, что единственными интересами, из которых может исходить индивид, являются его собственные, но добавлявшему, что разумный или просвещенный собственный интерес учитывает также интересы, чувства и реакции других людей. Однако английские моралисты XVIII в., как и все моралисты вообще, не могли обойтись без нормативных стандартов поведения и суждения. Некоторые из них уповали на нравственный закон, который люди знают и принимают интуитивно, — идея, предвосхитившая нравственный императив Канта. Даже Локк апеллировал к такой нравственной интуиции, хотя для эмпири-ста это очень большое прегрешение. Но такого типа решения никогда бы не удовлетворили Юма или Бентама. Для них все это — голая метафизика. В то же время они были готовы обратить в идеал человеческий эгоизм, т. е. превратить свою теорию поведения в источник норм поведения. Мы видим, что Юм моделировал мир нравственности по своему образу и подобию. *Эта склонность социальных философов возводить свои представления о жизненных ценностях в этическую норму, исходя из которой можно судить об обычаях и вкусах других людей, заслуживает внимания, поскольку она проходит сквозь всю экономическую литературу и многое объясняет в ценностных суждениях экономистов. К примеру, у Маршалла была совершенно определенная концепция «благородной жизни» (см. ниже, часть IV). Нетрудно догадаться, что эта концепция не что иное, как модель жизни типичного кембриджского профессора. Вкусы, стремления, представления об уюте, резко отличающиеся от его собственных, он в лучшем случае рассматривает со снисходительностью, но никогда не пытается полностью понять их. Трудно переоценить важность этого обстоятельства, говоря об отношении экономистов к социальной среде, в которой они живут.* Естественно, что с восхитительной наивностью он полностью одобрил эту модель: его собственные предпочтения, безусловно, были разумными. С другой стороны, свет разума устранил все надиндивидуальные ценности, кроме общественного блага. Но из чего же в рамках данной философии может состоять это общественное благо, кроме как из суммы всех удовольствий, получаемых всеми индивидами от реализации своих гедонистических предпочтений? А если это так, то разве мы не обнаружили одним разом основу всех общественных ценностей, соотношение между ними и индивидуальными ценностями, а также единственную, имеющую какой-то смысл норму морали? Утвердительный ответ на все эти вопросы давался уже в XVII в., в первую очередь епископом Камберлендом *Cumberland. De legibus naturae. 1672* и в менее отчетливом виде Гроцием, не вышедшим далеко за пределы схоластической концепции общественного блага. Авторы XVIII в., в особенности от Юма до Бентама, лишь совершенствовали основополагающий канон утилитаристской этики: добро есть каждое действие, способствующее общественному благосостоянию, а зло есть каждое действие, наносящее ему ущерб. Прежде чем мы проанализируем разные аспекты этого принципа, рассмотрим произведение, представляющее особый интерес для экономиста и принадлежащее перу А. Смита. *The Theory of Moral Sentiments, or An Essay towards an Analysis of the Principles by which Men naturally judge concerning the Conduct and Character, first of their Neighbours and afterwards of themselves. To which is added, A Dissertation on the Origin of Languages («Теория нравственных чувств, или Опыт исследования законов, управляющих суждениями, естественно составляемыми нами сначала о поступках прочих людей, а затем и о своих собственных. С приложением диссертации о происхождении языков»). Это заглавие 6-го издания 1790 г. 1-е издание появилось в 1759 г. под названием The Theory of Moral Sentiments («Теория нравственных чувств»). Различия между двумя изданиями есть, но, кроме диссертации, несущественны.* За исключением, может быть, трудов Шефтсбери, это произведение, по-моему, намного превосходит все аналогичные трактаты. Во-первых, Смит, как и Хатчесон, но гораздо яснее, чем все остальные, подчеркнул разницу между этикой как теорией поведения и этикой как теорией, объясняющей человеческие суждения о поведении, и сосредоточил свои усилия исключительно на последней. Во-вторых, его теория этических суждений основана на нашей способности поставить себя на место другого («симпатии») и понять его. Суждение о наших собственных поступках выводится затем из принципов, выработанных для оценки поведения других людей. В-третьих, естественным считается все психологически нормальное с точки зрения реалистического анализа. Естественное, таким образом, не отождествляется с идеальными правилами разума. В-четвертых, влияние полезности на эстетические и этические суждения трактуются не как постулат, а как проблема, решаемая каждым человеком на практике (часть 4-я). В-пятых, обычаи и мода не только признаются существенными факторами, но и подвергаются систематическому исследованию (часть 5-я). «Системы нравственной философии», т. е. теории других авторов, подвергаются критике, иногда банальной, но в целом на редкость удачной (часть 6-я). План и способ изложения такие же, как и в «Богатстве народов». с) Собственный интерес, общественное благо и утилитаризм. Как мы знаем, собственный интерес и общественное благо не были новыми концепциями для XVIII в. Но в середине этого столетия они с особой энергией внедрялись не только в этику, но и во всю область общественных наук. В частности, они были (или считались) основными и едиными принципами всех общественных наук, по существу единственными принципами, согласными с «разумом». Гельвеций (1715-1771) *De 1'Esprit {Об уме}. 1758. Беседа II, гл. 2. Эта книга, одна из предшественниц английского утилитаризма на европейском континенте, пользовалась огромным успехом. Немногие авторы обладали столь наивной и безусловной верой в образование и законодательство — а такая вера, безусловно, оказывает влияние на абсолютно податливый человеческий материал, механически реагирующий на физическое воздействие.* сравнил роль, которую играет принцип собственного интереса в жизни общества, с ролью закона всемирного тяготения в неживой природе. Даже великий Беккариа *Нас более всего интересует в данный момент его знаменитый трактат «О преступлениях и наказаниях» (Dei delitti e delle репе. 1764)— важнейшая веха в истории современного уголовного права. Это сочинение особенно наглядно демонстрирует, что аналитические и практические достоинства научного труда не всегда сочетаются.* утверждал, что человек полностью эгоистичен и эгоцентричен и вовсе не беспокоится о чужом (или общественном) благе. Следует напомнить, что этот собственный интерес индивида определяется его рациональным ожиданием будущих удовольствий и страданий, *Можно сделать стандартную ссылку на эссе о природе наслаждений и удовольствий Верри, опубликованное в 1781 г. в его книге Discorsi di argomento filosofico, хотя оно имело хождение и влияло на умы задолго до этого. Систематическая классификация и анализ различных наслаждений и страданий — заслуга Бентама.* понимаемых, в свою очередь, в узкогедонистическом смысле. Следует признать, что авторы XVIII в. внесли уточнения и включили в разряд удовольствий такие, как удовольствие от злорадства, от власти и даже от веры в Бога, обычно не относящиеся к гедонистическим. Это до некоторой степени позволило защитникам данной доктрины избавиться от упреков в том, что они сводят все человеческое поведение к погоне за бифштексами. Но их успех был скорее кажущимся, чем реальным (даже если не принимать во внимание, что такого рода защитные аргументы не могут опровергнуть другие возражения, которые можно сформулировать в адрес любой теории, преувеличивающей рациональность поведения). Ведь если мы выйдем далеко за пределы удовлетворения простейших потребностей, мы очень рискуем отождествить ожидание «наслаждения» с любым возможным мотивом, даже с сознательным стремлением к страданиям, а в этом случае, конечно, доктрина становится пустой тавтологией. И — что еще хуже — если мы уделим слишком много внимания таким «наслаждениям», которых можно достичь напряжением сил, победой над врагом, жестокостью и т. д., мы можем получить картину человеческого поведения и человеческого общества, совершенно не похожую на ту, которую рисовали авторы XVIII в. Поэтому, если мы хотим сделать из их идей о наслаждении и страдании те же выводы, что и они, у нас нет иного выбора, кроме как пользоваться их определениями этих понятий. Эти определения позволят нам не ограничиться бифштексами, но не позволят выйти далеко за рамки удовлетворения простейших потребностей. То есть мы должны будем принять теорию человеческого поведения, противоречащую самым очевидным фактам. Почему же в таком случае эту теорию охотно приняли столь многие умные люди? Ответ на этот вопрос заключается, видимо, в том, что эти умные люди принадлежали к категории реформаторов-практиков и боролись против исторически данного порядка вещей, считая его «иррациональным». В такой борьбе простота и даже примитивность аргументации являются скорее ее достоинствами, чем недостатками, а «философия бифштексов» — лучшим доводом против освященной на небесах системы прав и обязанностей. При этом не следует обвинять этих авторов в лицемерии: все мы быстро убеждаем себя в правоте тех глупостей, которые нам приходится исповедовать. Итак, мы видели, как поклонники разума в XVIII в. преобразили схоластическую концепцию общего блага и общественной целесообразности. Повторим сказанное в других терминах. Предполагается, что наслаждения и страдания каждого индивида поддаются измерению и их алгебраическая сумма образует то, что называется счастьем (felicita; в немецком языке часто используется термин Gluckseligkeit). Эти индивидуальные «счастья» вновь складываются в масштабах всего общества, причем с одинаковыми весами: «каждый приравнен к единице и никто не может значить больше единицы». Наконец, эта общая сумма отождествляется с общим благом или благосостоянием общества, которое, таким образом, распадается на индивидуальные ощущения наслаждения или страдания, представляющие собой единственную конечную реальность. Отсюда вытекает нормативный принцип утилитаризма — наибольшее счастье наибольшего числа людей, ассоциирующийся главным образом с именем человека, яростно его защищавшего, тщательно совершенствовавшего и активно применявшего, — с именем Бентама. *Иеремия Бентам (1748-1832) получил юридические образование, но рано посвятил себя жизни исследователя и пропагандиста. Он стал несомненным лидером утилитаристского кружка и главной фигурой в группе так называемых «философских радикалов». Его вклад в экономическую науку будет описан ниже. Здесь он интересует нас как философ, социолог и теоретик права. Достаточно упомянуть лишь одно из его многочисленных и объемистых сочинений (изданных Джоном Баурингом в 1838-1843 гг.) — «Введение в принципы морали и законодательства» (Introduction to the Principles of Morals and Legislution; 1789), оказавшее большое влияние на правовую мысль и законодательную практику, хотя на континенте, особенно в Италии и Франции, аналогичные идеи вырастали из местных корней. Однако следует отметить, что основы утилитаризма были изложены несколько раньше Уильямом Пейли (1743-1805) (Paley W. Principles of Moral and Political Philosophy. 1785), а некоторые их них— разносторонним теологом и ученым Джозефом Пристли (1733-1804) {Priestley J. Essay on the first Principles of Government. «Опыт об основных принципах государственного управления»; 1768), который, будучи признанным историком церкви и теологом-полемистом, получил известность также как исследователь электрических и химических явлений. Это эссе перебрасывает мостик между теорией государственного управления Локка и неудачными опытами в данной области Джеймса Милля. Но ни Пейли, ни Пристли не привнесли сюда ничего такого, чего нельзя было бы найти в более ранних работах, к примеру в упоминавшемся выше труде Камберленда. Среди континентальных предшественников Бентама достаточно упомянуть все тех же Беккариа, Верри и Гельвеция. У Беккариа связь между ранними системами естественного права и утилитаризмом, как будет показано ниже, наиболее заметна. Из обширной литературы об английском утилитаризме и философских радикалах читателю рекомендуется в первую очередь эссе Дж. С. Милля «Утилитаризм» (Utilitarianism; 1863). См. также книгу Лесли Стивена {Stephen L. The English Utilitarians. 1900); уже упомянутую работу X. Дж. Ласки {LaskiH. G. Political Thought...); работу У. Дэвидсона {Dauidson W. Political Thought in England: The Utilitarians from Bentham to J. S. Mill. 1915) и прелестную книгу Г. Уоллеса (Wallas G. Francis Place. 1898).* Если лежащая в основе данного принципа идея имеет древнее происхождение и не поддается датировке, то сам лозунг можно датировать довольно точно: насколько я знаю, он впервые появляется у Хатчесона («Исследование о происхождении наших идей красоты и добродетели»; 1725), затем у Беккариа («О преступлениях и наказаниях»; 1764: «наибольшее счастье, разделенное на наибольшее число людей»), затем у Пристли («Опыт об основных принципах государственного управления»; 1768), который, по словам Бентама, обладал этой «священной истиной». У Юма этого лозунга нет, но вполне мог бы быть. Сам термин «утилитаризм» ввел Бентам. *Интерес представляет ставшее знаменитым скептическое замечание А. Смита. Что касается осознанного счастья, отметил он мимоходом, нет особой разницы между состоянием, которое мы принимаем как перманентное, и любым другим.* Важно понять, что утилитаризм был не более чем разновидностью теории естественного права. Дело не только в том, что утилитаристы стали историческими преемниками философов естественного права XVIII столетия и их философию можно во всех деталях вывести из истории этики, с одной стороны, и из истории концепции общего блага — с другой. Гораздо важнее то, что, с точки зрения подхода, методологии и общих выводов, утилитаризм действительно был еще одной, последней, системой естественного права. Стремление вывести (с помощью «света разума») «законы» человеческого поведения в обществе из чрезвычайно устойчивого и крайне упрощенного представления о природе человека было свойственно утилитаристам так же, как философам естественного права или схоластам. Если же мы внимательно рассмотрим саму эту концецию человеческой природы и то, как она предположительно должна была реализоваться (см. выше), то сходство станет еще более заметным. Как и системы философов и схоластов, утилитаризм выполнял три функции. Во-первых, он являлся жизненной философией, поскольку содержал в себе схему «основных ценностей». Именно здесь мы должны искать причину стойкого впечатления, что утилитаристы, и особенно Бентам, внесли нечто новое, принципиально противоречащее предшествующим теориям. На самом деле, как читатель уже знает, разница в философском осмыслении повседневной жизни была невелика. В том, что касалось конюшни, амбара, мастерской и рынка, схоласты были самыми настоящими утилитаристами. Однако они ограничивали утилитаристский подход чисто утилитарной сферой деятельности, где он до некоторой степени (даже здесь не полностью!) оправдан. Утилитаристы же свели к этой схеме весь мир человеческих ценностей, исключив из рассмотрения как противоречащее разуму все то, что действительно имеет для человека важное значение. Таким образом, они на самом деле создали нечто новое — у Эпикура этого не было — самую плоскую жизненную философию из всех имеющихся и в этом смысле действительно противоречащую всем остальным теориям.
d) Историческая социология. Авторов XVIII в. часто обвиняли в отсутствии «чувства исторического», которое не позволило некоторым из них признать ценности минувших цивилизаций. Тем более важно подчеркнуть, что вместе с болезнью вырабатывалось и противоядие. Если кое-где мы встречаем глупейшее пренебрежение древнегреческим искусством — к примеру, Вольтера ставили выше Гомера, — то у других авторов находим предпосылки его нынешнего обожествления. Временами нас поражает полное отсутствие интереса к истории, но одновременно мы видим богатые плоды серьезной работы историков, заложившие основу для ученых XIX в. Мы можем лишь перечислить пять основных достижений: начался систематизированный сбор материалов; были выработаны новые методы интерпретации и критического анализа исторических документов; *Эпохальные «Пролегомены к Гомеру» (Prolegomena ad Homerum) Ф.А.Вольфа (1759-1824) вышли в 1795 г., но явились результатом предшествующих исследований автора.* история экономики и культуры начала привлекать внимание исследователей, ранее полностью поглощенное политической и военной историей; беспристрастный (относительно) отчет, документирующий события, стал предпочитаться одам и проповедям (Юм, Уильям Робертсон. Гиббон); *По сию пору историки не прекратили проповедовать, восхвалять, осуждать и демонстрировать свои личные, социальные и национальные пристрастия и предубеждения. Здесь я хочу лишь сказать, что наметился существенный прогресс в манере изложения фактов, которая стала более научной и менее эпической* подтверждением растущего интереса публики послужил успех популярных всемирных и национальных историй. Конечно, существует и такая вещь, как неисторическая история, т. е. человек может выполнять работу историка, не умея смотреть на события со специфически исторической точки зрения. Но «История Англии» Юма (в 8т.; 1763)— произведение другого рода. Теперь она безнадежно устарела, однако навсегда останется заметной вехой в историографии. Это показывает, что автор, по крайней мере, не был рабом своего утилитаризма. Еще более важным, на наш взгляд, было появление исторической социологии, иногда называемой философией истории, *См.: Hint R. History of the Philosophy of History. 1893.* — т. е. социологических теорий, которые обобщали исторический материал и в то же время пытались объяснить отдельные исторические ситуации и процессы. Значительная часть этих исследований носила дилетантский характер и вызывала раздражение серьезных историков. Более того, некоторые из них отличались неисторичностью в указанном только что смысле: исторические факты часто искажались в угоду требованиям 1а raison. Однако существовали и значительные, и даже фундаментальные достижения. Здесь я могу упомянуть Кондорсе, Монтескье и одного из величайших мыслителей всех времен в области общественных наук — Вико. * Маркиз де Кондорсе (1743-1794; Oeuvres. 1847-1849), один из энциклопедистов (см. ниже, подраздел g), странствовал почти по всем областям науки и политики. Помимо прочего он был хорошо образованным математиком, его попытки применять исчисление вероятностей при формировании правовых и политических суждений, хотя и не слишком удачные сами по себе, дали важный импульс другим исследователям. Он был поборником «природных прав», народного суверенитета и равных прав для женщин, ненавидел христианство, причем в пылу как защиты, так и нападения начисто терял способность к критическому суждению. Его вклад в экономическую науку не заслуживает особого упоминания. Наиболее интересен для нас его «Эскиз исторической картины прогресса человеческого ума» (Esquisse d'un tableau historique des progres de 1'esprit humain. 1795). Монтескье (1689-1755), видимо, не нуждается в представлении. Отметим лишь, что это был один из самых влиятельных мыслителей всех времен и, хотя его экономические работы незначительны — лишены оригинальности, силы, эрудиции, он оказал большое влияние на А. Смита другими аспектами своего творчества. Из его произведений отметим не слишком значительные «Персидские письма» (Lettres persanes; 1721), «Размышления о причинах величия римлян и их упадка» (Consideration sur les couses de la grandeur des Remains et de leur decadence; 1734) и, конечно, его великий труд «О духе законов» (De 1'Esprit des lois; 1748), содержание которого отнюдь не сводится к «остроумным замечаниям по поводу законов» {игра слов: esprit по-французски значит и «дух», и «остроумие » Джамбаттиста Вико (1668-1744; Ореге. Последнее изд. — 1911-1913; библиогр. В. Кроче; пересмотр, и доп. изд. 1947-1948). Часть обширной литературы о Вико испорчена попытками авторов использовать это великое имя в своих целях. Рекомендую читателям эссе Кроче (англ. пер. Коллингвуда, 1913), книгу Р. Флинта «Вико» (Vico; 1884) и несколько прекрасных страниц о Вико в работе: Tagliacozzo. Economist! Napoletani. 1937; есть и несколько хороших немецких книг, особенно работы Вернера и Клемма. Вико был профессором в Неаполе и брался обучать «всему, что можно узнать» (tutto lo scibile). Для нас важен тот факт, что он был еще и юристом и всегда уделял особое внимание вопросам права (история права была для него историей человеческого разума). Это делает более наглядной его связь с философами естественного права. Проследить влияние других мыслителей на его идеи — слишком сложная для нас задача. Вероятно, следовало бы назвать греков, римских правоведов, Греция, английских эмпиристов, Декарта (как антагониста), схоластов и многих других, среди которых и арабский историк Абу Сайд Ибн-Халдун (1332-1406). Единственное произведение Вико, которое здесь следует специально упомянуть, — это его «Основания новой науки об общей природе наций» (Principii di una scienza nuova... 1725; почти полностью переделаны для 2-го изд. в 1730 г.).* «Эскиз» Кондорсе содержит теорию исторической эволюции, или «прогресса»: ее цель— равенство, *Социолог науки, конечно, увидит здесь мирской эквивалент спасению души.* а ее движущая сила — нарастающий объем знаний, которые не устает накапливать способный к бесконечному совершенствованию человеческий разум. Это, конечно, весьма убогая социология, но она может служить замечательным примером бескомпромиссного «интеллектуалистского» взгляда на исторический процесс. Напротив, «О духе законов» Монтескье, несмотря на неадекватный инструментарий (в особенности это касается недостаточно критического отношения к историческому материалу), представляет собой серьезное социологическое произведение. Основным его достоинством (и с точки зрения метода, и с точки зрения изложения) является то, что возникающие в обществе исторические ситуации и их смена рассматриваются здесь в свете некоторого числа объективных факторов. *Следует особенно отметить упор на влияние географической среды. Здесь Монтескье, видимо, перекликается с Фукидидом. В свою очередь, его исследования вдохновили позднейших антропологов, таких как Видаль де ла Блаш.* Это позволяет получить реалистические объяснения, т. е., иными словами, аналитические теории, а не примитивные рационалистические общие формулы. Это был действительно новый подход, означавший методологический разрыв с идеями естественного права. Это была социология, основанная на действительных наблюдениях за отдельными видами человеческого поведения, существующими в данное время и в данном месте, а не за общими свойствами человеческой природы. С нашей точки зрения, это было фундаментальное достижение Монтескье, воплощенное уже в его более раннем анализе Древнего Рима. Разумеется, успех его книги среди современников и потомков обусловлен его «конституцио-нальными» теориями— концепцией «равновесия сил» и т. д.,— которые не представляют для нас интереса. Достижения Вико были совсем другого рода и не пользовались успехом до конца XIX в. Его «новую науку» (scienza nuova) лучше всего определить как «эволюционную науку о разуме и обществе». Но это не следует понимать в том смысле, что эволюция человеческого разума определяет эволюцию человеческого общества. Неуместно и обратное толкование: историческая эволюция общества определяет развитие человеческого разума, хотя оно ближе к истине. Вико понимал разум и общество как два аспекта одного и того же эволюционного процесса. Разум, понимаемый как рациональные или логические операции человеческого рассудка, не играл важной роли в этом процессе, который Вико трактовал в совершенно антиинтеллектуалистском духе. Разум, понимаемый как цели и ценности людей, предстающие перед разумом наблюдателя, также не имеет с ним ничего общего. Разработанная Вико теория круговоротов (corsi e ricorsi) решительно отвергает наличие какой-либо тенденции, ведущей к этим целям и ценностям, а также существование самих этих целей и ценностей. В этой теории философия и социология, мысль и действие слились воедино, и это единство, безусловно, имело исторический характер. *Близкое понимание истории мы находим позднее у Гегеля и (хотя это менее очевидно) у Гуссерля. Этот факт объясняет как сравнительный неуспех теории Вико среди его современников, так и его триумф почти через два столетия. Однако он не должен скрыть от нас чисто аналитические аспекты его работы, имеющие параллели в появившемся позднее менее обширном и менее глубоком труде Монескье, в особенности в том, что касается усиленного внимания к фактору окружающей среды.* И хотя Вико далеко превзошел основные течения мысли XVIII в., сам он тоже принадлежал этому столетию. е) Энциклопедисты. Мы уже отмечали, что в XVII в. вырос спрос на словари и энциклопедии. В XVIII в. этот спрос продолжал увеличиваться, и для того, чтобы удовлетворить его, затевались такие амбициозные предприятия, как «Циклопедия» Чеймбера, «Универсальный лексикон» Цедлера и др. Всех их превзошла, однако, великая французская «Энциклопедия» *Читатель получит больше чем достаточно информации, прочитав статью Encyclopaedia в Британской энциклопедии глубоком труде Монтескье, в особенности в том, что касается усиленного внимания к фактору окружающей среды.* (изд. с 1751 г.), которая, среди прочего, превосходила другие работы того же типа по количеству и качеству статей на экономические темы. Но здесь мы упоминаем ее в другой связи: каждый человек, для которого слова «дух эпохи» имеют какой-то смысл, несомненно, будет искать именно в «Энциклопедии» воплощение духа XVIII столетия. Постольку, поскольку это верно, данное произведение составляет важную часть культурного фона той эпохи, фрагменты которого мы пытаемся здесь воссоздать. Но насколько это верно? Как и все работы такого рода, французская «Энциклопедия» содержала статьи, отличающиеся друг от друга не только по качеству, но и по принципиальным позициям их авторов. Так, упомянутые экономические статьи принадлежали, к примеру, таким несхожим авторам, как Кенэ и Форбоннэ, в то время как большинство других статей (особое внимание уделялось физике и технике) не содержали никаких различий в философском и политическом смысле. Однако сила личности главного редактора Дидро проявилась в том, что «Вавилонской башне», как называли «Энциклопедию» враждебные критики, было придано известное единообразие. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить имена ведущих членов кружка, образовавшегося вокруг Дидро: Даламбер, Вольтер, Кондорсе, Гольбах, Гельвеций. Все они были едины в своем служении la raison, под которым понималась в данном случае враждебность к христианству, и особенно к католицизму. Возможность пропагандировать такую точку зрения в статьях по истории, философии и религиозным вопросам использовалась с различной степенью сдержанности. Но на этом единодушие заканчивалось. В других аспектах оно отсутствовало, да к нему и не очень-то стремились. Философия энциклопедистов в основном эмпиристского толка, но только в основном. Статьи по политическим вопросам о государстве, управлении и политике выражают мнения, выходящие далеко за пределы кружка энциклопедистов. Никакой определенной программы, в особенности революционной, в них не было: хотя эти интеллектуалы своими язвительными замечаниями, несомненно, задевали режим Людовика XV и отдельные его проявления, в целом они чувствовали себя слишком уютно, чтобы стремиться к насильственному перевороту. Некоторые из них воспевали просвещенных деспотов своей эпохи, которые проводили реформы... и хорошо платили. Те, кто дожил до революции, отнеслись к ней без особого энтузиазма. Таким образом, хотя великое французское предприятие действительно символизирует одно из важных течений общественной мысли, его значение не представляется нам таким огромным, как его противникам — современникам, своей критикой упрочившим его успех. Есть, однако, момент, который хотелось бы здесь подчеркнуть или напомнить (см. выше, § 5), — это связь идей энцикопедистов с философией естественного права XVII в. Преемственность здесь очевидна. Сами энциклопедисты и все авторы, к которым можно применить этот термин в широком смысле, не всегда отдавали должное философам естественного права. Однако они не проявили к их идеям никакой враждебности и разрабатывали их в своих теориях.
f) Полусоциалисты. Мы уже говорили, что энциклопедисты в целом не были революционерами в политике. Не были они и социалистами. Эгалитаризм того времени — и нормативный и аналитический — предусматривал критику неравенства в распределении богатства (в особенности значительного неравенства). Мы находим ее у Гельвеция и многих других авторов. Очевидные слабости теорий естественного права на собственность, будь то в стиле Локка или в специальной форме, разработанной физиократами (см. ниже, глава 4), вызывали критику, которая иногда переходила со специфических аргументов в защиту собственности на собственность как таковую. Однако, хотя историк социалистических идей может составить длинный список социалистических, коммунистических и близких к коммунистическим публикаций, оказавших некоторое влияние на социализм XIX в., для историка экономической мысли в этом списке найдется мало интересного: он может спокойно солидаризироваться с мнением Карла Маркса о такого рода литературе. Следует лишь отметить, что социалисты и полусоциалисты, опровергая выводы, полученные методами естественного права из посылок естественного права, сами почти всегда использовали эти посылки и методы. Как приверженцы la raison сражались со схоластикой, заимствуя ее методы и результаты анализа, так и авторы-социалисты и полусоциалисты XVIII в. оставались по образу мыслей философами естественного права. Концепции естественных законов и природных прав вполне могли служить противоположным практическим целям. В качестве примера приведем идеи Руссо, Бриссо, Морелли и Мабли. Для удобства мы добавим к этому перечню также Гудвина, представляющего собой совершенно иную фигуру. Его единственный вклад в экономический анализ будет, однако, рассмотрен впоследствии. Ж.-Ж. Руссо (1712-1778), хотя он и восхвалял естественное состояние общества и равенство, трудно назвать социалистом. Он был типичным «полусоциалистом» в нашем понимании этого слова. Но его нельзя назвать и экономистом. Статья Руссо о политической экономии в «Энциклопедии» практически не имеет отношения к экономической науке. Его эссе о происхождении неравенства дает не слишком серьезное объяснение этого феномена. В особенности ошибочно, несмотря на схожесть фразеологии, считать Руссо физиократом или предшественником физиократов. Однако идеи, высказываемые им по экономическим вопросам, оказывали заметное влияние на общественное мнение.
Идеи французских просветителей легко пересекли Ла-Манш, чему способствовали их английские — эмпиристские и ассоциативистские — корни. Намного выше общего уровня поднялась книга Уильяма Гудвина «Исследование политической справедливости» (Goodwin W. Enquiry Concerning Political Justice. 1793). Ее следует отнести к полусоциалистическим — и то лишь на том основании, что собственность на продукт чужого труда в принципе «несправедлива». Видимо, правы те, кто, исходя из крайней неприязни Гудвина к насилию и принуждению в любой форме, относит его к анархистам. Во всяком случае, идея о том, что человеческий разум изначально представляет собой чистый лист, заполняемый на основе опыта и под влиянием общественных институтов, никогда еще столь бескомпромиссно не ставилась на службу абсолютному эгалитаризму. Критикуя Мальтуса, Гудвин проделал определенную аналитическую работу, но его собственная книга в сущности неанали-тична и поэтому не поддается научной критике. Изложенное в ней кредо, «устойчивое» к воздействию каких-либо аргументов, в наше время насчитывает больше сторонников, чем когда-либо. g) Нравственная философия. Все приведенные выше факты о развитии научной и общественной мысли XVIII в. говорят нам о том, что в социологии и экономической науке в этот период в значительной мере сохранялся подход с позиций естественного права. Точка зрения, согласно которой его вытеснил новый «экспериментальный» подход, а культ la raison представлял собой нечто принципиально новое, основана на иллюзии, как и аналогичные утверждения, что труды философов естественного права XVII в. означали резкий разрыв со схоластикой. Другими словами, эти факты демонстрируют нам преемственность развития мысли. Однако цельная система мысли, основанная на концепции естественного права, в XVIII в. распалась или, по меньшей мере, претерпела трансформацию. Мы помним, что вначале эта система была правовой и весь материал, не относящийся к праву, играл лишь вспомогательную роль. В XVIII в. накопление такого материала и добавление новых областей исследования взорвали цельную юридическую структуру. Если раньше «естественная юриспруденция» представляла собой своеобразную компанию-холдинг, унифицирующую все вокруг себя, то теперь она сама стала частью нового всеобъемлющего целого, которое уже не носило юридического характера. *Как мы уже писали, историческая школа правоведения была враждебно настроена к этой естественной юриспруденции и видела в ней лишь совершенно ненаучные спекуляции. Эта точка зрения была очень влиятельной; собственно говоря, именно от правоведов исторической школы люди научились презирать все, так или иначе связанное с концепцией естественного права. Следует, однако, повторить, что эта критика, хотя и оправданная ввиду злоупотребления идеями всякого рода естественных прав, упускает очень важное, не имеющее ничего общего со спекуляцией ядро анализа, основанного на принципах естественного права. Естественная юриспруденция, о которой я говорю в этой книге, была неадекватной, но все же научной теорией — или общей логикой — права, которую можно защищать на том же основании, что и экономическую теорию.* Это новое целое получило (особенно в Германии и Шотландии) название «нравственная философия». Слово «философия» употреблялось здесь в старом смысле — как сумма наук («философические дисциплины» у Фомы Аквинского), так что нравственная философия означала примерно то же, что общественные науки (науки «о разуме и обществе»), в отличие от «натуральной философии», включавшей естественные науки и математику. Нравственная философия была одним из предметов стандартного университетского курса и состояла в основном из «естественной теологии», «естественной этики», «естественной юриспруденции» и политики, включавшей, в свою очередь, экономическую науку и теорию государственных финансов (доходов). *Содержание курса не было постоянным. Деление всех наук на нравственную и естественную философию тоже не являлось полным и окончательным. Чистая философия в узком смысле слова, как и логика, филология и литературоведение, история, не принадлежала ни к одной из двух групп.* Учитель Смита Фрэнсис Хатчесон был профессором нравственной философии (именно в этом смысле) в Университете Глазго, равно как и сам Смит. «Теория нравственных чувств» и «Богатство народов» — это два блока, вырубленные из более общего, систематизированного целого. Так универсальная общественная наука схоластов и философов естественного нрава продолжала существовать в новой форме. Это, однако, длилось недолго. Хотя нравственная философия фигурировала в университетских расписаниях даже в первой половине XIX в. (университеты всегда консервативны), уже в конце XVIII в. она быстро теряла свой старый смысл и значение. Причина была той же, что взорвала систему естественного права. Накопление материала в отдельных отраслях нравственной философии привело к появлению специалистов, вынужденных сосредоточиться только на какой-либо одной из них и игнорировать происходящее в смежных областях, а также общие для всех принципы. В особенности это относится к экономической науке, поскольку здесь материал поступал извне (см. главу 3). Знаменательно, что А. Смит посчитал невозможным сделать то, что до него не задумываясь сделал Хатчесон: изложить в один прием всю систему нравственной философии или общественных наук. Время для этого прошло — усвоение нового материала (как фактического, так и аналитического) стало требовать концентрации всех сил исследователя. Пока это усвоение еще не завершилось, небольшая область научного экономического знания, унаследованная от схоластов и взлелеянная философами естественного права, сохраняла не только независимое существование, но и свой специфический характер. Утонченный интеллект ее создателей и их удаленность от практических вопросов экономической политики придали экономическому анализу этих авторов особый отпечаток. В их трудах нельзя не заметить прогресс: более правильные формулировки общих принципов, расширение взгляда на практические проблемы. И то и другое оказало влияние на позднейших исследователей. Но как только усвоение нового материала произошло, мы, естественно, теряем след (но не наследие!) этого течения в экономической науке. Это случилось примерно между 1776 и 1848 гг. Утилитаризм — последняя система естественного права, возникшая в тот период, когда экономисты добились автономии, — не смог, в отличие от предшествующих систем, осуществлять над ними эффективный контроль. |
|
1. Дополнительные сведения из социальной истории Нам уже известно, что к концу XVIII в. экономическая наука оказалась, если пользоваться нашим выражением, в «классической ситуации» и вследствие этого приобрела статус признанной области научного знания. Трактаты того времени, из которых наибольшим успехом пользовалось «Богатство народов», подвергали работы предшественников критическому отбору и систематизации. При этом они не только расширяли и углубляли русло ручейка, струившегося из исследований схоластов и философов естественного права. Они поглотили воды и другого, гораздо более бурного потока, берущего начало на форуме, где деловые люди, памфлетисты, а позднее и преподаватели горячо обсуждали вопросы текущей политики. В этой главе мы с высоты птичьего полета бросим взгляд на различные типы экономических сочинений, возникавших в ходе таких дебатов, оставив для последующих глав более подробное рассмотрение отдельных произведений и отдельных тем, которые, как нам кажется, того заслуживают. Эти сочинения не представляют собой единого логического или исторического целого. В отличие от философов естественного права их авторы не образуют однородной группы. Однако их объединяет нечто общее, и это необходимо подчеркнуть: все они обсуждали текущие проблемы экономической политики, и проблемы эти были связаны со становлением национальных государств. Поэтому, если мы хотим понять самый дух этих сочинений, способ аргументации их авторов и предпосылки, принимаемые ими на веру, мы должны вначале дать короткий социологический очерк этих государств, строение, поведение и судьбы которых начиная с XV в. определяли историю Европы (как политическую, так и духовную). Самое важное здесь заключается в том, чтобы понять, что ни возникновение, ни поведение («политика») этих государств не были простыми проявлениями капиталистической эволюции. Хотим мы этого или нет, мы должны признать, что они явились порождением такого стечения обстоятельств, которое с точки зрения капиталистического развития как такового следует считать случайным. *Как и все теоретики, теоретики-историки неохотно признают не только важность каких-либо иных факторов, кроме тех, что выделяются в их собственных теориях, но и значение случая в эволюции общественных структур. Но исторические процессы, лежащие в основе ситуаций, проблем и мнений, отраженных в той литературе, о которой мы здесь ведем речь, нельзя интерпретировать как следствия зарождающегося капитализма, как это делают многие исследователи, особенно марксисты. Даже в той мере, в какой их можно вывести из капиталистической эволюции, они развивались в таких формах, которые никак не могли быть продиктованы ни интересами капиталистов, ни их способом мышления. Отметим мимоходом, что это очень важно не только для нашей ограниченной задачи, но и для нашего понимания природы и modus operandi (способа функционирования) всей капиталистической системы и даже для всей нашей философии истории.* а) Случайные факторы возникновения национальных государств. Во-первых, случайным было то, что развитие капитализма пришлось на время существования необычайно сильной социальной структуры. Конечно, феодализм отступал, но этого не скажешь о вооруженных классах, управлявших феодальным обществом. Напротив, они продолжали править в течение столетий, и набиравшая силу буржуазия должна была подчиняться. Более того, им удавалось присваивать большую часть нового буржуазного богатства. В результате сложилась политическая структура, не буржуазная ни по духу, ни по природе, которая не только поощряла, но и эксплуатировала интересы буржуазии. Это был феодализм на капиталистической основе, военно-аристократическое общество, кормившееся за счет капитализма; своего рода симбиоз, в котором говорить о контроле со стороны буржуазии неуместно. Эта структура общества породила особые проблемы и особые — «милитаристские» — способы рассмотрения этих проблем, абсолютно не совпадающие с логикой капиталистического процесса. *Я пытался проиллюстрировать это в главе 12 моей книги «Капитализм, социализм и демократия» (Capitalism, Socialism, and Democracy), где вкратце рассматривается такой яркий пример, как государство Людовика XIV.* Поэтому (и с этим согласны большинство экономистов) монархи, которые были прежде всего военачальниками, и класс аристократов-землевладельцев оставались основой социальной системы вплоть до середины XVIII в., по крайней мере на европейском континенте. Читатель, следовательно, должен внести некоторые уточнения в то, что было написано о растущем общественном весе буржуазии в предыдущей главе. Случайностью было и то, что из покоренной Южной Америки направился в Европу поток драгоценных металлов. Конечно, можно было ожидать, что рост капиталистических предприятий в любом случае приведет к инфляционным ситуациям, но этот поток придал событиям особый характер. С одной стороны, и это настолько очевидно, что не требует пояснений, он ускорил развитие капитализма. Однако гораздо более важны два других фактора, действовавших в противоположном направлении. Во-первых, приток ликвидных средств усилил позиции тех правителей, которые смогли поставить его под свой контроль. В условиях того времени он давал им (например, испанским Габсбургам) преимущественную возможность затевать военные авантюры, которые не имели никакого отношения к интересам буржуазии в различных частях их обширной империи и к логике капиталистического процесса. Во-вторых, разразившаяся революция цен *Революция цен началась еще до того, как поток нового золота и серебра стал ощутимым, и никогда не была следствием его одного, как это обычно считается. Однако для наших целей этого популярного представления вполне достаточно.* породила социальную дезорганизацию, ставшую не только движущим, но и искажающим фактором капиталистического развития. Многое из того, что в условиях нормального хода базисного процесса произошло бы постепенно, в лихорадочной атмосфере инфляции приобрело взрывной характер. Особого внимания заслуживает аграрная сфера. К моменту, когда разразилась инфляция, большая часть платежей европейских крестьян господам уже была переведена на денежную основу. Поскольку покупательная сила денег падала, землевладельцы во многих странах попытались увеличить сумму платежей. Крестьяне восстали против этого. В результате произошли аграрные революции, а порожденный ими революционный дух играл важную роль в политических и религиозных движениях эпохи. Но сила, которой обладала феодальная верхушка, не позволила этим революциям ускорить социальное развитие и привести его в соответствие с базисным капиталистическим процессом. Восстания крестьян и других сочувствующих им групп были безжалостно подавлены. Религиозные движения добивались успеха лишь в тех случаях, когда они получали поддержку аристократии и в подавляющем большинстве своем быстро утратили прит сущий некоторым из них вначале социальный и политический радикализм. Князья и бароны, военачальники и церковники вышли из испытаний, увеличив свою власть, в то время как политическая власть и престиж буржуазии уменьшились (особенно в Германии, Франции и Испании). Главным исключением из этого правила на Европейском континенте были Нидерланды. Третьим историческим событием первостепенной важности стало крушение единственной действенной межнациональной власти, когда-либо существовавшей на Земле. Как уже отмечалось, средневековый мир представлял собой культурную общность и, как правило, проявлял преданность Священной Римской империи и католической церкви. Хотя по поводу истинного соотношения этих двух институтов высказывались самые различные суждения, вместе взятые, они образовывали наднациональную силу, не только признанную идеологически, но и непобедимую политически до тех пор, пока сохранялось их единство. Согласно традиционной точке зрения, эта сила начала приходить в упадок, как только капитализм стал разъедать основы средневекового общества и его верований. На самом деле это не так. Каково бы ни было разлагающее влияние капитализма на эту двойственную силу, оно не имело никакого отношения к ее действительному краху, который произошел гораздо раньше, чем вышеупомянутые верования были серьезно затронуты. К краху же этому привел факт, который с точки зрения базисного процесса тоже можно считать случайным: по причинам, которые мы здесь не обсуждаем, империя не могла ни признать верховенство папского престола, ни победить его. Длительная борьба, потрясшая до основания весь христианский мир, закончилась пирровой победой пап во времена императора Фридриха II (1194-1250). Но в этой борьбе обе стороны настолько подорвали свои политические позиции, что правильнее было бы говорить об обоюдном поражении: папы потеряли авторитет, а империя распалась. Так окончилась эпоха средневекового интернационализма, и национальные государства стали отстаивать свою независимость от сверхнациональной силы, которая была грозной лишь до тех пор, пока Римская церковь сотрудничала с германским «светским мечом». *Подчеркивать национальный элемент в этих переменах, может быть, не следует, хотя он хорошо просматривается в большинстве случаев: во Франции, в Испании и ранее, чем где-либо, в Англии. Истинная природа данного явления станет нам понятнее, если мы вспомним, что в Германии и Италии (странах, непосредственно подчиненных императорской власти) новые государства или княжества возникали не на национальной основе. Эти государственные образования появились не на волне национального чувства, а скорее по воле феодальных владык, которые были достаточно сильны, чтобы защищать свою территорию и управлять ею. Самым ранним примером может служить принадлежавшее Фридриху II королевство Неаполитанское и Сицилийское, а самым ярким примером — прусское государство другого Фридриха II {(1712—1786)}. Поддержка народа, возможно связанная с капиталистическими интересами и национальными чувствами, подоспела позже и явилась как следствием новых условий, так и важным фактором дальнейшего развития. Тем не менее из соображений удобства мы будем и впредь говорить о «национальных государствах».* b) Почему национальные государства были агрессивными. Делать вывод из вышесказанного мы предоставляем читателю, но одно должно быть ясно: возникновение и политический облик современного государства обусловлены скорее длительным господством аристократии, притоком идеально ликвидного богатства и крушением наднациональной средневековой державы, чем какими бы то ни было последствиями самого развития капитализма. В частности, эти факты объясняют, почему современные государства с самого начала были «национальными» и отвергали всякие наднациональные соображения, почему они настаивали и вынуждены были настаивать на абсолютном суверенитете, почему они поощряли национальные церкви даже в католических странах, например галликанство во Франции, и прежде всего, почему они были столь агрессивными. Новые суверенные державы были воинственными в силу своей социальной структуры. Они возникли случайным образом. Ни одна из них не имела всего, чего хотела, и каждая имела то, что хотели другие. А вскоре были открыты новые страны, которые можно было покорить в борьбе с другими претендентами. В такой ситуации и при данной социальной структуре той эпохи военная агрессия — или, что то же самое, «оборона» — стала основой политики. В этой нестабильной обстановке мир был только временным перемирием, война — нормальным средством достижения политического равновесия, любой чужестранец — врагом, как было в доисторические времена. Все это требовало сильных правительств, и сильные правительства, хронически страдая политическими амбициями, превышающими их экономические возможности, пытались развивать ресурсы своих исконных владений и ставить их себе на службу. Это, в свою очередь, объясняет, почему налогообложение приобрело не только гораздо большее, но и качественно новое значение (см. § 6 данной главы). Все эти факторы, действовавшие в Западной и Центральной Европе, привели в разных странах к неодинаковым последствиям. Если отвлечься от малых стран, наибольшие различия обнаруживались между Англией и странами Европейского континента. В Германии развитие экономических и политических тенденций было прервано в ходе Тридцатилетней войны (1618-1648), создавшей совершенно новую ситуацию и навсегда изменившей политический и культурный облик Германии. На большей части опустошенной земли, население которой местами сократилось более чем на 90%, князья, их солдаты и чиновники практически составляли то немногое, что сохранилось из политических сил прошлого. В Италии военное опустошение и правление чужеземцев привели к ситуации, немногим лучше немецкой. Франция и Испания избежали таких потрясений, но религиозные волнения и бесконечные военные кампании привели к обнищанию испанцев и породили схожие политические и административные структуры в обеих странах. В большинстве государств, за исключением Швейцарии и Венгрии, князья начиная с XVI в. олицетворяли свою страну и свой народ. Им удалось подчинить своей власти не только буржуазию и крестьянство, но и дворянство с духовенством, хотя последние два класса сохраняли свои социальные и экономические привилегии. Безусловная цель политики этих государств состояла в увеличении богатства и мощи: экономическая политика должна была максимизировать государственные доходы для поддержания двора и армии, а внешняя политика — обеспечить новые завоевания и победы. Нет необходимости показывать, как в такую политику вписывалась забота о благосостоянии классов, за счет которых существовала данная общественная система. Это благосостояние не рассматривалось как простое средство для достижения цели: для многих выдающихся монархов и правителей оно служило самостоятельной целью, так же как благосостояние своих рабочих было и остается одной из целей многих выдающихся промышленников. Однако эта цель была встроена в общую социально-политическую систему. Все это означало, — и особенно там, где забота о благосостоянии фабрикантов, фермеров и рабочих была наиболее реальной, — что управлять приходилось всем, чем угодно, а это, в свою очередь, вело к возникновению современной бюрократии. Последний факт не менее важен, чем возникновение класса буржуазии. В результате сложилась плановая экономика, обслуживающая прежде всего военные интересы государства. *Это можно проиллюстрировать на примере жизненного пути и деятельности многих известных администраторов. Сравнительный анализ позволяет нам сделать много интересных наблюдений и прежде всего установить, что наиболее выдающиеся из них не руководствовались никакой последовательной системой принципов. Здесь мы ограничимся краткой заметкой о Кольбере, которого многие историки считали и по сей день считают типичным представителем той воображаемой общности, которая называется «меркантилистской системой». Термин «кольбертизм» даже часто используется (особенно в итальянском языке) как синоним меркантилизма. Жан-Батист Кольбер (1619-1683), выходец из буржуазии, был государственным чиновником, поднявшимся в первый период правления Людовика XIV до поста министра финансов (так лучше всего можно определить его главную функцию, хотя время от времени он выполнял другие обязанности; следует также напомнить, что в компетенцию министра финансов в то время входили вопросы промышленности, торговли и сельского хозяйства). Он был честным, толковым и энергичным администратором, знающим, как занять деньги, утихомирить кредиторов, усовершенствовать способы управления и учета, поощрять промышленность, строить дворцы и порты, развивать флот и т. д. При этом он потерпел неудачу, осуществляя далеко идущие колониальные планы; эта история наглядно показывает, что расточительность, связанная с государственным планированием, может намного превзойти все потери, которые можно поставить в вину частному предпринимательству. Не стоит превозносить его достижения и тем более видеть в нем ревностного приверженца какого-то великого принципа, как это делали некоторые его поклонники. О Кольбере и его преемниках см. работу Ч. В. Коуля: Cole С. W. Colbert and a Century of French Mercantilism. 1939; French Mercantilism: 1683-1700. 1943. В своей рецензии на первую из этих книг (Economic History. 1940. Febr.) сэр Джон Клэфэм с поразительной яростью обрушился на слепое преклонение перед Кольбером. С его точки зрения, у Кольбера «не было ни одной оригинальной идеи» (что верно, но не имеет значения при оценке администратора), он был «здоровенным тупицей», жестоким и суетным тираном. О периоде, предшествовавшем администрации Кольбера, см. Дж. У. Неф: Nef J. U. Industry and Government in France and England 1540-1640. 1940.* Те же тенденции мы наблюдаем и в Англии. Но здесь они проявились в ослабленной форме и натолкнулись на более сильное сопротивление, поскольку Англия была избавлена от потрясений, сломавших хребет аристократии и буржуазии других стран. Дело здесь, видимо, не только в нескольких милях Ла-Манша, но, чтобы не вдаваться в подробности, примем не противоречащую истине, хотя и неадекватную гипотезу о том, что отсутствие военных вторжений извне и редкость угрозы такого вторжения позволили в этой стране иметь сравнительно небольшую армию (а флот, разумеется, не имел такой политической значимости). В результате у королевского престола и всех зависящих от него административных учреждений было в Англии меньше власти и престижа, чем в других странах. Наиболее очевидным симптомом этой разницы явилось сохранение в Англии (и только в Англии) старой полуфеодальной конституции. Для нас же гораздо важнее то, что английское государство в отличие от других европейских не смогло прибрать к рукам всю жизнь страны, и экономика, включая колониальные предприятия, оставалась относительно автономной. Планирование, если оно вообще осуществлялось, выполняло более ограниченные функции, связанные в основной с экономическими отношениями Англии с Ирландией и колониями, а также с внешней торговлей. Еще важнее то, что оно внедрялось не такими жесткими способами, как на континенте. Однако в трудах английских авторов, пишущих на экономические темы, эта разница не нашла подобающего отражения. Некоторые из них все же грезили планированием. В то время как одни защищали позиции деловых людей, другие выступали с точки зрения бюрократов. Кроме того, мы не должны забывать, что практически все эти авторы, несмотря на упомянутые выше различия, писали свои произведения, думая в первую очередь о войнах и захватах. В конце концов, в то время английский империализм находился в своей пиратской стадии. с) Влияние специфических обстоятельств на экономическую литературу того времени. К сожалению, литературу, о которой пойдет речь, нельзя понять, если исходить только из вышеизложенных фактов. Многое в ней объясняется конкретными ситуациями в конкретных странах, которые казались авторам чем-то само собой разумеющимся. Даже книги и памфлеты, не посвященные какому-нибудь конкретному законопроекту или частному явлению, нельзя полностью оценить, если не знать специфических условий той страны, в которой жил автор. Можно составить длинный список ошибочных интерпретаций и оценок этой литературы, особенно в работах «либеральных» критиков XIX в. Грешат этим и более поздние исследователи. Здесь мы можем привести лишь несколько общих соображений на этот счет. *Невозможно даже дать аннотированный указатель литературы: он составил бы целый том. Поэтому прибегну к другой крайности и упомяну лишь два широко известных издания, которые есть (или должны быть) у каждого студента: это работы Э. Хекшера (Heckscher E. Mercantilism. 1931) и П. Манту (Mantoux P. The Industrial Revolution in the Eighteenth Century. Rev. ed. 1927). В этих работах содержится основная часть того, что надлежит знать читателю.* Некоторые дополнительные факты будут упомянуты в ходе дальнейшего изложения. I. Все экономические труды того времени сочинялись в странах и для стран, которые можно назвать бедными (за исключением, может быть, Голландии). Если же под «бедными» понимать «неразвитые», то исключений из этого правила не будет. Все европейские государства стояли тогда на пороге своего промышленного и даже аграрного развития, и это было ясно всем. Для нас экономическая экспансия связана в первую очередь с новыми потребностями и методами производства. Что же касается той эпохи, то перед ней открывались безграничные возможности развития на базе существовавших потребностей и техники в дополнение к тем, которые вытекали из технического прогресса и территориальных завоеваний. Но мы употребляем термин «бедные страны» в другом смысле. Дело в том, что во второй половине XVII в. крупные континентальные державы столкнулись с огромными трудностями реконструкции. Они были бедны даже по сравнению со своим собственным уровнем XVI в. Неудивительно, что специфические аргументы и практические меры, имевшие смысл в таких условиях, казались чепухой с точки зрения XIX столетия. II. Все европейские страны, включая Англию, были преимущественно аграрными. Их главными экономическими проблемами были аграрные, большинство населения этих стран составляли сельские жители: крестьяне, фермеры, сельскохозяйственные рабочие. В XVI, XVII и XVIII вв. аграрный мир претерпел поистине революционные изменения: историки народного хозяйства справедливо говорят об аграрной революции или даже о нескольких аграрных революциях. Этот термин обозначает два различных, но тесно связанных между собой и усиливающих друг друга процесса, которые взорвали бы структуру средневекового общества даже в том случае, если бы не произошло никаких радикальных изменений в промышленном секторе. С одной стороны, во всех отраслях сельского хозяйства шел процесс технологических изменений, зародившийся уже в начале XVI в. и достигший наибольшей силы в XVIII в. С другой стороны, рука об руку с технологическими революциями шли организационные изменения, превратившие средневековые поместья в фабрики по производству зерна, шерсти и мяса и разрушившие старые отношения между землевладельцами и крестьянами (или фермерами). Достаточно назвать главную форму этих изменений, получившую распространение в Англии,— «огораживания». Различные правительства, а следовательно, и различные авторы заняли в этом вопросе противоположные позиции. На континенте, и особенно в Германии, правительства приложили много целенаправленных и в общем увенчавшихся успехом усилий ради спасения крестьянства и превращения его в класс мелких земельных собственников. В Англии классу владеющих землей и обрабатывающих ее иоменов позволили исчезнуть, и, несмотря на все эмоции по поводу покинутых деревень, возобладало крупное поместье, но не как производственная, а как административная единица, в рамках которой производством занимался фермер, соединяя в себе рабочего и капиталиста. III. Однако нет ничего удивительного в том, что сравнительно менее значительные сферы промышленности и внешней торговли привлекали в то время больше внимания, чем сельское хозяйство. Это были как бы маленькие дети, от судьбы которых зависело будущее всей семьи. Кроме того, представители торгово-промышленных кругов гораздо более, чем земельные собственники и фермеры, были заинтересованы в том, чтобы взяться за перо, и располагали для этого широкими возможностями. Применительно к экономической науке это означает, что в те времена «экономикой промышленности и торговли» занималось больше специалистов, чем «экономикой сельского хозяйства». Существование этих двух групп авторов обусловливалось, как и сегодня, разделением труда. Естественную полемику между ними не следует выводить из какого-либо антагонизма их общефилософских позиций, будь то в отношении к жизни в целом или в отношении к экономике, за исключением тех редких случаев, когда это действительно имело место (единственно важным среди этих исключений являются физиократы — см. ниже, главу 4). Крупные предприятия (крупные относительно своего окружения) возникли в заметном количестве в XIV в. в Италии, в XV в. — в Германии, в XVI в. (во время правления королевы Елизаветы) — в Англии. Все они сначала появились в торгово-финансовой сфере, а затем проникли в сферу производства. Однако, по сути дела, ту промышленность, о которой рассуждали экономисты того времени, составляли ремесленники (все еще объединенные в цехи), домашние «мастера» и собственники-управляющие немногочисленных и по большей части довольно маленьких фабрик. В Западной Европе, и особенно в Англии, это положение значительно, но не коренным образом изменилось в ходе «промышленной революции» последних десятилетий XVIII в., но последствия ее вполне проявились лишь в начале XIX в. Многие авторы, иногда даже А. Смит, зачисляли промышленников в разряд работников. Ни один из авторов, включая Смита, не представлял себе действительного значения тех процессов, которые привели к тому, что историки народного хозяйства назвали «промышленной революцией». Смит считал акционерную форму промышленного предприятия аномалией, кроме таких случаев, как строительство каналов и т. п. Для него и его современников большой бизнес все еще означал торговый и финансовый бизнес, и прежде всего предприятия, связанные с колониями. Их негодование и недоверие по отношению к этому большому бизнесу сильно напоминают чувства, которые испытывают к нему современные экономисты. IV. Развитие промышленности и торговли почти до самого конца рассматриваемого нами периода характеризовалось «монополистической» политикой и деловой практикой, которые были одной из основных тем экономической литературы того времени и подвергались решительному осуждению со стороны экономистов и историков экономики начиная со Смита и до сего дня. Под «монополистической» государственной политикой и частной деловой практикой мы понимаем мероприятия и формы поведения, направленные на обеспечение продуктам или услугам данного индивида или группы индивидов выгодных условий продажи путем: 1) недопущения иностранцев на национальный или международный рынок (поскольку иностранные государства еще не стали единым экономическим целым, это часто сводилось к недопущению на свой рынок производителей и торговцев из соседнего городка или района); 2) отстранения от торговли всех соотечественников, кроме привилегированного индивида или группы (например, запрет розничным торговцам заниматься оптовыми операциями); 3) ограничения объема производства этого привилегированного индивида или группы и контроля за распределением продукта между рынками. Давайте сделаем небольшую паузу и в свете вышеизложенного проанализируем причины, в силу которых такая политика и практика были преобладающими. Во-первых, мы могли бы предположить, что если бы в мире внезапно воцарился полностью сложившийся капитализм и его развитию не мешали бы упомянутые выше факторы, то и поведение деловых людей и государственная политика сразу стали бы такими, как в XIX в. Иными словами, мы могли бы ожидать, что в данном случае в странах, столь бедных товарами и столь богатых возможностями, произойдет быстрая экспансия конкурентного предпринимательства. Однако такое ожидание было бы лишь отчасти оправдано. Бедняк — плохой покупатель, и нормальный риск занятия бизнесом сильно увеличивается там, где богатство, порождающее спрос, надо не просто привлечь, но еще сначала создать. В бизнесе, как и повсюду, наступательная стратегия часто дополняется оборонительной тактикой, хотя это упорно отрицают экономисты всех времен. Но в условиях, когда долгосрочное наступление осуществлялось медленно, каждый завоеванный рубеж следовало тщательно укрепить, прежде чем продвигаться дальше. Поэтому неудивительно, что протекционистские, ограничительные меры, преобладавшие в каждый данный момент времени, производили на историков гораздо более сильное впечатление, чем постепенный ход базисного процесса. *Лучшей иллюстрацией может служить блестящий очерк о «Компании купцов-авантюристов» покойного Джоржа Ануина (Studies in Economic History. 1927). Профессор Э. Ф. Хекшер (Heckscher E. Mercantilism), более склонный к исследованию долгосрочных аспектов процесса, описал ситуацию в противоположных понятиях— «товарный голод» и «страх перед товарами», которые не объясняют экономический смысл этого процесса.* Однако факт остается фактом: даже самое разумное правительство, движимое одной целью — помочь промышленному развитию, во многих случаях должно было бы предоставить производителю монопольные привилегии, поскольку иначе предприятие не могло бы возникнуть. В других случаях ему пришлось бы разрешить монополистическую практику некоторым предпринимателям. В особой степени это, конечно, относится к странам, опустошенным войной, таким как Германия, где только перспектива чрезвычайно большой прибыли могла побудить к предпринимательской деятельности обнищавшее и отчаявшееся население. Во-вторых, в реальности капитализм вовсе не свалился с неба на пустую землю: он постепенно вырастал из существующих структур, в которых доминировала цеховая организация со своим духом, институтами и сложившейся практикой. Новые продукты, новые методы производства и новые формы предприятий отвергаются любой средой, но в ту эпоху существовал целый законодательный, автоматически действующий механизм сопротивления новому. Для нас здесь важны два момента. С одной стороны, под давлением, цехов и в их интересах законодательство и администрация подвергали новые «свободные» предприятия различным ограничениям, препятствовавшим росту производства. С другой стороны, хотя подобные ограничения не только не имели никаких корней в капиталистической системе хозяйства, но и искажали саму эту систему, купцы, мастера и прочие люди, испытавшие их на себе, усваивали дурные привычки и сами образовывали аналогичные организации. Помимо ожидаемых прибылей от ограничения конкуренции были и другие причины, облегчавшие купцам и мастерам усвоение цеховых способов поведения: они сами оказались порождением того мира, в котором организации и корпорации были признанным институтом, они с готовностью воспринимали этические и религиозные правила, стандартизованные способы поведения, включая молитвенные собрания. Действуя в одиночку, они не имели политического веса, в то время как всякая «достопочтенная компания» им обладала. В наиболее важной области — колониальной торговле — потребность в защите от вооруженных нападений или, наоборот, в покровительстве этим нападениям (существовали акционерные компании, занимавшиеся исключительно пиратством) неизбежно сплачивала торговцев и способствовала распространению корпоративных форм и на другие аспекты их деятельности. Всем этим потребностям отвечала форма «привилегированной торговой компании», которая на самом деле таковой не являлась, а представляла собой организационную оболочку, прикрывавшую торговлю участников этой компании. Образование таких компаний, отчасти противостоящих средневековой системе монопольных прав отдельных городов на торговлю определенными товарами (jus emporii), а отчасти дополняющих ее, было естественным средством, позволявшим использовать возможности тогдашнего протекционизма. *К сожалению, здесь мы не можем более подробно заниматься сущностью и структурой двух этих институтов. Достаточно сослаться на работу проф. Хекшера. Отметим лишь один момент. Систему монопольных прав торговли для отдельных городов мы назвали средневековой, поскольку она выросла из цеховой организации ремесла XIII в. (на Англию она распространилась во времена Эдуарда III, о чем свидетельствует один из его указов). Но, приспосабливаясь к меняющимся условиям, такая система регулирования международной торговли дожила почти до самого конца рассматриваемого здесь периода, а в Венеции даже до наполеоновской оккупации. В Англии потеря Кале (1558 г.) устранила одну из форм этой системы, но другая форма продолжала господствовать и получила полное развитие в «Законе о мореплавании» 1660 г. (политика «актов о мореплавании» представляла собой лишь один из видов политики монопольных прав) и в «Акте о монопольных правах торговли» (Staple Act) 1663 г.* В-третьих, правительства национальных государств имели и свои резоны к созданию или поощрению «монополистических» организаций или монопольных позиций отдельных производителей. Одним из них была упомянутая выше потребность в реконструкции. Другим — перспектива личного обогащения для правителей: так, королева Елизавета лично участвовала в прибылях (и убытках) от «монополистических» предприятий и даже от неприкрытого грабежа. Эта же великая государыня награждала фаворитов, вручая им монопольный патент. Кроме того, «монополистическая» организация — это губка, которую гораздо легче «выжать», чем множество независимых предприятий. И наконец, сильным правительствам не только легче эксплуатировать такие организации, но и управлять ими: их административные органы — это готовые рычаги управления. Значение последнего аспекта особенно велико, если вспомнить о том, что для таких правительств торговые мероприятия были лишь одним из инструментов агрессивной силовой политики, позволяющим усилить торговлю с одной страной или прекратить ее с другой, — в некоторых случаях это приводило к таким же результатам, как успешная военная кампания. К тому же колониальные компании разных стран могли вести войну между собой, в то время как соответствующие правительства официально не воевали. *И вновь мы обращаемся к лекциям д-ра Ануина (Studies in Economic History) как к примеру «либеральной» критики такой политики. Эта критика затрудняет понимание истории даже тогда, когда не содержит ничего, кроме правды. Он приводит вполне убедительные аргументы в пользу того, что Англия не получала никаких выгод от своей монополистической политики и пиратства. (Хотя утверждать, что пиратство было невыгодным для нации, поскольку подрывало такую важную вещь, как кредит, — это, пожалуй, уже слишком.) Он ошибается лишь в том, что игнорирует долговременные аспекты «монополистических» ограничений и «монопольных» прибылей. Но его аргументация, будь она даже еще более сильной, остается неубедительной, поскольку это аргументация либерала XIX в. Поведение людей XVI-XVII столетий надо оценивать исходя из фактов и с точки зрения того времени. Если же мы сделаем это (даже с чисто экономических позиций), иррациональность вовсе не будет такой очевидной. В обстановке постоянных войн, когда целью человека может быть нанесение вреда другому, чисто экономические соображения явно недостаточны. И еще одно замечание. Анализируя исторические ситуации, мы всегда должны отделять принципы, лежащие в основе определенной формы поведения, от степени их осуществления. Это очень важно. Смит, к примеру, уделяет столько же внимания критике коррупции и ошибок, свойственных государственному управлению его времени, сколько и критике государственного управления в принципе. Так поступаем и мы: современная аргументация против социализма или расширения бюрократического контроля ведется с двух сторон. Во-первых, мы ожидаем, что практическое применение принципов социализма и контроля будет сильно затруднено и неэффективно, во-вторых, мы спорим с самими этими принципами. Оба типа аргументов уместны, но надо их различать.* Само собой разумеется, широкой публике не понравилось то, что ее эксплуатировали каким-либо из этих способов и с какой бы то ни было из упомянутых целей. При этом она не задавалась вопросом, компенсируется ли такая практика некоторыми преимуществами (например, в тех случаях, когда без монополии вообще невозможно было наладить производство данных товаров). Обильная литература (читатель может легко ее себе представить, если он знаком с аналогичной современной литературой) просто отражала это возмущение и редко *Наиболее интересный случай — «открытие» олигополии (см. ниже, главу 6, § Зс).* выходила за пределы простого осуждения привилегированных индивидов и групп (в Англии наиболее частыми объектами критики были Ост-Индская компания и «Купцы-авантюристы»). Деловые люди также участвовали в возмущенном хоре, осуждая ограничения и привилегии для всех, кроме себя самих: каждый был заклятым врагом чужих привилегий. Наиболее же глубокий анализ осуществлялся, как правило, «апологетами», защищавшими интересы тех или иных монополистов. *Одним из лучших сочинений такого рода является книга Джона Уилера «Трактат о коммерции, в котором показано, какие блага порождает хорошо организованная и управляемая торговля, как, например, та, которую осуществляет „Компания купцов-авантюристов". Написан главным образом для лучшего осведомления тех, кто сомневается в необходимости вышеназванного сообщества в Англии» (1601). К этому заглавию мы можем добавить: «...и в целях недопущения враждебных законодательных мер».* В 1-й части мы писали о том, что мотивы, движущие исследователем, не имеют отношения к истинности или ценности фактов и аргументов, которыми он оперирует. Раскрытие «личной заинтересованности» автора— действенный прием в публичной дискуссии, но наличие заинтересованности также не может быть аргументом против основанной на ней точки зрения, как и отсутствие заинтересованности — аргументом «за». Для нас факты и аргументы, приводимые «апологетами», не хуже и не лучше, чем те, которые использует «беспристрастный философ», если только таковой существует. Реакция публики на ограничительную практику была в Англии гораздо сильнее, чем на континенте (причины этого настолько очевидны, что нам не стоит на них останавливаться). Назовем такой факт: свобода торговли, под которой в XVII в. понимали отмену преимущественных прав, устранение привилегированных торговых компаний или хотя бы право каждого стать членом такой компании, нашла поддержку в английском парламенте. В 1604 г. там был представлен, хотя и не прошел, довольно радикальный законопроект против ограничений торговли (разумеется, при этом в виду не имелась свобода торговли в позднейшем смысле слова). В отношении к торговым ограничениям в Англии и на континенте есть еще одно различие, представляющее для нас интерес. Читатель, может быть, уже отметил, что хотя широкие массы населения были возмущены большинством ограничительных мер и законов, эти последние отнюдь не порождали монополистов в строгом смысле слова (единственных продавцов) *Монополия в строгом смысле слова — это ситуация, при которой единственный продавец (индивид или корпорация) имеет дело со спросом, не зависящим от его собственных действий и от действий продавцов-конкурентов. Видимо, хорошим приближением к истинной, или строгой, монополии может служить исключительное право на продажу портвейна в Англии XVI-XVII вв., хотя, вообще говоря, продавец портвейна не мог предполагать, что спрос на его товар останется неизменным, если цены аналогичных напитков изменятся. Но большие торговые компании, такие как «Купцы-авантюристы», не были монополиями в этом смысле слова: они регулировали бизнес своих членов, но, как правило, не устанавливали цены. Мы считаем, что экономисты должны употреблять термин «монополия» только в этом «истинном» значении, поскольку их теория монопольной цены относится только к этому случаю или, выражаясь иначе, поскольку лишь в этом случае возможно специфическое монополистическое ценообразование. Любое более широкое определение может породить путаницу.* и практику монополистического ценообразования. Тем не менее это возмущение шло именно под флагом борьбы с монополией. За причинами не следует далеко ходить. На англичан елизаветинской эпохи вряд ли серьезно влиял тот факт, что монополия осуждалась уже Аристотелем и схоластами, но они наверняка унаследовали восходящую к средневековью неприязнь к монопольным закупкам товаров в спекулятивных целях и т. п. Эта неприязнь переросла в ярость, когда Елизавета и Иаков I стали в изобилии создавать самые настоящие монополии, лишенные к тому же каких бы то ни было компенсирующих достоинств. В ходе борьбы против них слово «монополия» приобрело сильную эмоциональную окраску и навсегда превратилось в пугало. Для среднего англичанина оно ассоциировалось с королевскими привилегиями, фаворитизмом и угнетением. Слово «монополист» стало оскорблением. Но как только какое-либо слово приобретает эмоциональную окраску (позитивную или негативную), автоматически вызывающую у слышащего или читающего его однозначную реакцию, ораторы и писатели начинают использовать данный механизм, употребляя это слово как можно чаще. Так, термин «монополия» стал со временем обозначать все недостатки, присущие капиталистической экономике. Эта эмоциональная установка, естественно, распространилась на Соединенные Штаты, тем более что значительное число английских эмигрантов в Америке находились в оппозиции к династии Тюдоров— Стюартов. Эта установка вплоть до сего дня оказывала и оказывает воздействие на общественное мнение, законодательство и даже профессиональную науку как в Англии, так и в США. *Это объяснение кажется более убедительным, чем обычные ссылки на специфически английскую любовь к свободе и справедливости или специфически континентальную склонность к регламентации и т. д. Я хочу проиллюстрировать явление, о котором идет речь, на таком примере. В XIX в. английские сторонники свободной торговли продовольствием называли своих оппонентов «монополистами», хотя ни английские фермеры, ни английские землевладельцы не были монополистами ни в каком разумном значении этого слова. Даже сэр Роберт Пиль, иногда проявлявший склонность к демагогии, употребил этот ярлык в своей речи в Палате общин по случаю ухода в отставку своего правительства в 1846 г.* Все вышесказанное позволяет сделать вывод, что в данную эпоху сложились определенные типы поведения, которые можно свести к некоторым «принципам». Это и было сделано. В результате возникли термины «меркантилизм», «система меркантилизма», «меркантилистская политика», впервые введенные в оборот критиками этих принципов. Тем не менее до сих пор я старался их не употреблять. Причины этого будут изложены в главе 7, в которой меркантилизм в теории и на практике станет главной темой нашего анализа. Пока же я прошу моих читателей забыть все то, что они об этом знают, и непредубежденно следить за дальнейшим изложением. |
|
2. Экономическая литература того времени Здесь мы попробуем классифицировать тот огромный материал, из которого нам надо извлечь более или менее значительные результаты аналитической работы. Это весьма трудная задача. Даже в наши дни экономисты не всегда единодушны в том, какие произведения соответствуют профессиональным стандартам, а какие нет. Мы же имеем дело с периодом становления, в котором профессиональные стандарты еще не сформировались (по крайней мере, до конца этого периода, когда сложилось «классическое состояние»). Более того, отсутствовало четкое определение самой области исследования, и в силу этого она была значительно шире, чем теперь (она включала, к примеру, технологию). Так или иначе, чтобы сделать нашу задачу выполнимой, мы должны в соответствии с современной практикой исключить из рассмотрения некоторые разделы литературы. При этом мы отдаем себе отчет в том, что, возможно, исключаем некоторые аналитические работы, не уступающие по своим достоинствам тем, которые здесь рассматриваются. Как бы то ни было, именно так мы поступили в четырех следующих параграфах. [а) Материал, исключенный из рассмотрения]. I. В XVI в. и позже слово «Oeconomia» все еще означало «домоводство». Сочинения на эту тему были очень популярны. Бегло пролистав книги такого рода (метод, безусловно заслуживающий осуждения), автор не нашел там ничего, относящегося к нашей теме. Однако назовем пару из них. Первая — знаменитая Oeconomia ruralis et domestica («Сельская и домашняя экономия»; 1593-1607) Иоганна Колеруса, бывшая в употреблении более столетия и содержащая всевозможные советы по домоводству, включая сельское хозяйство, садоводство и медицину. Вторая — L'Economo prudente («Благоразумный эконом»; 1629) Б. Фриджерио, в которой «экономия» определяется как «некоторое благоразумие в управлении семьей» (глава IX посвящена, к примеру, «управлению» женой). Эта работа может заинтересовать некоторых экономистов, поскольку в ней содержатся попытки описать национальные особенности экономического поведения. По сути дела, содержащаяся здесь концепция «эконома» не что иное, как сформулированная на уровне здравого смысла предшественница «экономического человека».
[И. А. Шумпетер намеревался напечатать этот раздел петитом как представляющий интерес только для специалистов. Многие из упомянутых здесь книг он изучал в библиотеке Кресса (Гарвардская школа бизнеса), которая ему и издателю представлялась неким раем для ученых.] b) Консультанты-администраторы. Всех оставшихся авторов мы разделим на две группы. Мы назовем их консультантами-администраторами *Этот термин примерно совпадает по значению с испанским словом politicos. В немецкой литературе принят термин «камералист» (от слова camera, означающего сокровищницу). Но это слово порождает слишком узкие ассоциации, а кроме того, мы не хотим ограничиваться немецким материалом. Истории и библиографии немецкой камералистской литературы начали публиковаться уже в 1758 г. И. Мозером и в 1781-1782 гг. К. Г. Рёссигом (Versuch einer pragmatischen Geschichte der Okonomie, Polizei und Kameralwissenschaft («Опыт прагматической истории экономики, политики и камеральной науки»)). Большую помощь автору оказала книга Р. Моля Geschichte und Literatur der Staatswissenschaften («История и литература государственных наук»; 1855-1858) и всеобъемлющая Bibliographic der Kameralwissenschaften («Библиография камеральных наук») Магдалене Хумперт (1935-1937), насчитывающая около 14 тысяч названий, большую часть которых, к счастью, не охватывает наша книга. См. также книги К. Циленцигера Die alten deutschen Kameralisten («Старые немецкие камералисты»; 1914) и Луизы Зоммер Die Osterreichischen Kameralisten («Австрийские камералисты»; 1920-1925). Добавим американскую книгу А. Смолла The Cameralists («Камералисты»; 1909).* и памфлетистами. Среди консультантов-администраторов можно сравнительно легко выделить подгруппу преподавателей и сочинителей более или менее систематизированных трактатов. В этом бюрократическом раю (особенно в Германии и Италии), конечно, существовал постоянный спрос на поучения для молодого человека или для взрослого, который хотел бы усовершенствовать свои познания. В течение XVIII столетия создавались профессорские кафедры для обучения тому, что в Германии называли камеральной наукой или государственной наукой и что было бы правильнее назвать «основами экономического управления и экономической политики» (в Германии существовал термин Polizeiwissenschaft). *См. в особенности книгу Вильгельма Штиды Die Nationalokonomie als Universitatswissenschaft («Национальная экономия как университетская дисциплина»; 1906). Упомянем кафедры, созданные в университетах Галле (1727) (здесь тут же возникли сомнения в компетентности только что назначенных профессоров), Упсалы (1740) и Неаполя (1754; кафедра экономии и коммерции, созданная для Дженовези). Разумеется, начало преподавания экономической науки не следует датировать этим временем. Схоласты и философы естественного права преподавали ее раньше — в составе курса права и моральной философии. Обучение государственных чиновников также было организовано не в XVIII в., а раньше. В университетах Неаполя (основан в 1224 г.), Оксфорда, Праги, Кракова, Вены, Саламанки и др. оно велось с XIII-XIV вв. В XVI в. в Марбурге, Кенигсберге, Вюрцбурге и Граце подготовка чиновников уступала по важности лишь подготовке священнослужителей. В XVII в. существовали и профессора «статистики». Интересно, что в Англии и Шотландии в XVIII в. специальные экономические кафедры не появились. Профессора сельскохозяйственной науки работали в Эдинбурге с 1792 г., а в Оксфорде— с 1796 г., в то время как кафедры политической экономии открылись соответственно в 1871 и 1825 гг* Трактаты, которые писали профессора, в большой степени представляли собой учебники или лекционные курсы. Однако потребность в обучении государственных служащих возникла задолго до того, как экономическая наука как самостоятельная дисциплина получила официальное признание, проявившееся в создании упомянутых кафедр. Соответственно во всех странах Европы появлялись и систематизированные трактаты педагогической направленности. С XV в. сначала в Италии, а затем и в других странах государственные чиновники всех видов и рангов — от высокопоставленных вельмож до скромных исполнителей — начали излагать на бумаге свои идеи относительно рационального управления экономикой и особенно финансами своих стран. Эти администраторы на практике занимались управлением экономикой; большая их часть не принадлежала к духовенству. Поэтому неудивительно, что их книги, доклады, записки значительно отличаются от трудов схоластов и философов естественного права. Равно как, впрочем, и от профессорских сочинений. Практики не владели приемами систематизации материала и не обладали эрудицией университетских преподавателей, зато они хорошо знали факты и отличались новизной подхода. Тем не менее мы включаем их наряду с преподавателями в группу консультантов-администраторов. В конце концов это были государственные служащие, писавшие для других государственных служащих. Но мы должны пойти дальше и включить в эту группу лиц, которые хотя и не были сами государственными служащими, но подобно им отстаивали государственные интересы и, что еще лучше, писали в духе подлинно научного анализа. Речь идет о деловых людях, профессорах неэкономических дисциплин, частных лицах самого разного происхождения и общественного положения. Таким образом, наряду с профессионалами мы имеем другую подгруппу, членов которой объединяли не общие социологические признаки, но само содержание их сочинений. Из этой подгруппы вышли многие из наиболее замечательных и большинство наиболее оригинальных произведений того времени. Эти произведения редко имели систематизированную форму, но часто являлись системными по существу. В Англии XVII в. такие публикации были столь многочисленны, что из них можно составить самостоятельную, вполне однородную рубрику. Назывались они обычно Discourse of trade («Рассуждение о торговле»). Но их распространение не ограничивалось Англией, хотя в других странах стандартных заголовков не было, кроме разве что французских Elements du Commerce («Начала коммерции») XVIII в. Эти книги мы назовем «квазисистемами». Именно в них «общая экономическая теория» впервые приобрела черты самостоятельной науки. [с) Памфлетисты]. Памфлетисты являют собой чрезвычайно пеструю группу авторов. Здесь и прожектеры, затевающие создание банка, постройку канала, колониальные авантюры: адвокаты или оппоненты чьих-либо частных интересов (например, «Компании купцов-авантюристов» или Ост-Индской компании); сторонники или противники определенных политических мер; авторы планов — часто весьма странных — со своими любимыми идеями и, наконец, люди, не входящие ни в одну из этих категорий, но просто желающие выяснить какой-то вопрос или провести некое исследование. Благодаря быстрому прогрессу издательского дела все эти группы процветали во всех без исключения странах. Газеты — редкое для XVI в. явление — в XVII в. стали выходить в изобилии, а в XVIII в. только в Германии насчитывалось 170 газет и других периодических изданий, публиковавших материалы на экономические темы. *Эта цифра, конечно, относится ко всему столетию в целом. Многие из этих изданий существовали очень недолго. Вероятно, в каждый момент времени выходило не более 10% общего количества. По качеству же они уступали французским. Специальные экономические журналы впервые возникли во Франции. Первым появился Journal Oeconomique (1751), затем последовала Gazette du Commerce (1763), которую впоследствии приобрело правительство. В качестве приложения к последней издавался Journal de 1'Agriculture, du Commerce et des Finances, который на некоторое время стал органом физиократов.* Но, как и следовало ожидать, классической страной памфлета стала Англия. Ни в каком другом государстве не возникало столько желающих повлиять на общественное мнение. Применительно к этим памфлетистам мы сталкиваемся с одной трудностью, о которой уже говорилось в начале этого параграфа. Поскольку их произведения отражают условия, нравы, конфликты и предрассудки своего времени, постольку они представляют большой интерес для историков экономики и экономической мысли, но никак не для нас. В обзоре нашей современной экономической науки никто, конечно, и не подумает упомянуть «популярные» или, по выражению Маркса, «вульгарные» сочинения наших дней. Но примерно до 1750 г. провести такой отбор было невозможно. В системах философов естественного права все «научное» составляло лишь небольшое ядро. При этом каждый разумный бизнесмен, знающий нужные факты, мог успешно участвовать в конкурентной борьбе, не владея никакой особенной техникой. Именно памфлетисты постепенно выработали нужную им, хотя и весьма примитивную, технику анализа. Некоторым из них удалось создать трактаты, носившие истинно научный характер. Экономисты периода «первой классической ситуации» очень многим им обязаны. Поэтому и мы не можем обойти их молчанием. Но каждый из нас должен определять качество этих памфлетов исходя из своего собственного знания материала. *Что касается вклада в технику экономического анализа, то, насколько мне известно, из европейских памфлетистов XVI, XVII и XVIII вв. заслуживают внимания едва ли две дюжины. Однако читатель должен помнить, что ряд авторов, которых другие исследователи считают памфлетистами, мы включили в группу консультантов-администраторов.* |
|
3. Системы XVI в. И вновь за ориентир мы возьмем «Богатство народов». В предыдущей главе мы говорили о А. Смите как философе естественного права. В этой мы рассмотрим его как консультанта-администратора. На пути к нему я постараюсь избежать бессодержательных .перечислений и назову как можно меньше имен. Но несколько наиболее крупных или репрезентативных авторов как в этой, так и в следующих главах будут проанализированы достаточно подробно, чтобы дать читателю представление о сущности и значении их вклада в экономический анализ. Если рассматривать данный период в целом, то главная заслуга, по-моему, принадлежит итальянцам. Если можно так выразиться, экономическая наука до последней четверти XVIII в. была по преимуществу итальянской. Испанцы, французы и англичане в целом делят второе место, хотя соотношение сил между ними с течением времени сильно менялось. Остальная часть этой главы посвящена в основном первой, «профессорской», подгруппе консультантов-администраторов, хотя некоторое внимание придется уделить и авторам квазисистем. Дело не в том, что труды этой подгруппы являются самыми интересными и важными. Напротив, никакая другая группа авторов не производила на свет таких невыразимо скучных трактатов (наряду с более интересными опусами). Мы начнем с них скорее для того, чтобы быстрее от них отделаться. [а) Труд Карафы]. На исходе средних веков мы уже можем найти сочинения, содержащие (даже если оценивать их с современных позиций) весьма проницательный анализ практических проблем экономической политики. Достаточно упомянуть часто цитируемый английский источник. *См.: Opinions of the Officers of the Mint on the State of English Money, 1381-1382, напечатанные в: English Economic History: Select Documents/A. Bland, P. Brown, R. Tawney (eds.). 1914. P. 220 etc.* В 1382 г. состоялись, как мы сейчас называем, «слушания» по проблеме оттока денег из Англии и другим финансовым вопросам. Читатель может легко убедиться, что высказывания средневековых экспертов преисполнены здравого смысла и существенно не отличаются от того, что мы ожидали бы услышать (хотя, конечно, в более совершенном фразеологическом исполнении) от любых экспертов в похожих обстоятельствах. Такого рода документы обнаруживают ощутимую способность их авторов к экономическому анализу. Есть и доказательства наличия в то время интереса к собиранию фактов. Важной вехой в развитии этого типа исследований, значение которых неуклонно росло начиная с XVI в., была Livre des metiers («Книга ремесел») Этьена Буало (ок. 1268) *Опубликована Деппингом в: Documents inedits sur 1'histoire de France (1837).* — компиляция различных актов, регулирующих ремесла в Париже. Литературные опыты того типа, который будет рассматриваться в данной главе, также восходят к далекому прошлому: в каком-то смысле к труду Фомы Аквинского De regimene principum («О принципе управления»), к English Speculum regis (изд. Мойзантом в 1894 г.) и другим произведениям XIII-XIV вв., таким, как De regimine principum libri («Книги о принципах управления») Эгидия Колонны, Trattato («Трактат») Фра Паолино (изд. Муссафиа в 1868 г.) или De republica optime administranda («О наилучшем управлении общим делом») Петрарки. В этой литературной традиции в XV в. возникло произведение, настолько превосходящее все, написанное ранее, что мы имеем полное право начать наш перечень консультантов-администраторов с его автора, неаполитанского графа и герцога Карафы, хотя сам он был по преимуществу «практиком». *Диомеде Карафа (1406-1487); речь идет о De regis et boni principis officio (я пользовался латинским изданием 1668 г. и не видел оригинала, написанного по-итальянски в 70-е годы XV в.). Современник Карафы Маттео Пальмьери (1405-1475) написал трактат под названием Delia vita civile («О гражданской жизни»), опубликованный посмертно в 1529 г., где гораздо определеннее интерпретируются вопросы налогообложения (налоги, согласно автору, оплачивают ту помощь и защиту, которую государство оказывает частным лицам в их экономической деятельности; затем из этой доктрины выводится принцип пропорциональности обложения). Но в целом, как мне кажется, этот труд менее репрезентативен, чем книга Карафы.* О широте мышления Карафы можно судить по некоторым его рекомендациям. Он мечтал о сбалансированном бюджете, располагающем большими средствами, которые можно направить на повышение всеобщего благосостояния. Он хотел избежать необходимости брать вынужденные займы (которые он сравнивал с воровством и грабежом), выступал за строго определенные, справедливые и умеренные налоги, которые не приводили бы к бегству из страны капитала и не угнетали бы труд, — по его мнению, источник богатства, — умалчивая о бизнесе, хотя и добавлял, что промышленность, сельское хозяйство и торговлю надо поощрять займами и другими средствами. Он высказывался за создание благоприятных условий для заграничных купцов, поскольку их присутствие весьма полезно для страны. Все это, несомненно, очень разумные советы, на удивление свободные от каких-либо заметных ошибок или предрассудков. Но вместе с тем здесь нет даже попытки анализа. В нормальных процессах экономической жизни Карафа не видел никаких проблем. Единственная проблема заключалась в методах управления этими процессами и их совершенствования. В частности, в приведенном мнении о труде как источнике богатства мы не должны видеть соответствующую теорию ценности: подобные вопросы занимали живые умы современников Карафы — схоластов, но никогда не приходили в голову этому воину и государственному деятелю. Тем не менее его произведение занимает выдающееся место в истории экономического анализа — хотя бы в силу предпринятой автором систематизации материала. Первая часть его книги трактует общие политические и военные вопросы (см. лекции А. Смита о вооружениях), вторая — отправление правосудия. Третья представляет собой маленький трактат о государственных финансах. Ее уже можно сравнить с пятой книгой «Богатства народов» («О доходах государя или государства»), хотя дистанция между ними, конечно, очень велика. Последняя, четвертая, часть содержит взгляды Карафы на собственно экономическую политику. Многие трактаты XVIII в. кажутся лишь дополненным изложением этих взглядов. Нет оснований полагать, что позднейшие авторы сознательно брали книгу Карафы за образец и что он, таким образом, создал ту форму систематизации, которая была присуща многим значительным произведениям консультантов-администраторов. Но так или иначе, он, насколько мне известно, был первым, кто предпринял широкое исследование экономических проблем нарождающегося национального государства. В течение следующих трех столетий множество авторов, которые придерживались той же систематизации и ставили перед собой сходные задачи, шли по его стопам и писали в его духе. Конечно, они копали глубже и осваивали новые земли. Но набор инструментов оставался тем же. В частности, они не только придерживались фундаментальной идеи Карафы, воплощенной в его концепции «доброго князя» (сэр Джеймс Стюарт воплотил ее в своем «государственном деятеле»), но и развивали ее дальше. Это антропоморфное существо явилось зародышем концепции «национальной экономики» (по-немецки Volkswirtschaft или Staatswirtschaft — «народное хозяйство» или «национальное хозяйство»), которая так хорошо отражала те исторические процессы, которые мы пытались себе представить в первом разделе этой главы. Национальная экономика — это не просто сумма всех индивидуальных хозяйств и фирм или всех групп и классов, находящихся в пределах государственных границ. Это своего рода идеальный объект, представляющий собой совокупное хозяйство, существующее само по себе, имеющее собственные интересы и потребности, которым следует управлять как большой фермой. Именно так в ту эпоху объяснялась ключевая роль правительства и государственной бюрократии. Отсюда и продолжающееся по сей день разграничение между политической экономией и экономикой предприятия {business economy}, хотя с чисто аналитической точки зрения его едва ли можно оправдать. [b) Типичные представители: Боден и Ботеро]. В XVI столетии данный тип экономического сочинения процветал во всех странах европейского континента. Как типичных представителей этого направления, оказавших к тому же значительное влияние на современных и позднейших авторов, мы рассмотрим Бодена и Ботеро. *Jean Bodin или Baudin (Bodinus, 1530-1596): Les six livres de la Republique («Шесть книг об общем деле»; 1576; я пользовался изданием 1580 г.). Об этом авторе и его произведениях см.: Baundrillart Henri. Jean Bodin et son temps. 1853. Эта книга остается вполне авторитетной и спустя сто лет после издания. Это единственное сочинение Бодена, которое следует рассмотреть здесь, другая его книга будет упомянута ниже (см. главу 6). Читателю, которому покажется, что мы не воздаем должное этому автору, я могу ответить, что нас интересует лишь его вклад в экономический анализ, а не его гораздо более важные достижения в других областях, в частности в теории суверенитета.* Обе книги представляют собой в первую очередь трактаты по «политической науке», написанные в духе «Политики» Аристотеля. Как таковые они являются важным промежуточным звеном между Макиавелли и Монтескье. Их экономические идеи относятся, как и у Карафы, к сфере государственной политики и администрации и входят в одну из отраслей политического знания. Экономический анализ, содержащийся в шестой книге труда Бодена Republique («Общее дело»), вряд ли выделяется на современном ему фоне и в основном не превосходит идей Карафы, хотя изложенные Боденом принципы налогообложения являют собой дальнейшее продвижение к пятой книге «Богатства народов». *Я думаю, любой исследователь, который захочет доказать, что идеи А. Смита о государственных финансах имеют континентальные (главным образом французские) корни, должен использовать эти принципы как аргумент номер один.* Ботеро, бывший во многих аспектах последователем Бодена, внес значительно более важный вклад в экономический анализ, который будет рассмотрен в одной из следующих глав, когда речь пойдет о народонаселении. Здесь же хочется сказать о другом. Трактат Ботеро, особенно если сравнивать его с другими произведениями того же автора, производит сильное впечатление своим упором на факты. Ботеро был умелым аналитиком, но занимался главным образом сбором, упорядочением и истолкованием фактов прошлого и настоящего — экономических, социальных и политических. В этом он не был исключением. Мы видели, что схоласты XVI в. были заядлыми охотниками за фактами, а исходным пунктом их рассуждений часто служили не абстрактные предложения, как можно подумать, а наблюдения за реальной жизнью. Но в еще большей степени сказанное относится к тому типу литературы, который мы сейчас обсуждаем. Большая и наиболее ценная часть этих произведений посвящена исследованию фактов. В ту эпоху, как и на протяжении всей истории экономической науки, сбор фактов был главной заботой подавляющего большинства экономистов. Кроме теории народонаселения Ботеро Италия XVI в. породила еще несколько достижений в области экономического анализа, гораздо более важных, чем рассматриваемые нами здесь систематизированные трактаты. В особенности это касается сферы денежного обращения (Даванцатти, Скаруффи — см. главу 6). с) Испания и Англия.Очень высокий уровень испанской экономической науки XVI в. *См.: Castelot E. Coup d'oeil sur la litterature economique de 1'Espagne au XVI-e et au XVII-e siecle (Кастело Э. Взгляд на испанскую экономическую литературу XVI и XVII вв.) // Journal des economistes. 1901. Vol. 45; Colmeiro Manuel. 1) Historia de la economia politica en Espafia (Кольмейро М. История политической экономии в Испании). 1863; 2) Biblioteca de los economistas espafioles (Библиотека испанских экономистов). 1880. Полезна и другая антология: Sempere у Guarinos' Juan. Biblioteca espafiola economico-politica (Семпере-и-Гуаринос Хуан. Испанская политико-экономическая библиотека). 1801-1821 (аналогичная итальянской антологии, изданной Кустоди); Castillo A. V. Spanish Mercantilism (Кастильо А. В. Испанский меркантилизм). 1930; Hamilton E. Spanish Mercantilism before 1700 (Гамилтон Э. Испанский меркантилизм до 1700 r.)//Facts and Factors in Economic History (изд. учениками Э. Ф. Гэя), а также доклад Хосе Ларраса Лопеса La Epoca del Mercantilismo en Castilla («Эпоха меркантилизма в Кастилии), 1500-1700 (Real Academia de Ciencias Morales у Politicas, 1943) и обзор этого доклада, сделанный X. Маркесом (Economic History Review. 1944). Сеньор Ларрас говорит об «испанской», или «саламанской», школе экономистов XVI в. Для этого есть определенные основания. Но ядро этой школы составили поздние схоласты; при этом многие из наиболее выдающихся ее представителей оказались испанцами. В их учении не было ничего специфически испанского. Остальные же испанские экономисты XVI в., большинство которых также составляли лица духовного звания, не образуют никакой школы.* — преимущественно заслуга схоластов. Но мы можем отметить и одну раннюю квазисистему — работу Ортиса, *Ortiz L. Memorial al Rey para que no salgan dineros de estos reinos de Espana (Ортис Л. Докладная записка Королю о том, чтобы не выпускать денег из испанских королевств). 1558 (см. Библиотеку Кольмейро). Не обращайте внимания на заглавие, побуждающее заклеймить это произведение как «меркантилистское». Оно имеет мало общего с содержанием и было намеренно избрано автором с целью привлечь внимание широкого читателя.* представлявшую собой хорошо разработанную программу промышленного развития. Произведения такого жанра в XVII в. в изобилии появились как в Испании, так и в Англии. В Германии нам отметить почти нечего, за исключением двух имевших успех квазисистем. *Melchior von Osse (примерно 1506-1557). Politisches Testament («Политическое завещание») написано в 1556 г., но напечатано в 1607 г. под названием De prudentia regnativa («О предусмотрительности правителей»). Переиздано Томазием в качестве учебного пособия в 1717 г. Экономические трактаты Георга Обрехта (1547-1612), который известен как юрист, посмертно опубликованы в 1617 г. под названием Flinf under -schieldliche Secreta Politica («Пять различных политических секретов»), Очевидно влияние Бодена.* На первый взгляд может показаться, что в Англии XVI в. мы вряд ли обнаружим работы описываемого здесь типа. Но это не так. Просто искомые сочинения принимали иные формы, соответствующие иной политической структуре этой страны. Уровень дискуссий по актуальным политическим проблемам, вдохновленных и в то же время поставленных в определенные рамки парламентскими и правительственными расследованиями, значительно возрос в XVI в. и иногда поднимался до истинно «научных» высот. Из материалов слушаний, проводимых королевскими комиссиями (например. Королевской комиссией по бирже, созданной в 1564 г.), речей, петиций, памфлетов по поводу огораживании, гильдий, торговых компаний, монопольных торговых прав городов, монополий, налогообложения, денежного обращения, таможенных пошлин, помощи бедным, регулирования промышленности и т. д. можно было бы составить учебник экономического анализа и экономической политики, превосходящий учебники такого рода, издававшиеся на континенте. *Читатель сможет быстро убедиться в этом, пролистав уже упоминавшуюся антологию English Economic History: Select Documents (1914), составленную Влэндом, Брауном и Тони. Еще более интересна антология Tawney and Power Tudor Economic Documents, которая содержит избранные документы, иллюстрирующие экономическую и социальную историю Англии эпохи Тюдоров (в 3 т., 1924). В третьем ее томе напечатаны «памфлеты, докладные записки и отрывки из литературных произведений».* Но вместо этого мы изберем другой, гораздо более легкий и, к счастью, доступный путь. Мы можем рекомендовать читателю ряд публикаций, дающих общий обзор экономической литературы того времени. В них, хотя бы частично, содержится то, что нам нужно. Здесь же ограничимся рассмотрением лишь самого известного из этих трактатов. *Речь идет о книге A Compendious or briefe examination of certayne ordinary complaints, of divers of our countrymen in these our days: which although they are in some part injust and frivolous, yet are they all by way of dialogues throughly debated and discussed («Краткое исследование некоторых обычных жалоб различных наших сограждан в наши дни, которые, несмотря на то, что они отчасти несправедливы или легкомысленны, подвергаются тщательному обсуждению в виде диалогов»). Мисс Элизабет Ламонд принадлежит превосходное научное издание этого документа под заголовком A Discourse of the Common Weal of this Realm of England («Рассуждение об общем благе в Английском королевстве»; 1893), которое помимо самого текста содержит результаты кропотливого изучения природы и происхождения этого произведения. Она приписывает его авторство Джону Хейлзу, государственному чиновнику, служившему также в парламенте и в комиссии по огораживаниям 1548 г., и предполагает, что оно было написано в 1549 г. Оба эти предположения подвергались сомнению. Но для нас важнее всего то, что издание 1581 г., с которого были сделаны все последующие (1751, 1808, 1813, 1876), отличается от более раннего - 1565 г. Наиболее важное различие— дополнительно вписанный фрагмент о причинах всеобщего роста цен: в то время как в издании 1565 г. говорится лишь о порче монеты, более позднее издание упоминает и о растущем притоке драгоценных металлов. Кому бы ни принадлежало это дополнение, он должен разделить и славу этого «открытия», хотя приоритет Бодена (Response aux paradoxes de Monsieur de Malestroit («Ответ на парадоксы господина Мальтруа»); 1568; см. ниже, главу 6) как по времени публикации, так и по времени самого открытия, несомненно подтвержден существованием издания 1565 г. О работах Клемента Армстронга, или Армстона, которые мы могли бы здесь рассмотреть с тем же успехом, см. статью С. Т. Биндоффа в Economic History Review (1944).* «Рассуждение об общем благе» состоит из трех диалогов, затрагивающих широкий круг проблем. Автор сожалеет по поводу того, «что молодые студенты всегда слишком поспешно выносят свои суждения», а также по поводу «раскола в вопросах религии» и восхваляет хорошее образование, причем заходит настолько далеко, что считает превосходство в «учении» одной из причин победы Юлия Цезаря над Помпеем. Он осуждает огораживания, поскольку они превращают пахотную землю в пастбища; подвергает критике возникающие торговые корпорации и их монополистическую практику; возмущается обесцениванием денег и инфляцией, причиняющей вред людям, доходы которых реагируют на рост цен с запозданием, — рабочим, *Елизаветинский «Статут о подмастерьях» (1562-1563) ввел то, что мы называли бы индексированием заработной платы. Заработная плата должна была ежегодно меняться в соответствии с изменением стоимости жизни.* земельным собственникам и даже Его королевскому величеству; рекомендует оказывать поддержку новым отраслям промышленности, а также накапливать денежный резерв на случай непредвиденных обстоятельств, справедливо считая деньги «сокровищницей, в которой можно найти любые товары», и «нервом всех войн». Он не одобряет экспорт сырья, особенно шерсти, сердится на «чужеземцев», дорого продающих пустые безделушки, которые им почти ничего не стоят, и покупающих на вырученные деньги добротные английские товары, а то и просто, как в последнее время, предпочитающих вывозить деньги за границу. Он считает, что с ввозимых заграничных товаров надо брать такую пошлину, чтобы местные производители «могли бы конкурировать», призывает к хранению денег нации внутри страны и к возврату тех, что уже попали за рубеж, и т. д. По этим наброскам читателю не составит труда представить себе взгляды автора. Конечно, они носили популярный, доана-литический характер, но большая их часть соответствовала требованиям здравого смысла. «Доктор», участвующий в диалогах, — вполне разумный человек. Он не говорит ничего такого, что показалось бы абсурдным сегодняшнему политику или любому образованному человеку — неэкономисту по профессии. В одном аспекте автор был особенно разумен для своего времени. Он не доверял регулированию — хотя и не в той мере, в какой это делали либералы XIX в., но во всяком случае гораздо больше, чем мы сегодня. Он выступал против принуждения. Он призывал использовать, а не подавлять стремление к прибыли, которое считал совершенно естественным. Более того, часто он глубоко проникал в сущность экономических процессов. Например, он совершенно справедливо отмечал связь между распространением овечьих пастбищ на пахотную землю и политикой поддерживания низких цен на пшеницу путем специальных ограничений и запрета ее экспорта. Он разоблачил цель этой политики, состоявшую в том, чтобы сделать производство шерсти более выгодным, чем производство зерна. Его аргументация (аналогичная ей часто встречается в произведениях консультантов-администраторов) далеко не тривиальна. Выводы из нее приближаются к уровню научного анализа. |
|
4. Системы с 1600 по 1776 г. а) Ранние стадии. В море экономической литературы XVII-XVIII вв. разобраться гораздо труднее. Исходя из нашего стратегического замысла, в этом разделе мы временно абстрагируемся от всех побочных тем и проанализируем только «системы» экономистов этих двух столетий вплоть до «Богатства народов». Развитие такого рода произведений в начале данного периода мы проиллюстрируем на примере Монкретьена во Франции, Борница и Безольда в Германии и Фернандеса Наваррете в Испании. Антуан Монкретьен (ок. 1575-1621), автор Traicte de l`оесоnomie politique («Трактата политической экономии») (1615), кажется, был первым, кто поставил в заголовок своего труда слова «политическая экономия». Это, однако, единственная его заслуга. Сама книга весьма посредственна и начисто лишена оригинальности. Хотя в даваемых автором рекомендациях есть здравый смысл, его работа изобилует элементарными логическими ошибками и находится не выше, а ниже среднего уровня той эпохи. Противоположную точку зрения можно найти в предисловии Т. Функа-Брентано к подготовленному им изданию «Трактата» (1889), а также в работе Р. Lavalley L'Oeuvre economique de Antoine de Monchretien (1903).
Следующие четыре автора стоят на более высокой ступени: Мартинес де ла Мата, разработавший программу промышленной политики в духе Фернандеса Наваррете; Бенкендорф написавший первый выдающийся трактат о государственном управлении и политике германских княжеств; великий Сюлли (Максимилиан де Бетюн), не случайно обойденный нашим вниманием; Дю Рефюж, намного превзошедший и Бодена, и Монкретьена. Франсиско Мартинес де ла Мата известен как автор Memorial 6 discursos en razon del remedio de la des poblacion, pobreza у esterelidad de Espafla («Записки, или Рассуждения о причинах опустошений, бедности и бесплодия в Испании и средствах от них избавиться») (1650; я знаком только с «Избранными рассуждениями», изданными в 1761г.; фрагменты их можно найти в т. 3 упомянутой выше антологии Семпере-и-Гуариноса). Это произведение са мозваного «слуги обиженных и бедных» (siervo de los pobres afligidos), видимо, пользовалось большим успехом. Его глубоко верная основная мысль— та же, что и у Наваррете, — повторялась множеством последующих экономистов.
Некоторые достижения Дю Рефюжа в области экономического анализа заслуживают внимания. Так, ему впервые (насколько я знаю) удалось разделить эффект «бережливости», сохраняющей богатство (глава 44), и «сбережений» (накопления запасов), мешающих торговле (глава 49). Во второй половине XVII в. и на всем протяжении XVIII в. все больше авторов, по большей части университетских преподавателей, писали труды подобного рода. В некоторых странах, особенно в Германии, они даже в начале XIX в. все еще являлись основными пособиями по обучению экономической науке. Однако большинство этих произведений были написаны под давлением спроса, а не творческого побуждения и представляют настолько мало интереса, что нам не стоит анализировать их сколь-нибудь подробно. Для наших целей, т. е. для того, чтобы получить общее представление об этой литературе и о том, насколько далеко она продвинулась в канун эры Смита, вполне достаточно упомянуть двух авторов, имевших международную известность, — Устариса и Юсти, — и подробно обсудить одну из работ последнего. Хоронимо Устарис (1670-1732) написал трактат под названием Theorica у practica de comercio у de marina («Теория и практика коммерции и мореплавания») (1-е изд. — 1724, два других переработаны самим автором), который относится к работе Мартинеса де ла Мата примерно так же, как эта последняя — к трак тату Фернандеса Наваррете. Он был переведен на английский и французский языки и пользовался большой популярностью. Название трактата не отражает его истинного содержания. Во-первых, из названия можно сделать вывод, что речь пойдет лишь о внешней торговле, тогда как на самом деле в трактате подробно разбираются вопросы налогообложения, монополии, народонаселения и другие проблемы «прикладной» экономической науки. Во-вторых, название содержит намек на теоретический анализ, на самом деле отсутствующий в трактате. Под теорией автор, как и более поздние экономисты, подразумевал критику и рекомендации (в отличие от изложения фактов). Читателя же в первую очередь поражает именно обилие фактического материала (Устарис перепечатал целиком или частично множество документов, поскольку хотел, чтобы его трактат можно было использовать как справочник). Рекомендации Устариса приобретут для нас дополнительный исторический интерес, если мы вспомним, что автор занимал важный государственный пост в администрации, руководимой кардиналом Альберони. Последний не без успеха проводил именно ту политику вооружений и индустриализации, которую рекомендовал Устарис в трактате, вышедшем через пять лет после падения Альберони. Этот факт читатель волен интерпретировать как угодно, однако нашему автору, безусловно, следует воздать должное за правильный анализ ситуации в стране, лежавший в основе его рекомендаций.
Темой исследования Юсти было то, что немецкие историки называют «государством благосостояния» (Wohlfahrtsstaat) во всех своих аспектах и исторической конкретности. Это означает, что он трактовал экономические проблемы с точки зрения правительства, принимающего на себя ответственность за экономические и моральные условия жизни своих граждан (так же, как это делают современные правительства), в особенности за всеобщую занятость, обеспечение каждому средств к существованию, усовершенствование методов и организации производства, достаточные поставки сырья и продовольствия. Длинный список обязанностей правительства включал укрепление городов, страхование от пожаров, образование, улучшение санитарных условий и все, что угодно. Сельское хозяйство, промышленность, торговля, денежное обращение, банки — все рассматривается с этой точки зрения, причем много внимания уделяется технологическим и организационным аспектам. Однако, хотя Юсти свято верил в принцип всеохватывающего государственного планирования, он, подобно Зеккендорфу и большинству авторов, писавших после него, не делал из этого принципа, казалось бы, очевидных практических выводов. Напротив, он вовсе не закрывал глаза на присущую экономическим явлениям внутреннюю логику и не хотел подменять ее произволом правительства. К примеру, установление фиксированных цен, с точки зрения Юсти, является мерой, к которой правительство может и обязано прибегать с определенной целью и в определенных обстоятельствах. Однако в целом пользоваться ею следует как можно реже. Юсти осуждал Мирабо за то, что среди прочих «ошибочных, бессмысленных и чудовищных доктрин» тот проповедовал зависимость уровня процента от воли правительства, тогда как в действительности «ничто не находится в столь малой власти правительства». Он сознавал возможности свободного предпринимательства и смотрел на них хотя и отчужденно, но без враждебности. Несмотря на то что поддержка Юсти государственного регулирования простиралась настолько далеко, что он признавал необходимость правительственных указов для наращивания производства определенных видов продукции, фактически он исходил из общего принципа, согласно которому свобода и безопасность — это все, в чем нуждаются промышленность и торговля. Хотя он не советовал ликвидировать цехи ремесленников, — раз уж они существовали, то могли выполнять некоторые административные функции, которые он считал полезными, — но относился к ним отрицательно и рекомендовал правительствам не преследовать независимых ремесленников. Он учил, что высокие защитные пошлины и даже запрет импорта и принудительные закупки отечественных товаров «иногда» необходимы с точки зрения общественных интересов, но вместе с тем заявлял, что «вообще» не должно быть никаких ограничений на импорт, кроме пошлины в 10% от стоимости товара — ограничения, которое любой из нас признает совместимым с полной свободой торговли. Можно привести много других примеров «непоследовательности» Юсти, с точки зрения либералов XIX в. Они объяснили ее тем, что Юсти жил в переходную эпоху и, оставаясь жертвой предрассудков, не мог в то же время закрывать глаза на новые явления. Но внимательнее присмотревшись ко всем случаям, когда он применял свой принцип планирования, мы придем к иному объяснению. Аргументы в пользу свободы торговли звучали для него не менее убедительно, чем для А. Смита, и бюрократия в его теории, направляя и помогая там, где нужно, должна быть готова самоустраниться, как только необходимость в ее вмешательстве отпадет. *Это были не просто мечты. Ниже будет показано, что бюрократия типично германского княжества старалась проводить именно такую политику.* Но Юсти значительно лучше Смита видел все препятствия, стоящие на пути идеального функционирования системы laissez-faire. К тому же он намного больше, чем Смит, занимался практическими проблемами государственной политики в конкретных условиях своей страны и своего времени, и в особенности преодолением трудностей, с которыми сталкивалась (или могла бы столкнуться) частная инициатива в германской промышленности той эпохи. Его laissez-faire — это laissez-faire плюс осмотрительность, его частнопредпринимательская экономика — это машина, которая в принципе действует автоматически, но на практике иногда ломается. Эти поломки и должно устранять правительство. Например, Юсти не сомневался, что внедрение машин, экономящих труд, приведет к безработице. Но это обстоятельство, с его точки зрения, не должно мешать механизации производства, поскольку правительство обязано найти для безработных столь же привлекательные рабочие места. Такие рассуждения никак не назовешь непоследовательными — они исполнены здравого смысла. С нашей точки зрения, Юсти был ближе к истине, чем Смит, а проповедуемую им экономическую политику вполне можно назвать «laissez-faire без глупостей». *Приверженцы подобных взглядов, в ту пору чрезвычайно многочисленные, естественно, вступали в полемику со Смитом, что преувеличивало имеющиеся между ними расхождения. Это можно сказать и о Юстусе фон Мёзере, Patriotische Fantasien («Патриотические фантазии», 1774-1786) которого я упоминаю здесь еще и по другой причине. Склонность фон Мёзера к описанию отдельных исторических явлений в виде своеобразных исторических миниатюр позволила некоторым историкам мысли назвать его ранним представителем романтизма или предшественником исторической школы. Это один из примеров неверной атрибуции, которая продолжает искажать наши воззрения на различные направления. Мёзер, несомненно, был человеком незаурядным, но к экономистам его никак не отнесешь.* Но еще лучше сможет убедить нас в том, насколько хорошо разбирались в вопросах «прикладной экономической науки» лучшие умы той эпохи, пример двух испанских авторов. Я говорю о Кампоманесе и Ховельяносе, *Педро Родригес, граф Кампоманес (1723-1802), получил образование юриста-экономиста континентального образца. Человек большой культуры и незаурядных способностей, он, будучи на государственной службе и в другие периоды своей жизни, попробовал решить все главные экономические проблемы своего времени и своей страны. Из его произведений нас более всего интересует Discurso sobre el fomento de la industria popular («Рассуждение об основаниях народной промышленности») (1774), удостоившееся горячих похвал Мак-Куллоха. Следует также упомянуть сочинение Respuesta fiscal, посвященное проблемам хлебной торговли. Гаспар Мельчиор де Ховельянос (1744-1811)— человек того же типа. но сделавший менее блистательную карьеру, — написал среди прочего две записки, одна из которых посвящена свободе ремесел (1783), а другая, подготовленная для доклада в Мадридском королевском экономическом обществе, — аграрному законодательству (1794). В обеих изложены принципы экономического либерализма в разумных рамках, заданных практическими соображениями. Они были опубликованы в 1859 г. в «Библиотеке испанских авторов». Однако тот факт, что они появились позже трактатов Кампоманеса, снижает их значимость для историка экономической мысли.* достигших высокого положения в эпоху реформ короля Карла III. Они оба были реформаторами-практиками, проводившими политику экономического либерализма, и не внесли никакого вклада в развитие экономического анализа, да и не стремились к этому. Однако они разбирались в экономических процессах лучше многих теоретиков. Принимая во внимание, что Discurso Кампоманеса было опубликовано в 1774 г., небезынтересно отметить, что в «Богатстве народов» Смита для этого автора, очевидно, не было почти ничего нового. Я завершаю рассказ о значительной части экономической литературы XVII и XVIII вв. Читатель должен осознать, что, хотя по части практической применимости эта литература едва ли уступает «Богатству народов», с точки зрения аналитических достижений она, за немногими исключениями, несравненно ниже произведения А. Смита. Ее слабости и сильные стороны наглядно отражают работы Юсти. Я уже говорил, что внутренняя логика экономических явлений не была для него тайной. Но он понимал ее на преднаучном, интуитивном уровне. Юсти не продемонстрировал связь экономических явлений между собой и их взаимную обусловленность — а ведь именно с этого начинается научная экономическая теория. Он не осознавал необходимости доказывать свои выводы (например, тезис о том, что механизация порождает безработицу) или использовать специальные инструменты анализа, недоступные дилетанту. Его аргументы были аргументами простого здравого смысла: он предпринимал какие-либо попытки анализа только в полемике с другими авторами. При этом Юсти часто допускал грубые ошибки. Например, он рассуждал так: пусть две страны А и В одинаковы во всем, кроме одного: в стране А в два раза больше серебряных денег, чем в В. Уровень благосостояния в этих странах будет одинаков, но цены в А будут в два раза выше, чем в В; однако, поскольку в А в два раза больше денег, процентная ставка там будет в два раза ниже. Поэтому А может производить товары при более низких издержках и продавать их в В. Таким образом, деньги будут переливаться из В в А, что повысит в А занятость и т. д. (Die Grundfeste. с. 611). Все это он утверждал несмотря на то, что прочие его рассуждения о проценте были вполне разумны и в целом он не переоценивал преимуществ, которые дает стране изобилие драгоценных металлов, а важнейшую роль потребления понимал не хуже Смита. с) Франция и Англия. Французский государственный служащий получал богословское или юридическое образование: экономическая наука как отдельный предмет до революции не преподавалась. Но этот недостаток, кажется, не имел серьезных последствий. По крайней мере, французская литература в жанре «системы», значительно уступая немецкой по «листажу», столь же значительно превосходила ее по уровню. Поскольку такие вершины, как творчество Буагильбера, Кантильона, Тюрго и, разумеется, физиократов, будут рассмотрены в следующей главе, здесь мы ограничимся пятью именами: Форбоннэ, Мелон, Мирабо, Граслен и Кондильяк. Форбоннэ, *Франсуа Верон де Форбоннэ (1722-1800) был деловым человеком и государственным служащим. Сходство его трудов с произведениями Юсти на первый взгляд не так уж заметно, что объясняется несходством условий во Франции и Германии и различием ааудитории, к которой обращены их трактаты. Но, по сути дела, Форбоннэ выполнил, и очень успешно, ту же самую задачу, что и Юсти. Главным его достоинством, так же как и у Юсти, был практический подход к социальной и экономической ситуации. Он наиболее силен в анализе определенных исторических фактов, таких, как состояние испанских финансов (1753) или состояние финансов Франции с 1595 по 1721 г. (1758). Наиболее интересны для нас его Elements du commerce («Начала коммерции») (1754 и 1766) и Principes et observations economiques («Экономические принципы и наблюдения») (1767). Последнее произведение напечатано в сборнике Гийомена и может быть рекомендовано читателю; оно превосходит многие среднего уровня учебники XIX столетия. Форбоннэ рекомендует ввести 15%-ю пошлину от стоимости ввозимого товара, и в этом также проявляется его сходство с Юсти, который вполне мог быть знаком с первым томом «Начал». По признанию самого Зонненфельса, влияние на него Форбоннэ было таким же ощутимым, как и влияние Юсти.* которого можно сопоставить с Юсти и Зонненфельсом, — служит прототипом «полезного», «здравомыслящего» экономиста, пользующегося доверием широкой публики. Историки вряд ли будут когда-либо его восхвалять: те из них, кого интересует, за что и против чего выступал данный политик, будут третировать Форбоннэ как заурядного эклектика. Те историки, которых в первую очередь интересует вклад в технику анализа, также будут разочарованы, поскольку у Форбоннэ они не найдут ничего нового и заметят, что этот автор весьма неловко чувствовал себя, ступая на лед теории. Однако мало кому из экономистов удастся обнаружить у него ошибку в изложении фактов или в логике рассуждений. На его примере ясно видно, что одно дело — быть экономистом или врачом и совсем другое — теоретиком или физиологом. Заметно уступающий Форбоннэ как практик, но несколько более склонный к анализу Мелон *Жан Франсуа Мелон (1675-1738) был государственным служащим, сотрудничал с Джоном Ло в недолгий период действия его «системы» и поэтому знал ее «из первых рук». Его Essay politique sur la commerce («Политический очерк о коммерции») (1734; англ. пер. — 1738) имел большой успех во Франции и за границей. Взгляды его и других писателей XVIII в. на проблемы внешней торговли и финансов иногда характеризуются сбивающим с толку термином «неомеркантилизм» (см. главу 7). См. также: Dionnet. G. Le Neomercantilisme au XVIII1' siecle et au debut du XIX' siecle. 1901; Laverne L. de Les Economistes francais du dix-huitieme siecle. 1870.* удостоился большего внимания историков. Его работа отчасти предвосхищает труды Форбоннэ в том, что касается «принципов», но в сущности очень близка к ним. Вклад Мелона в монетарную теорию будет упомянут в одной из следующих глав. Мирабо-старший *Виктор Рикети, маркиз де Мирабо (1715-1789), был прозван «старшим», чтобы отличить его от сына, деятеля Французской революции. Это был эксцентричный аристократ, полный энергии и подверженный сильным увлечениям. Весьма трудно понять, — если только не предположить, что темперамент и красноречие могут быть всесильны, — каким образом этот человек, несомненные дарования которого сочетались со столь же очевидным недостатком рассудительности, мог в течение нескольких лет пользоваться такой славой в своей стране и за границей, которой мог бы позавидовать любой из предшествующих и последующих экономистов, включая А. Смита и К. Маркса. Он добился успеха в первой половине своей карьеры, до того как примкнул к физиократам. Причиной послужило его сочинение, которое можно назвать впечатляющим лишь с точки зрения красноречия и увлеченности автора. Это произведение, опубликованное анонимно в трех частях под названием L'Ami des hommes, ou traite de la population («Друг людей, или Трактат о народонаселении») (1756), мы упомянем в главе, посвященной теориям народонаселения. Из других сочинений Мирабо— он написал дюжины томов, не считая многочисленных неопубликованных метериалов, — внимания заслуживают лишь последующие части (4-6) «Друга людей» (1758 и 1760), Philosophic rurale («Сельская философия») (1763) и Theorie de 1'impot («Теория налогов») (1760). Два последних сочинения являются, по крайней мере в основе своей, физиократическими и поэтому не представляют для нас интереса в этой главе. См.: Lomeme L„ de. Ьотёте С., de. Les Mirabeau. (1879-1891; Brocard L. Les Doctrines economiques et sociales du Marquis de Mirabeau dans L'Ami des hommes. 1902* известен в первую очередь как глава школы физиократов после Кенэ. Однако он сумел завоевать авторитет еще раньше, написав произведение, которое можно было бы назвать систематическим трактатом по всем проблемам прикладной экономической науки, рассматривающим их с очень своеобразных позиций. Систематичность изложения достигается за счет того, что все эти проблемы решаются исходя из состояния народонаселения и сельского хозяйства. Аналитические достоинства этого труда незначительны, но, видимо, и это отчасти объясняет его успех. В отличие от Мирабо Граслен *Graslin Jean J.L. (1727-1790). Essai analytique sur la richesse et sur 1'impot. 1767 (новое изд. А. Дюбуа — 1911). См.: Desmars J. Un precurseur d'A. Smith en France, J. J. L. Graslin (1900). Большой интерес представляет его переписка с Бодо (в 2 т., 1777-1779).* никогда не пользовался популярностью, в то время как вполне ее заслуживал. Причина заключается в том, что он слишком много внимания уделил критике физиократов (кстати, наиболее удачной за всю историю), и читатели просто не заметили его собственного вклада в науку. Его «Аналитическое эссе» содержит наброски всеобъемлющей теории богатства как валового дохода, а не чистого дохода за вычетом всех издержек производителей (включая заработную плату). Это было существенным достижением, если вспомнить, какую роль играло в дальнейшем последнее заблуждение. Превосходил Граслен своих современников и в трактовке проблем налогообложения. Наконец, труд Кондильяка *Le Commerce et Ie gouvernment... («Торговля и управление...») (1776). О его авторе — философе и психологе-сенсуалисте — уже шла речь выше. Не следует переоценивать связи между его психологией и основанной на полезности теорией ценности. Как мы уже знаем и вновь убедимся впоследствии, такая теория ценности имеет свою собственную историю и восходит скорее к схоластам, чем к Хартли. Связи Кондильяка с физиократами также не следует переоценивать. Скорее, он находился под влиянием Тюрго. См. также: Lebeau A. Condillac economiste. 1903.* вовсе не заслуживает похвалы У. С. Джевонса, назвавшего его «оригинальным и глубоким», и Г. Д. Маклеода, считавшего, что он «неизмеримо превосходит работу А. Смита». Похвалы эти всецело объясняются тем, что оба автора находили у Кондильяка раннюю формулировку своей собственной теории ценности. Однако ничего оригинального здесь не было, и, вспоминая всех предшественников Кондильяка на этом пути, мы должны скорее поразиться тому, насколько неумело он пытался разрешить эту проблему. Тем не менее эта книга — хороший, хотя и довольно поверхностный трактат по экономической теории и экономической политике, стоящий намного выше среднего уровня того времени. Англия обладала еще большим иммунитетом к заболеванию «системитом», чем Франция. Кроме самого «Богатства народов» здесь можно упомянуть лишь одно произведение, относящееся к жанру «систем», зато работа эта имеет первостепенное значение. Речь идет о «Принципах» Стюарта. *Сэр Джеймс Стюарт (1712-1780), выходец из семьи, занимавшей выдающееся положение в Шотландии, получил юридическое образование. Будучи приверженцем династии Стюартов, прожил в изгнании с 1745 по 1763 г. Эти три факта отчасти объясняют характер его работы и ее восприятия. С одной стороны, в его взглядах и способе изложения есть что-то неанглийское (причем не только шотландское). За его чопорным стилем порой скрывалась некоторая растерянность. С другой стороны, Стюарт даже после возвращения гражданства оставался под подозрением, что тоже сыграло свою роль. Во всяком случае, это облегчило конкурентам (в частности, А. Смиту) замалчивание его трудов. Поэтому An Inquiry into the Principles of Political Economy («Исследование о принципах политической экономии») (1767) никогда не пользовалось большим успехом в Англии даже до появления полностью затмившего его «Богатства народов». Зато среди некоторых немецких авторов его популярность была, пожалуй, даже чрезмерной. Другие произведения Стюарта будут упомянуты ниже. Собрание сочинений Стюарта было издано его сыном в 1805 г.* Стюарт намеренно старался создать именно систематическое произведение: он хотел соединить факты и аналитические достижения своего времени в рамках «упорядоченной науки», т. е. стремился к той же цели, что и Смит. Сравнивать его труд с «Богатством народов» трудно по двум причинам. Во-первых, Стюарт в отличие от Смита не проповедовал единообразную и простую политику, быстро приобретавшую популярность. Напротив, все интересующие широкую публику вопросы он связал с вышедшей из моды воображаемой фигурой бесконечно мудрого государственного деятеля-патриота, который наблюдает за экономическим процессом, и готов вмешаться в него, чтобы защитить национальные интересы. Эта концепция весьма напоминает взгляды Юсти и совершенно лишена английского духа, что, впрочем, не имеет для нас важного значения. Во-вторых, читая пять книг, из которых состоит труд («Население», «Торговля и промышленность», «Деньги и монета», «Кредит и долги», «Налоги»), невозможно не поразиться тому, что в ряде случаев он обнаруживает оригинальность и глубину, превосходящие «Богатство народов», и одновременно некоторым явным ошибкам и неудачным формулировкам. В области теории народонаселения, цен, денег и налогообложения рассуждения Стюарта заметно ниже того стабильного уровня, на котором удавалось удержаться Смиту. К тому же лишь в первую из них Стюарт внес существенный вклад, речь о котором пойдет в главе 5. В остальных же случаях нам очень трудно отделить зерна от плевел, а иногда мы даже не уверены в наличии зерен. d) Высокий уровень итальянцев. Но главные достижения в создании систем в досмитовскую эпоху принадлежат итальянцам. По замыслу, предмету и плану исследования их труды принадлежали той же традиции, что и произведения Карафы и Юсти. Это были системы политической экономии как теории благосостояния, в которых схоластическая идея «общественного блага» и специфически утилитаристское понятие счастья объединялись в концепции благосостояния (felicita pubblica). Страсть итальянцев к собиранию фактов и их понимание практических проблем не уступали уровню немцев, а по технике анализа они превосходили большинство своих испанских, английских и французских современников. Авторы трудов, в основном профессора и государственные служащие, создавали их исходя из соответствующих точек зрения. Раздробленность тогдашней Италии *Эта раздробленность привела к появлению историй экономической мысли отдельных итальянских провинций — феномен, не имеющий аналогов в других странах, за исключением Испании. Можно привести два примера: книгу Аугусто Грациани (Graziani Augusta. Le idee economiche degli scrittori Emiliani e Romagnoli sino al 1848. 1893) и труд Т. Форнари (Fornari Т. Delle teorie economiche nelle provincie Napoletane dal secolo XIII al MDCCXXXIV. 1882), на продолжение которого мы сошлемся в следующей сноске.* разделяла их на отдельные группы. Но я могу выделить только две «школы» в точном смысле этого слова, подразумевающем личный контакт и вызванную взаимовлиянием схожесть доктрин, — неаполитанскую и миланскую. Неаполитанскую представляют Дженовези и Пальмьери *Антонио Дженовези (1712-1769), профессор Неаполитанского университета вначале по кафедре этики и нравственной философии, а затем — экономики и коммерции, был прежде всего выдающимся преподавателем, и это не могли отрицать даже те, кто критически оценивал его труды. Первым из них был, насколько я знаю, Ф. Феррара, крайне отрицательно оценивавший любого экономиста, не являвшегося законченным фритредером. Перечень выдающихся экономистов — учеников Дженовези см. в книге: Tagliacozzo G. Economisti Napoletani (с. 26 и далее). Тот же автор описывает творческий облик Дженовези, происхождение его идей (см. также: Cutolo A. Antonio Genovesi. 1926) и дает справедливую оценку его вклада в науку. Дженовези был плодовитым автором. Нас же интересует лишь одно его произведение— Lezioni di economia civile {«Лекции по гражданской экономии»} (1765), перепечатанные П. Кустоди в его Scrittori classic! Italian! di economia politica (в 50 т.; 1803-1816). Эту книгу можно назвать системой (хотя и недостаточно систематически изложенной) всех экономических взглядов Дженовези. В его лекциях действительно ощущается влияние современных и предшествующих авторов и, что еще хуже, обнаруживается недостаточная строгость аргументов. Но несомненно, что в них содержится наиболее полное для того времени изложение утилитаристской теории благосостояния той эпохи. «Меркантилистские» элементы в лекциях Дженовези лишь доказывают реалистичность его видения экономических проблем. жузеппе Пальмьери, маркиз ди Мартиньяно (1721-1794), входил в блестящий неаполитанский кружок, наиболее известным представителем которого был Филанджьери (см.: Gentile P. L'Opera di Gaetano Filangieri. 1914). Пальмьери (см. биографию, написанную Б. Де Ринальдисом, и: Fornari Т. Delle teorie economiche nelle provincie Napoletane. 1735-1830. 1888) был прежде всего администратором-практиком. Однако теорию благосостояния эпохи консультантов-администраторов XVIII в. лучше всего можно понять, читая его Riflessioni sulla pubblica felicita relativamente al regno di Napoli («Рассуждения об общественном благосостоянии применительно к Неаполитанскому Королевству») (1787), Pensieri economici... («Экономические размышления...») (1789) или Delia ricchezza nazionale («О национальном богатстве») (1792).* (с другими ее членами, и в первую очередь с наиболее яркой ее звездой — Галиани, мы познакомимся позже). Виднейшими представителями миланской школы являются Верри и Беккариа, но мы воспользуемся случаем, чтобы также представить читателю стоящего особняком венецианца Ортеса. Граф Пьетро Верри (1728-1797) был не профессором, а сановником австрийской администрации в Милане. Он достоин включения в любой список великих экономистов. Несложно описать предлагаемые им различные рекомендации по экономической политике, которые были для него важнейшим делом (в предисловии к своей главной работе он восклицает: «Как хотелось бы мне высказать что-либо полезное, а еще больше — сделать это!»). Однако составить представление о его чисто научных достижениях гораздо труднее. Некоторые из них будут упомянуты ниже. Здесь мы назовем лишь два его сочинения: Elementi del commercio («Начала коммерции») (1760), которые принесли ему известность, и расширенный их вариант под названием Meditazioni sull' economia politica («Размышления о политической экономии». 1771; перепечатаны в 50-томнике Кустоди и переведены на французский и немецкий). Помимо впечатляющего синтеза идей предшественников эти работы содержат немало оригинальных разработок самого автора, в том числе кривую спроса при постоянной величине расходов. Среди прочего отметим, хотя и недостаточно разработанную, концепцию экономического равновесия, основанную в итоге на «подсчете наслаждений и страданий» (он предвосхитил формулировку Джевонса). В этом аспекте он, пожалуй, превосходил Смита. Важно отметить его внимание к фактам. Верри не только занимался весьма важными историческими исследованиями (см., например, Memorie storiche («Исторические мемуары»), опубликованные посмертно), но и был настоящим эконометристом — например, он одним из первых экономистов составил платежный баланс. Он знал, как соткать из фактов и теории сплошное полотно, и таким образом успешно решил для себя методологическую проблему, которая так волновала последующие поколения экономистов. О Верри и его жизненном пути см., например, книги: Воииу Е. Le Comte Pietro Verri (1889) и Manfra M. R. Pietro Verri (1932). Но самое лучшее изложение и оценку его творчества можно найти в превосходном предисловии профессора Эйнауди к новому изданию Bi-lanci del commercio dello stato di Milano («Торговые балансы Миланского государства») Верри (1932).
Беккариа — это итальянский Адам Смит. Сходство исследователей и их произведений поразительно. Оно распространяется отчасти даже на их социальное происхождение и места проживания. Имеются совпадения в их биографиях и во взглядах на жизнь, хотя Беккариа в гораздо большей степени, чем Смит, был государственным служащим (последний занимал лишь весьма скромную должность, не дающую возможностей для творческой деятельности), а Смит в гораздо большей степени, чем Беккариа, который преподавал всего два года, был профессором. Оба прекрасно владели многими областями интеллектуальной деятельности, их знания выходили далеко за пределы возможностей простых смертных даже в ту эпоху. Беккариа, кажется, лучше Смита разбирался в математике, зато Смит был сильнее в физике и астрономии. Ни один из них не был только экономистом: правда, во внеэкономической области Смит не создал чего-либо сравнимого с трактатом «О преступлениях и наказаниях», но его «Теория нравственных чувств» намного значительнее, чем эстетика Беккариа. Оба разделяли главные увлечения своего времени, но если Беккариа не только принимал утилитаризм, но и был одним из его основных творцов, то Смит явно относился к нему критически. С другой стороны, если Смит не только принимал почти все идеи свободной торговли и laissez-faire, но и сыграл главную роль в их триумфе (по крайней мере, в области экономической теории), то Беккариа относился к ним без особого энтузиазма. Словом, речь идет о двух выдающихся личностях. Но, по крайней мере с 1770 г., Беккариа, пожалуй, более щедро наделенный от природы богатыми способностями, посвятил свои силы службе Миланскому «государству», тогда как Смит отдал их всему человечеству. «Начала» Беккариа после определения предмета экономической науки в том же нормативном духе, что и во введении к четвертой книге «Богатства народов» Смита, открываются рассуждениями об эволюции техники, разделении труда и народонаселении (прирост которого, по мнению автора, есть функция от увеличения средств к существованию). Как мы уже знаем, основным принципом экономической деятельности Беккариа безоговорочно признал утилитаристскую доктрину гедонистического эгоизма, в разработке которой он активно участвовал и которая впоследствии неожиданно оказалась союзницей экономической науки. Вторая и третья части его лекций посвящены сельскому хозяйству и промышленности, а в четвертой, где речь идет о торговле, содержится также теория ценности и денег. Натуральный обмен, деньги, конкуренция, процент, внешняя торговля, банки, кредит, государственный кредит — все эти проблемы обсуждаются здесь в той же последовательности, которая затем была принята в учебниках XIX в. (это же можно сказать и об общей схеме книги Беккариа). Если говорить о частностях, то аргументы Беккариа — в особенности относящиеся к теории издержек и капитала — не всегда безупречны и не всегда отличаются логической строгостью. Однако автор хорошо видит все важнейшие проблемы и связь между ними. Некоторые моменты мы рассмотрим ниже. Однако мы не можем не отметить вклад Беккариа в решение ряда проблем (неопределенность при изолированном обмене, переход от этого случая к определенности конкурентного рынка, а оттуда, в свою очередь, к непрямому обмену), которые мы привыкли связывать со значительно более поздними (по крайней мере, послесмитовскими) временами. Влияние физиократов очевидно, но не так уж существенно. Был ли шотландский Беккариа более великим экономистом, чем итальянский Смит? Если судить по их произведениям в том виде, как они до нас дошли, то это, конечно, так. Но судить так было бы несправедливо. И не только потому, что мы должны учесть приоритет Беккариа и тот факт, что период с 1770 по 1776 г. ознаменовался значительным прогрессом экономической теории. Намного важнее то, что «Богатство народов» подводило итоги многолетней работы в течение всей жизни, а «Начала» — это всего лишь записи лекций, которые к тому же автор отказался публиковать. Если уж сравнивать объективные достоинства не произведений, а их авторов, то надо сопоставлять «Начала» не с «Богатством народов», а с лекциями по экономике, прочитанными Смитом в университете Глазго, — здесь победа Беккариа была бы безоговорочной, — или сравнивать «Богатство народов» с тем, что, по нашему мнению, сумел бы сделать со своими лекциями Беккариа, если бы он эмигрировал в Киркалди и поработал бы над ними еще лет шесть, вместо того чтобы погружаться в проблемы Миланского «государства». Главная разница состоит, таким образом, в количестве вложенного в работу труда. Именно этим фактором в значительной степени объяснялся успех А. Смита. е) Адам Смит и «Богатство народов». *[Хотя в тексте отсутствуют какие либо указания, к чему должен относиться этот биографический очерк об Адаме Смите вместе с примыкающим к нему читательским «Путеводителем по “Богатству народов"», представляется правильным поместить его здесь, в конце параграфа «Системы с 1600 по 1776г.». Настоящий раздел писался изначально для «Истории», но затем был исключен И. А. Шумпетером, возможно в то время, когда он пытался сократить объем книги, и, возможно, по той причине, что он находил в нем слишком много совпадений «с обращениями к Смиту... разбросанными по всей книге». Мы располагаем черновой рукописью, оставшейся даже неперепечатанной. Однако поскольку везде в книге присутствуют аналогичные биографические очерки о других знаменитых экономистах, представляется целесообразным восстановить в тексте этот рассказ об Адаме Смите и его «Богатстве народов». В последующем изложении встречаются ссылки на читательский «Путеводитель по “Богатству народов"» (см. глава 6, § 3d «Кодификация теории цены и ценности в “Богатстве народов"»). Кроме того, будет полезно снабдить читателя кратким «Путеводителем по “Богатству народов"».].* Мы так часто упоминали Адама Смита, так часто будем вынуждены упоминать его и в дальнейшем, что у читателя вполне может возникнуть недоумение: а есть ли необходимость во всестороннем анализе его деятельности в одном каком-либо месте? Действительно, для наших целей разбросанные по всей книге обращения к нему куда важнее того, что будет сказано в настоящем разделе. И все же представляется правильным задержаться на мгновение, чтобы взглянуть на фигуру самого знаменитого экономиста, разобраться, из какого «теста» он сделан, и уделить внимание книге, на долю которой выпал самый крупный успех не только среди всех сочинений по экономике, но и среди всех опубликованных на сегодняшний день научных произведений, исключая разве что дарвиновское «Происхождение видов». Требуется всего несколько фактов без каких-либо особых подробностей, чтобы рассказать об этом человеке и его замкнутой и бедной событиями жизни (1723-1790). *Существует множество жизнеописаний Адама Смита. Заинтересованного читателя можно отослать к биографии, принадлежащей Джону Рэ (1895). Среди книг, содержащих дополнительные материалы о Смите и дающих ему оценку как человеку, наиболее важной, безусловно, является «Адам Смит как ученый и преподаватель» профессора У. Р. Скотта (Scott W. Adam Smith as Student and Professor. 1937), на которую мы будем постоянно ссылаться и из которой читатель сможет извлечь немало для себя поучительного и, пожалуй, даже забавного. Минимальный список литературы, посвященной Смиту, приводится ниже.* Достаточно будет отметить, что: во-первых, он был чистейшим, истым шотландцем до мозга костей; во-вторых, его ближайшие родственники состояли на шотландской государственной службе — это нужно иметь в виду, чтобы понять его воззрения (сильно отличающиеся от тех, которые зачастую ему приписывают) на общественную жизнь и экономическую деятельность (важно никогда не забывать про родовитость, интеллигентность, критическое отношение к предпринимательской деятельности и довольно скромный достаток, отличавшие ту среду, откуда он вышел); в-третьих, «профессорство» было у него в крови и он оставался преподавателем не только тогда, когда читал лекции в Эдинбурге (1748-1751) или Глазго (1751-1763), но всегда, и именно благодаря своему character indelebilis (непреклонному характеру); в-четвертых (факт, который я считаю безусловно существенным не для собственно экономических его воззрений, конечно, но более всего для понимания им природы человека), ни одна женщина, исключая мать, никогда не играла сколько-нибудь заметной роли в его жизни; в этом отношении, как и во всех прочих, единственным пожизненным соблазном и страстью для него оставалась литературная деятельность. В 1764-1766 гг. он совершил путешествие во Францию в качестве воспитателя молодого герцога Баклю, которому экономическая наука обязана последующим досугом и независимостью Смита, благодаря чему «Богатство народов» и смогло явиться на свет. Назначение Смита на эту квазисинекуру (1778) обеспечило ему вполне безбедное существование на весь остаток жизни. Он был добросовестен, чрезвычайно кропотлив, методичен, очень уравновешен и честен. Он воздавал должное другим, но не щедро, а лишь когда честь требовала этого. Он никогда не раскрывал заслуг своих предшественников с искренностью Дарвина. В критике он был узок и невеликодушен. Его мужества и энергии хватало ровно настолько, чтобы честно выполнять свой долг ученого, причем эти качества прекрасно уживались в нем с изрядной долей осмотрительности. Время энциклопедических знаний тогда еще не прошло: можно было странствовать по всевозможным наукам и искусствам и даже работать в совершенно далеких друг от друга областях, не видя в этом ничего страшного. Подобно Беккариа и Тюрго, А. Смит занимался великим множеством наук, лишь одной из которых была экономическая теория. Мы уже имели возможность коснуться «Теории нравственных чувств» (1759), к которой было приложено «Рассуждение о происхождении языков» (3-е изд. — 1767), — его первую крупную удачу (эту работу, начатую при подготовке материалов к эдинбургским лекциям, он завершил в первые годы своей профессуры в Глазго). Напомнить о ней стоит ради того, чтобы привить читателю невосприимчивость к несправедливой критике, обвиняющей А. Смита в недостатке внимания к нравственным факторам. Более того, именно там, а не в «Богатстве народов» содержится его философия богатства и экономической деятельности. К этим его произведениям и трудам по естественному праву, «естественной теологии» и литературной критике следует также присовокупить шесть эссе. *Essays on Philosophical Subjects by the late Adam Smith... («Эссе по философским вопросам покойного Адама Смита...») под редакцией его душеприказчиков Блэка и Хаттона. Этой публикации была предпослана «История жизни и трудов автора, написанная Дагалдом Стюартом ...» (1-е изд. — 1795). Печатные труды Стюарта (который, кстати сказать, занимал кафедру нравственной философии Эдинбургского университета в 1785-1810 гг.) едва ли оставили какой-либо след в науке, однако он был столь цельной личностью и настолько прославленным преподавателем, что не преминул бы привести более полный список сочинений Смита (что входит в наши задачи), если бы все они были ему известны.* Некоторые из них представляют собой законченные фрагменты грандиозного плана «Истории свободных наук и изящных искусств», от которого он отказался как от «чересчур обширного». Жемчужиной собрания является эссе «Принципы, ведущие и направляющие философские изыскания; на примере истории астрономии». Отважусь сказать, что, не зная этих эссе, невозможно составить верное представление об интеллектуальной значимости Смита. Возьму на себя смелость также утверждать как неоспоримый факт, что никому на свете не пришло бы в голову заподозрить в авторе «Богатства народов» способность написать эти эссе. Как мы уже знаем, основы смитовского анализа заимствованы им у схоластов и философов естественного права; помимо того что у него под рукой были сочинения Греция и Пуфендорфа, этому же учил и его наставник Хатчесон. *О Фрэнсисе Хатчесоне см. выше (глава 2, § 7b); см. также работу: Scott W. Я. Francis Hutcheson. (1900). Родословная экономической системы Смита, как и следовало ожидать, была предметом пристального изучения. Значительным событием стало открытие и последующая публикация Э. Кэннаном «Лекций о правосудии, полиции, войске и государственных доходах, прочитанных в 1763 г. в университете Глазго Адамом Смитом, в записи одного из его учеников» (Lectures on Justice, Police, Revenue and Arms) (1896), которые я буду называть сокращенно «Глазговскими лекциями». Не менее важным было открытие и публикация в упоминавшейся нами книге У. Скотта материалов, которые можно считать первоначальным наброском «Богатства народов». Они, согласно профессору Скотту, были написаны Смитом незадолго до его отъезда во Францию и, таким образом, отражают, по-видимому, общее состояние его исследования до личного знакомства Смита с французскими экономистами. Для краткости мы будем называть эти материалы «Черновиками». Профессору Кэннану мы обязаны, несомненно, лучшим из многочисленных изданий «Богатства народов» (1904; переиздавалось множество раз; 6-е изд. — 1950), которое содержит чрезвычайно ценное предисловие, проливающее свет на многие проблемы, связанные с происхождением идей Смита. Одной из многих услуг, оказанных «смитоведению» Джеймсом Бонаром, стала его публикация «Каталога библиотеки Адама Смита» (A Catalogue of the Library of Adam Smith (1-е изд. — 1894; 2-е изд. — 1932)). Ограниченность места не позволяет нам остановиться на вопросах, касающихся изданий, пересказов, кратких изложений и извлечений из «Богатства народов». Это тем более досадно, если учесть, какие прекрасные возможности открывала для этого Мемориальная смитоведческая коллекция, собранная Вандерблю в библиотеке Кресса (см. брошюру, опубликованную библиотекой Кресса в 1939 г., куда вошел специальный каталог этой коллекции, составленный Хомером Б. Вандерблю, с предисловием Чарльза Дж. Баллока). Мы также не имеем возможности воздать должное обширнейшей литературе, посвященной «Богатству народов». Наиболее ценные комментарии, как пояснительные, так и критические, рассеяны по всевозможным экономическим трактатам и статьям XIX в. — именно они и представляют собой подлинный памятник Смиту как ученому-экономисту. Всех экономистов и неэкономистов, писавших о Смите и о «смитианстве» (в особенности немецких), обычно не привлекали вообще или же интересовали только во вторую очередь аналитические достижения Смита; их волновали главным образом его суждения по практическим вопросам, его философские представления и социальные симпатии. Оставляя в стороне эту комментаторскую литературу, для знакомства с которой достаточно, разумеется, обратиться к любому общему руководству по истории экономической мысли, мы обязаны все же упомянуть анализ смитовского труда, данный Марксом в «Теориях прибавочной стоимости» (Theorien Uber den Mehrwert) и Кэннаном в «Истории теорий производства и распределения» (Саnnаn Е. History of the Theories of Production and Distribution.). Кроме того, можно указать на следующие работы: Baert J. F. (И. Ф. Берт). Adam Smith, en zijn Onderzoek naar den Rijkdom der Volken (1858); Delatour А. (А. Делатур). Adam Smith (1886); HasbachW. (В. Хасбах). Untersuchungen Uber Adam Smith (1891); Feilbogen S. (3. Файльбоген). Smith und Turgot (1892); Morrow G.R. (Д. P. Moppoy). The Ethical and Economic Theories of Adam Smith (1923); Bagehot W. (У. Бедж-гот). Adam Smith and Our Modern Economy (Works/Ed, by Mrs. Russell Barrington. Vol. 7); Саппап Ed. (Э. Кэннан) Adam Smith as an Economist//Economica. 1926. June; Lectures (изданы Чикагским университетом к стопятидесятилетнему юбилею «Богатства народов» в 1928 г.).* Правда, и схоласты, и философы естественного права так и не разработали вполне четкой схемы распределения, не говоря уж о вводившей в заблуждение идее о распределении общественного продукта, или национального дохода среди агентов, участвующих в его создании, которой предстояло сыграть такую важную роль в теориях XIX столетия. Но они выработали все элементы подобной схемы, и Смит был, без сомнения, способен справиться с задачей сведения их воедино без чьей-либо дополнительной помощи. По Кэннану, «Глазговские лекции», которые ни в чем не демонстрируют какого-либо существенного продвижения вперед по сравнению с Хатчесоном, «не содержат никаких намеков... на излагаемую в “Богатстве народов" схему распределения». Однако отсюда не следует делать вывод, что Смит находился в большом (и в основном не признанном им) долгу перед физиократами, с которыми он встречался (в 1764-1766 гг.) и которых, по-видимому, читал, перед тем как приступить к работе в Киркалди. «Черновики», обнаруженные профессором Скоттом, показывают, что здесь можно зайти слишком далеко: они явно предвосхищают систему «Богатства народов». Вместе с тем не следует упускать из виду, что наследие философов естественного права и достижения французских современников А. Смита — это далеко не все, с чем ему доводилось работать. «Богатство народов» обнаруживает следы влияния еще двух течений, представленных памфлетистами и камералистами. Смит знал Петти и Локка; на ранней стадии своей работы он, вероятно, познакомился с Кантильоном, хотя бы через «Словарь» Постлтуэйта; немало позаимствовал он у Харриса и Деккера; ему должны были быть хорошо известны сочинения Юма, близкого его друга, и Мэсси; а в длинном перечне авторов, третируемых им за «меркантилистские ошибки», были и такие, у которых он мог многое почерпнуть, к примеру Чайлд, Дэвенант, Поллексфен, не говоря уже о таких «антимеркантилистах», как Барбон и Норт. *Два автора заслуживают здесь упоминания хотя бы уже потому, что их имена так часто появляются на страницах нашей «Истории». Адам Фергюсон (1723-1816), профессор сначала «естественной», а затем «нравственной» философии в Эдинбурге, занимался главным образом исторической социологией. В своем Essay on the History of Civil Society («Опыте по истории гражданского общества», 1-е изд. — 1767), единственном его произведении, представляющем для нас интерес, он выступает продолжателем Монтескье (который оказал большое влияние и на Смита), и этому его сочинению сопутствовал успех того же рода, что и «Духу законов», хотя и не столь громкий. В Германии (отчасти под влиянием Маркса) он, как мне кажется, незаслуженно пользовался высокой репутацией на протяжении XIX столетия. Вряд ли есть какие-либо основания полагать вслед за Марксом, что Смит был многим обязан Фергюсону, или же, наоборот, думать, как некоторые другие исследователи, что Фергюсон немало почерпнул из бесед со Смитом и из его лекций: переклички, на которые ссылаются в подтверждение как той, так и другой точки зрения, относятся к идеям о разделении труда и налогообложении, но они являлись в то время общим местом и могли быть заимствованы у целого ряда более ранних авторов.Бернар де Мандевиль издал дидактическую поэму под названием «Возроптавший улей, или Мошенники, ставшие честными» (1705; позднее известна как «Басня о пчелах, или Частные пороки— общественные выгоды»; 1714), в которой пытался показать, что индивидуальные мотивы, приводящие к желательным для общества последствиям, вполне могут оказываться предосудительными с точки зрения морали. У Адама Смита, как и у других добропорядочных людей, сложилось неоднозначное отношение к басне Мандевиля. Она содержала самое настоящее прославление расточительства и осуждение бережливости, а кроме того, целый ряд «меркантилистских ошибок», что должно было вызвать у Смита неприязнь. Но в его враждебности было и нечто большее. Смит не мог не заметить, что доводы Мандевиля совпадали с его собственной аргументацией в пользу неограниченной «естественной свободы», хотя и были выражены в специфической форме. Читателю не составит труда представить себе, до какой степени это обстоятельство должно было шокировать достопочтенного профессора — особенно в том случае, если он действительно воспользовался какими-то идеями из этого возмутительного памфлета.* Однако не столь важно, что ему действительно удалось, а что не удалось почерпнуть у своих предшественников: дело в том, что «Богатство народов» не содержит ни одной аналитической идеи, принципа или метода, которые были бы совершенно новы в 1776 г. Те, кто превозносил работу Смита как составившее эпоху подлинное достижение, имели в виду прежде всего политические меры, которые он отстаивал: свободу торговли, laissez-faire, колониальную политику и т. д. Но, как должно быть ясно уже сейчас и станет еще более очевидным впоследствии, эта сторона дела, будь она даже важна для нашей темы, не могла бы вызвать разногласий. Сам Смит, согласно Дагалду Стюарту, действительно претендовал (в записях, датированных 1755 г.) на приоритет в выдвижении принципа «естественной свободы» на том основании, что он рассматривал его в своих лекциях еще в 1749 г. Под этим принципом он понимал как политический канон (устранение всех ограничений, кроме тех, которые диктуются «справедливостью»), так и аналитическое высказывание о том, что свободное взаимодействие индивидов создает не хаос, а упорядоченную систему, которая устанавливается логически закономерным образом: он никогда не различал сколь-нибудь четко два эти аспекта. Однако в обоих значениях этот принцип был вполне четко сформулирован раньше, например Гроцием и Пуфендорфом. Именно поэтому никакие обвинения в плагиате не могут быть предъявлены ни Смиту, ни от его имени другим исследователям. Конечно, это не исключает возможности, что, провозглашая этот принцип с большей убедительностью и полнотой, чем кто-либо до него, Смит субъективно испытывал трепет первооткрывателя или даже что ранее 1770 г. он действительно совершил это «открытие» самостоятельно. Но хотя «Богатство народов» не содержало ни одной по-настоящему новой идеи и как интеллектуальное достижение не может идти в сравнение с «Происхождением видов» Дарвина или «Началами» Ньютона, оно представляет собой великое произведение и целиком и полностью заслужило выпавший на его долю успех. Природу первого и причины второго нетрудно понять. Приспело время именно для такого рода объединения. С этой задачей Смит справился на редкость удачно. Он по своей натуре подходил для ее решения: никто, кроме методичного профессора, не в состоянии был бы ее выполнить. Он сделал все от него зависящее: «Богатство народов» является плодом самоотверженного труда на протяжении более чем четверти века, причем почти десять лет были полностью отданы написанию книги. Склад ума исследователя был таков, что он решил овладеть громоздким материалом, изливавшимся из многих источников, и жестко подчинить его небольшому числу взаимосвязанных принципов. Этот мастер, строивший прочно, не считаясь с затратами, был также великим архитектором. Сами его недостатки способствовали успеху. Будь его ум более блестящим, он не подошел бы к делу с такой основательностью. Углубляйся он дальше, извлекай он более труднодоступные истины, используй он сложные и изощренные методы, его бы не поняли. Но он не имел подобных претензий; в действительности Смит питал неприязнь ко всему, выходящему за пределы ясного здравого смысла. В своем изложении он никогда не поднимался выше уровня понимания даже самых недалеких из своих читателей. Он вел их за собой с осторожностью, подбадривая тривиальностями и безыскусными наблюдениями, сохраняя в них чувство удовлетворения на протяжении всего пути. Тогда как профессиональный ученый его времени обнаруживал в «Богатстве народов» достаточно такого, что внушало ему интеллектуальное почтение к Смиту, «просвещенный читатель» оказывался способен убедиться в истинности его высказываний и в том, что он и сам всегда думал так же; хотя Смит испытывал терпение читателя массой исторического и статистического материала, но не подвергал проверке его умственные способности. Он добился успеха не только благодаря тому, что он дал в своей книге, но и благодаря тому, что он не сумел дать. И последнее, хотя не менее важное, обстоятельство: рассуждения и факты были оживлены пропагандой, которая в конце концов и есть то, что привлекает широкую публику, — при всяком удобном случае Смит покидал профессорскую кафедру, пересаживался в судейское кресло и начинал раздавать похвалы и порицания. Счастливая судьба Адама Смита состоит в том, что он находился в совершенном согласии с духом своего времени. Он защищал те идеи, которые уже назрели, и поставил свой анализ им на службу. Нечего и говорить, что это значило как для самого исследования, так и для его признания: где было бы «Богатство народов» без свободы торговли и laissez-faire? Итак, «бесчувственные» и «пребывающие в праздности» землевладельцы, которые жнут, где не сеяли; предприниматели, заканчивающие каждую встречу сговором между собой; купцы, которые и сами благоденствуют, и предоставляют возможность зарабатывать на жизнь своим приказчикам и счетоводам; и бедные рабочие, обеспечивающие роскошную жизнь остальным членам общества, — вот и все персонажи предлагаемого нам зрелища. Утверждалось, будто А. Смит, намного опередивший свое время, шел на отчаянно смелый шаг, выражая свои социальные симпатии. Это не так. Я ничуть не ставлю под сомнение его искренность. Но подобные воззрения не были непопулярными. Они были в моде. В эгалитарной направленности его экономической социологии отчетливо виден рассудочно выхолощенный руссоизм. Ему казалось, что все человеческие существа одинаковы по своей природе, что все они одними и теми же простыми способами реагируют на элементарные возбудители, что различия между людьми объясняются главным образом различиями в среде и воспитании. Это чрезвычайно важно иметь в виду, учитывая влияние Смита на экономическую теорию XIX в. Его труд был тем каналом, по которому идеи XVIII в. о природе человека достигали экономистов. Приступаем к «Путеводителю по “Богатству народов"». «Исследование о природе и причинах богатства народов Адама Смита, доктора права, члена Королевского общества, ранее профессора нравственной философии в университете Глазго, в двух томах. Лондон, 1776» — этим названием он определяет экономическую науку вполне точно и едва ли не менее удачно, хоть и не так кратко, как это было сделано в заключительной части нашего введения. Но в предисловии к книге четвертой мы читаем, что политическая экономия «ставит себе целью обогащение как народа, так и государя», и именно эта дефиниция дает нам понять как то, что в первую очередь волновало самого Смита, так и то, что больше всего интересовало его читателей. Такое определение превращает экономическую науку в набор рецептов для «государственного деятеля». Но тем важнее помнить, что аналитический подход все же присутствует и что мы (как бы ни считал сам Смит) можем отделить анализ от рецептов, не совершая никакого насилия над текстом. Сочинение состоит из пяти книг. Пятая, самая обширная (28,6 % всего объема), являет собой почти самостоятельный трактат о государственных финансах. Ей предстояло превратиться в основу для всех трактатов XIX в. по данным вопросам и оставаться в этой роли до тех пор, пока не утвердился (прежде всего, в Германии) так называемый социальный подход (налогообложение в качестве инструмента социальных реформ). Размер книги объясняется огромной массой включенного в нее материала: смитовская трактовка государственных расходов, государственных доходов и государственного долга носит по преимуществу исторический характер. Теория несовершенна и не проникает во многое, лежащее за поверхностью явлений. Но такая, как она есть, она прекрасно сочетается как с общими тенденциями развития, так и с частными фактами, о которых она сообщает. Впоследствии было накоплено огромное множество дополнительных фактов и усовершенствован теоретический аппарат, но до сего дня никому не удавалось соединить два эти момента (с небольшой добавкой политической социологии) так, как это сумел сделать Смит. Четвертая книга, *Книги четвертая и пятая составляют около 57% общего объема.* по объему почти такая же, содержит знаменитое осуждение «коммерческой, или меркантилистической, системы», из праха которой подобно фениксу восстает собственная политическая система самого Смита (покровительственно благожелательная критика физиократической доктрины в последней IX главе не нуждается в комментариях). И опять читатель находит массу кропотливо собранного фактического материала и крайне мало самой простой теории (не продвинувшейся вперед ни на шаг даже по сравнению с отдаленными ее «предшественницами»), которая, однако, более чем удачно используется для освещения мозаики подробностей и для «обыгрывания» фактов так, что они начинают сверкать. Факты переполняют книгу и громоздятся друг на друга; две монографии (о депозитных банках и хлебной торговле) помещены как отступления там, где им совсем не место. Великая и справедливо прославленная глава «О колониях» (которую следовало бы сопоставить с заключительными страницами книги) также оказывается не к месту, но это не имеет никакого значения: перед нами шедевр, шедевр не только пропаганды, но и анализа. Книга третья, занимающая менее 4,5% общего объема, может считаться прелюдией к книге четвертой и содержит общие рассуждения — преимущественно исторического характера — о «естественном развитии благосостояния», о подъеме городов и городской торговле и о том, какое искажающее влияние оказывают на все это ограничительные или поощрительные политические меры, принимаемые под давлением различных интересов. Книга третья не удостоилась того внимания, которого, думается, она вполне заслуживает. Ее несколько сухая и невдохновенная мудрость могла бы стать превосходным отправным пунктом для исторической социологии экономической жизни, которая так никогда и не была написана. Книги первая и вторая (соответственно около 25 и 14% общего объема текста), также перегруженные иллюстративным материалом, воплощают основное содержание аналитической схемы А. Смита. Их действительно можно изучать во всех подробностях совершенно отдельно от остальных частей «Богатства народов». Но читатель, которого больше интересует «теория», чем ее «приложения», и который откажется пойти дальше первых двух книг, потеряет многое необходимое для целостного понимания самой теории. Начальные три главы книги первой посвящены разделению труда. *Я бы просил читателя не забывать, что все наиболее важные моменты анализа А. Смита в той мере, в какой они вообще могут быть отражены в нашей «Истории», будут рассмотрены позднее в соответствующих разделах книги, исключая то немногое, к чему у нас уже не будет возможности вернуться в каком-либо ином разделе. Настоящий параграф, таким образом, — это всего лишь сухой и предельно краткий читательский «Путеводитель по “Богатству народов"».* Мы находимся в старейшей части здания, завершенной уже в «Черновиках». Видимо, еще и потому, что в своей преподавательской практике Смит столько раз возвращался к изложению этих вопросов, данная часть книги является, безусловно, и наиболее отделанной. Хотя, как мы знаем, она не содержит ничего оригинального, стоит отметить одну особенность, до сих пор несправедливо оставляемую без внимания: никто ни до, ни после А. Смита никогда не придавал такого значения разделению труда. По Смиту, оно является практически единственным фактором экономического прогресса. Одним только разделением труда объясняется «превосходство в количестве средств существования и жизненных удобств, которыми располагает обыкновенно даже беднейший и наиболее презираемый член цивилизованного общества, по сравнению с тем, что может приобрести самый трудолюбивый и пользующийся всеобщим уважением дикарь», — и это вопреки существованию столь значительного «жестокого неравенства» («Черновики», см. книгу В. Скотта: Scott W. Adam Smith as Student and Professor. P. 328). Технический прогресс, «изобретение всех этих машин» и даже капиталовложения вызываются разделением труда, и фактически они представляют собой всего лишь отдельные его проявления. Мы вернемся к этой особенности аналитической схемы А. Смита в конце нашего «Путеводителя по “Богатству народов"». Само разделение труда приписывается врожденной склонности к обмену, а его развитие — постепенному расширению рынков: размеры рынка в любой момент времени определяют степень разделения труда (глава III). Таким образом, оно возникает и развивается как полностью безличная сила, а поскольку оно служит великим двигателем прогресса, постольку прогресс также обезличивается. В главе IV А. Смит выстраивает освященную временем последовательность «разделение труда — бартер — деньги» и (находясь значительно ниже уровня, достигнутого многими предшествующими авторами, в особенности Галиани) полностью отрывает «меновую ценность» от «потребительной ценности». В главе V, начинающейся с Кантильонова определения richesse (богатства), он пытается отыскать более надежную меру меновой ценности, чем цена в денежном выражении. Отождествляя меновую ценность с ценой и полагая, что «денежная цена» колеблется в силу чисто денежных изменений, Смит, для того чтобы найти не зависящую от времени и места базу сравнения, берет вместо этой денежной, или «номинальной», цены товара его реальную цену (реальную в том же смысле, в каком мы говорим, например, о реальной заработной плате в противоположность денежной заработной плате *См., например, девятый абзац главы V.* ), т. е. цену, выраженную во всех остальных товарах. А эти реальные цены он, в свою очередь (игнорируя индексный метод, уже открытый к тому времени), заменяет ценами, выраженными в единицах затрат труда (после рассмотрения в этой роли зерна). Иными словами, он выбирает товар «труд» вместо товара «серебро» или товара «золото» в качестве numeraire (счетной единицы), если воспользоваться термином, введенным во всеобщее употребление Л. Вальрасом. Выбор может быть удачен или неудачен, но сам по себе не встречает никаких логических возражений. Однако Смит так плохо справляется с выражением идеи, а кроме того, смешивает ее с теоретическими рассуждениями относительно природы ценности и реальной цены в другом смысле (см. знаменитое учение о «тягости и усилии» как реальной цене всякого товара (второй абзац главы V) и о труде как единственном товаре, «никогда не изменяющем своей собственной ценности» (абзац седьмой)), что эта в основе своей чрезвычайно простая мысль была неверно понята даже Рикардо. Соответственно, ему приписали трудовую теорию ценности или, скорее, три несовместимые трудовые теории ценности, *Хотя к взглядам А. Смита на ценность необходимо будет вернуться как в главе 6 этой части, так и в части III нашей «Истории», краткое пояснение по этому вопросу здесь может оказаться нелишним. Сам по себе выбор часов или дней труда в качестве единиц, в которых выражаются ценности товаров, или цены, на том ли (ошибочном) основании, что труд никогда не изменяет своей ценности, или же на любом другом, предполагает какую-то особую (трудовую) теорию меновой ценности, или цены, не более чем выбор голов скота в качестве единиц, в которых выражаются ценности товаров, или цены, предполагает «скотную» теорию меновой ценности, или цены. Но Смит (точно так же, как Р. Оуэн и другие сторонники превращения трудовых денег в средство обращения), по-видимому, не вполне сознавал это и, несомненно, рассуждал в некоторых случаях так, как если бы использование им труда как numeraire предполагало некую особую теорию ценности. Более того, он, похоже, часто смешивает количество труда, на которое будет обменен данный товар, с количеством труда, затраченным на его производство, за что его критиковал Рикардо. Количество труда, затраченное на производство товара, выходит затем на передний план в известном примере с бобром и оленем в начале главы VI, хотя справедливости ради следует добавить, что Смит явно относил положение, утверждающее, что количество затраченного труда «регулирует» цену, к тому «первобытному и малоразвитому» обществу, в котором доли всех остальных факторов в распределении дохода оказываются равными нулю. Наконец, здесь же присутствует степень «тягости и усилия», которая является «действительной ценой всякого товара» и которая (по крайней мере, если интерпретировать ее как эквивалент более поздней концепции антиполезности труда) не согласуется ни с одной из двух предыдущих мер ценности. В таком случае имеются три трудовые теории ценности, или цены, которых, как предполагается, придерживался Смит. Однако, поскольку первая по чисто логическим основаниям непригодна для объяснения феномена ценности (читатель убедится, что, взятая в этом смысле, она впадает в порочный круг) и поскольку мы можем пренебречь третьей, ибо Смит не предпринял никакой попытки разработать тему антиполезности труда, мы и в самом деле остаемся со второй теорией ценности (количеством труда). И наконец, так как в отличие от Рикардо и Маркса Смит никогда (за исключением одного специального случая) не заявлял, что она истинна, то мы приходим к заключению, что вопреки упору Смита на трудовой фактор его теорию ценности вовсе нельзя считать трудовой теорией. Если задуматься, тот факт, что первая фраза введения называет весь национальный доход «продуктом труда», нисколько не противоречит такому выводу.* тогда как из главы VI совершенно ясно, что объяснять товарные цены Смит собирался издержками производства, которые он в этой главе разлагает на заработную плату, прибыль и ренту — «первоначальные источники всякого дохода, равно как и всякой меновой ценности». Все это, без сомнения, чрезвычайно неудовлетворительно в качестве объяснения ценности, но вполне годится как путь, ведущий, с одной стороны, к теории равновесной цены, а с другой стороны, — к теории распределения. Зачаточная теория равновесия в главе VII — безусловно, лучшая часть экономической теории, созданной А. Смитом, — действительно ведет к Сэю и далее к Вальрасу. В ее усовершенствовании в значительной степени и состояло развитие чистой теории XIX в. Рыночная цена, определяемая краткосрочными спросом и предложением, трактуется как колеблющаяся вокруг «естественной цены» («необходимой цены» Дж. С. Милля, «нормальной цены» А. Маршалла). «Естественная цена» — это цена, достаточная (но не более того) для покрытия «всей ценности ренты, заработной платы и прибыли, которые надлежит оплатить, чтобы доставить» на рынок такое количество каждого товара, «которое удовлетворит действительный спрос» на него (с. 57) {здесь и далее страницы даны по русскому переводу 1962 г.}, т. е. спрос, действительный при данной цене. В этой главе нет никакой теории монопольной цены, если не принимать во внимание малозначащее (или даже ложное) изречение, что в длительном периоде «монопольная цена во всех случаях является наивысшей ценой, какая только может быть получена» (с. 61), тогда как «цена свободной конкуренции... представляет собою самую низкую цену, на какую можно согласиться» (с. 56). Это важная теорема, хотя Смит, кажется, не имел ни малейшего представления о трудностях ее удовлетворительного доказательства. Главы VII-XI завершают самодовлеющую аргументацию первой книги, очертания которой, хотя и теряются в густой листве иллюстративного материала, зачастую вырождающегося в отступления, все же не лишены известной прелести. В этих главах рассматриваются условия, «которые естественно определяют» норму заработной платы и норму прибыли и «регулируют» земельную ренту (с. 56). *[В читательском «Путеводителе» страницы указываются по изданию: The Everymans Library Edition, published by J. M. Dent, London, and Е. P. Dutton & Co., New York (1910), экземпляр которого был в библиотеке в Таконике. В остальных случаях И. А. Шумпетер использовал издание Кэннана, ссылка на которое дана в примечании 15.]* Через эти взаимоувязывающие и суммирующие главы теория распределения XVIII в. была унаследована экономистами XIX в., которые предпочитали отталкиваться от них, так что сама расплывчатость доктрин Адама Смита вдохновляла на дальнейшее их усовершенствование по различным направлениям: именно несостоятельность Смита обеспечила ему право на своего рода наставничество. Достаточно обратить внимание читателя на следующие моменты. Глава VIII «О заработной плате» содержит не только зачатки как теории рабочего фонда (с. 66), так и теории минимума средств существования (с. 74, 78), которые могли быть заимствованы у Тюрго и физиократов и которые были восприняты подавляющим большинством английских последователей Смита, но и еще один элемент, истинное значение которого его последователи оказались неспособны оценить. Он заключен в лаконичном высказывании Смита о том, что «щедрая оплата труда» является как «неизбежным следствием», так и «естественным симптомом роста [курсив Й. А. Ш.] национального богатства» (с. 69), так что проблема заработной платы, хотя и получает неадекватное объяснение, предстает в совершенно ином свете, чем у Рикардо. В главе IX «О прибыли на капитал» высказывается ряд соображений о факторах, определяющих норму прибыли (например, на с. 83), особенно о заработной плате, но существо проблемы остается не схваченным. В той мере, в какой можно считать, что Смит вообще имел какую-то теорию «прибыли», ее приходится воссоздать из обычно неопределенных или даже противоречивых указаний, рассеянных по двум первым книгам. Во-первых, он санкционировал и утвердил окончательную победу одной доктрины, возобладавшей в экономических теориях XIX в., особенно в Англии. Согласно этой доктрине, прибыль, понимаемая как основной доход класса капиталистов, по существу выступает результатом делового использования накопленных этим классом физических благ (включая средства существования наемных рабочих), а ссудный процент считается всего лишь производным от нее. Исключая чистых заимодавцев («денежных людей»), Смит отказывает владельцам предприятий, или предпринимателям (он, впрочем, отдает предпочтение термину undertaker), в каких бы то ни было полезных функциях — они-то (если отбросить в сторону деятельность по надзору и управлению) и являются собственно капиталистами, или хозяевами, занимающими «работой трудолюбивых людей» и присваивающими часть продукта «их труда» (глава VI). Марксистские выводы из этого положения напрашиваются сами собой; более того, Смит сам старается всячески подвести к ним. Тем не менее нельзя утверждать, что Смит придерживался теории об эксплуататорском происхождении прибыли, хотя можно сказать, что он навел на мысль о ней. Ведь наряду с этим он подчеркивал значение элемента риска и говорил об авансировании предпринимателями капитала в виде общего фонда «материалов и заработной платы» (с. 51), что направляет анализ по совершенно иному руслу. К тому же всякий, кто, подобно Смиту столь высоко оценивает общественную значимость сбережений, не вправе роптать, если его имя оказывается связано с идеями теории воздержания. Рассматривая различия в «заработной плате и прибыли при различных применениях труда и капитала» (глава X), Смит, увлекаясь довольно избитыми доводами и примерами, улучшает Кан-тильона и преуспевает в создании стандартной главы для учебников XIX в. Глава XI «Земельная рента» (Смит, а вслед за ним практически все английские экономисты вплоть до Маршалла смешивали понятия ренты на землю и ренты с рудников) разрастается из-за гигантского отступления (или целого семейства отступлений и дополнений) и составляет около 7,6% всего текста. Если сократить обширнейший фактический материал и бессчетные изыскания по частным вопросам, то проступившую из-под них мозаику идей следовало бы признать выдающейся. Во-первых, отталкиваясь от своей теории издержек производства, Смит приходит к вполне естественному, хотя и неверному, заключению, что феномен ренты обязан своим существованием единственно «монополии» на землю (с. 121), вводя таким образом в оборот идею, которой суждено было вновь и вновь находить себе приверженцев и которая до сих пор остается неизжитой. Но, во-вторых, мы обнаруживаем заявление, что, в то время как «высокая или низкая заработная плата или прибыль на капитал являются причиной высокой или низкой цены продукта, больший или меньший размер ренты является результатом последней» (с. 121). Оно согласуется, хотя и не без затруднений, с теорией монопольной ренты и направляет ее в русло рикардианства: так называемая рикардианская теория ренты могла бы возникнуть из попытки навести логический порядок в смитовской неразберихе. И, в-третьих, там содержатся определенные намеки, способные побудить кого-нибудь из преемников Смита попытаться упорядочить этот хаос при помощи теории производительности (см., скажем, с. 122). Все это перемешано с другими идеями, удачными и неудачными, например с идеей, выходящей на сцену и покидающей ее так же часто, как собутыльники Фальстафа в «Генрихе IV», и столь же навязчивой, сколь и бесплодной, — о том, что производство продовольствия находится в уникальном положении, поскольку оно создает свой собственный спрос, ибо по мере его расширения люди начинают быстрее размножаться (с этой идеей мы вновь сталкиваемся у Мальтуса). Еще до того, как читатель добирается до отступлений о стоимости серебра и о колебаниях в соотношении между стоимостью серебра и золота, глава вносит существенный вклад в смитовскую теорию денег, которую, однако, нельзя полностью уяснить без чтения всего исследования (см. особенно главу II книги второй и важное отступление относительно депозитных банков в главе III книги четвертой). Следовало бы остановиться еще на двух моментах: в заключительной части обзора о колебаниях стоимости серебра Смит пытается объяснить, почему— в долгосрочном периоде, по крайней мере, — цена сельскохозяйственных продуктов (речь идет о реальной цене) будет расти вследствие прогресса и улучшений (с. 185 и далее), а в дополнительном отступлении (с. 189 и далее) — почему реальная цена промышленных изделий будет падать. В известном смысле это предвосхищает доктрину XIX в. о падающей отдаче в сельском хозяйстве и возрастающей отдаче в промышленности, путь которой он, можно сказать, осторожно нащупывал и которую можно было бы извлечь из его рассуждений. Кроме того, он приходит к рикардианскому заключению (с. 194) (хотя оно и не следует прямо из его запутанных рассуждений) о том, что землевладельцы непосредственно выигрывают в процессе экономического развития как потому, что реальная стоимость продуктов земли возрастает, так и потому, что они начинают получать относительно большую долю этих продуктов; к тому же они выигрывают еще и косвенно из-за понижения реальных цен на промышленные изделия. Рабочие также оказываются в выигрыше (с. 194), поскольку их заработная плата растет, а цены на часть товаров, которые они покупают, снижаются. Но третий класс, «купцы и владельцы мануфактур» (с. 195), остается в проигрыше, потому что, по утверждению Смита, в богатых странах норма процента стремится к понижению, а в бедных — к повышению, так что интересы этого класса враждебны как интересам двух остальных классов, так и «благу всего общества». Очевидно, все это предназначалось для построения схемы классовых экономических интересов наподобие тех, что пытались сконструировать многие более поздние экономисты, вдохновляемые, быть может, примером Смита и желанием исправить его ошибки. В книге второй предлагается теория капитала, сбережений и капиталовложений, которая, как бы сильно она ни менялась в процессе усовершенствования и под воздействием критики, оставалась, несмотря ни на что, основой практически всех позднейших работ вплоть до — а частично даже и после — Бёма-Баверка. Конечно же, она производит впечатление нового импульса, приданного прежней структуре. Не считая слабой попытки во введении связать эту теорию с книгой первой посредством еще одной и совершенно неубедительной апелляции к «разделению труда», нет никаких оснований полагать, что какая-либо, существенная ее часть была написана или задумана до пребывания Смита во Франции. Специфически физиократическое влияние чувствуется здесь гораздо сильнее, чем в какой-либо части книги первой, причем не только во многих деталях, но и в концепции в целом. Однако подобное утверждение не следует понимать превратно. Не в обычае Смита было пассивное восприятие того, что он читал или слышал: он читал и слушал других без предвзятости, весьма придирчиво и в процессе критической переработки самостоятельно пришел к этой концепции. Вот почему я говорю не о влиянии на него Тюрго, а только о влиянии физиократов. Тюрго держит приоритет по многим существенным вопросам, но отсюда не следует, что Смит заимствовал у него свои идеи. Ибо воззрения Смита таковы, какими они естественным образом могли бы сложиться в его уме в результате творческой критики учения Кенэ. Поэтому при отсутствии убедительных свидетельств в пользу обратного представляется более правомерным говорить о параллелизме, а не о заимствовании. Ограниченность места не позволяет привести более одного примера. Здравый смысл шотландца восставал против утверждения Кенэ, что только труд в сельском хозяйстве (и в добывающей промышленности) является производительным. У Тюрго он мог бы научиться, как пожать плечами по поводу такого чудачества, и с любезным поклоном проследовать дальше. Это, однако, было не в его характере. Смит подходил к делу не только серьезно, но и дотошно. Он должен был пуститься в тяжеловесное опровержение. Но в ходе размышлений относительно этого предмета ему могло прийти в голову, что в различии между производительным и непроизводительным трудом есть какой-то смысл. *Пожалуй, стоит сразу же определить, в чем же он состоял, потому что как неуклюжая и внутренне противоречивая трактовка этой проблемы Смитом, так и споры о ней в XIX в. неоправданно затруднили ее понимание. Производительные работники с прибылью воспроизводят стоимость капитала, нанявшего их; непроизводительно занятые работники либо продают свои услуги, либо производят нечто, не приносящее прибыли. Это может рассматриваться как зародыш теории прибавочной стоимости Маркса. Понятое таким образом, такое различие не является бессмысленным. Вина за то, что различие между производительным и непроизводительным трудом в этом смысле затемняется всевозможными не относящимися к делу околичностями, в которых оно тонет, должна быть возложена на самого Смита, о чем наглядно свидетельствует первый абзац главы III. С иной, хотя и близкой точки зрения непроизводительным оказывается и труд, не производящий ничего такого, что нуждалось бы в продаже для завершения сделки: как только домашний слуга продал свои услуги нанимателю и получил плату из его дохода, первая же стадия процесса оказывается одновременно и его последней стадией; если тот же человек устраивается на обувную фабрику, то его труд оплачивается из капитала и процесс, одним из звеньев которого является его работа, не завершается до тех пор, пока на обувь не находится покупатель.* Таким образом он выработал собственную трактовку вопроса и заменил ею объяснения Кенэ. В известном смысле она была внушена ему Кенэ — на это указывает тот факт, что на нее нет никакого намека в книге первой, хотя ее естественное место именно там; но в то же самое время она была собственным творением самого Смита. В главе I книги второй проводится различие между той частью имеющегося у человека (и общества) общего запаса благ, которую должно именовать капиталом (причем к нему относятся не только физические блага, но также и «приобретенные и полезные способности всех жителей» — (с. 208), и всей остальной частью этого запаса; вводятся понятия основного и оборотного капитала; дается классификация благ, подпадающих под обе рубрики (причем в состав оборотного капитала включаются деньги, а не средства существования производительных рабочих, хотя аргументация Смита предусматривала и по существу подразумевала включение туда именно этих средств). Пространная глава II, одна из важнейших в работе, содержит основную часть теории денег А. Смита. Она намного превосходит главу IV книги первой и определенно является результатом более поздней стадии его работы. Но она не обнаруживает никакого влияния физиократов: все влияния, которые могут быть установлены, — английского происхождения. Глава III, где вводится различие между производительным и непроизводительным трудом, со своим чрезмерным акцентом на склонности к сбережению, которая является подлинным созидателем физического капитала («бережливость, а не трудолюбие является непосредственной причиной возрастания капитала» — с. 249; «каждый расточитель оказывается врагом общественного блага, а всякий бережливый человек — общественным благодетелем» — с. 251), знаменует победу более чем на полтора столетия вперед «сберегательной» теории. «То, что сберегается в течение года, потребляется столь же регулярно, как и то, что ежедневно расходуется, и притом в продолжение почти того же времени, но потребляется оно совсем другого рода людьми» (с. 249), а именно производительными рабочими, объем занятости и уровень заработной платы которых оказываются таким образом положительно связаны с нормой сбережения, каковая отождествляется (или по меньшей мере уравнивается) с темпом прироста капитала (иными словами, с инвестициями). В этой главе под выручкой понимается прибыль плюс рента точно так же, как это происходит у Маркса. В главе IV Смит обращается к проблеме процента. Поскольку, как отмечалось выше, прибыль трактуется им как явление более глубинного порядка и поскольку это принимается здесь как само собой разумеющееся, постольку процент просто-напросто выводится из того факта, что потребность в деньгах (а в действительности, по мысли Смита, — в товарах и услугах производителей, которые можно на них купить) всегда наталкивается на требование премии, основанное на ожидании прибыли. Смит, как и все последующие поколения экономистов вплоть до наших дней, просто не видел никаких трудностей в объяснении процента самого по себе: разница между ним и его преемниками в XIX в. состоит лишь в том, что он не видел трудностей и в проблеме прибыли предпринимателей, тогда как многие позднейшие экономисты начали уделять ей самое пристальное внимание. Три момента заслуживают здесь упоминания: во-первых, его неубедительное объяснение тенденции нормы процента к понижению вследствие усиливающейся конкуренции между возрастающими капиталами; во-вторых, его энергичные, имевшие в течение 150 лет успех аргументы против денежных теорий процента, которые пытаются объяснить эту тенденцию увеличением количества благородных металлов; в-третьих, его сдержанные и здравые суждения о законодательном установлении максимальной ставки процента, вызвавшие ничем не обоснованные нападки со стороны Бентама. [Читатательский «Путеводитель по „Богатству народов"» остался незавершенным. В нем, например, отсутствует обсуждение заключительной главы V книги второй («О различных помещениях капитала»). Нижеследующий фрагмент был написан на отдельном листе без каких-либо указаний о его предполагавшемся месторасположении]. Еще не минуло XVIII столетие, а «Богатство народов» уже выдержало десять английских изданий, не считая выпущенных в Ирландии и Соединенных Штатах, и было переведено, насколько мне известно, на датский, голландский, французский, немецкий и испанский языки (курсивом выделены языки, на которых появилось более одного перевода; первый русский перевод был опубликован в 1802-1806 гг.). Это можно принять в качестве меры успеха «Богатства народов» на первом этапе его признания. Я думаю, для сочинения такого типа и ранга, совершенно лишенного привлекательных качеств «Духа законов», подобный успех можно назвать захватывающим. Однако такая популярность не идет ни в какое сравнение с действительно значимым признанием, которое не так легко измерить: примерно с 1790 г. Смит становится наставником не только новичков и общества, но и профессионалов, особенно университетских преподавателей. Размышления большинства из них, включая Рикардо, отталкивались от Смита, и, вновь подчеркну, большинству из них так и не удалось продвинуться дальше, чем он. В течение полувека или более того, приблизительно до той поры, когда началась карьера «Основ» Дж. Ст. Милля (1848), Адам Смит оставался для среднего экономиста источником основной массы идей. В Англии «Начала» Рикардо (1817) представляли серьезный шаг вперед. Но вне Англии большинство экономистов не дозрели до Рикардо, и Смит по-прежнему сохранял над ними власть. Именно тогда он был удостоен звания «основоположника», которое никто из его современников и не подумал бы ему присваивать, и именно тогда более ранние экономисты начали передвигаться в разряд его «предтеч», у которых было приятно обнаруживать идеи, которые, несмотря ни на что, продолжали считаться принадлежащими Смиту. |
|
5. Квазисистемы Чтобы у читателя не создалось совершенно неправильного впечатления, которое, возможно, не смогут рассеять последующие главы, необходимо, не откладывая дело в долгий ящик, дополнить изложенную в предыдущем параграфе историю хотя бы небольшим рассказом о параллельном направлении — создании квазисистем. Большинство из них, как мы знаем, были программами промышленного и коммерческого развития. В соответствии с этими программами их авторы рекомендовали или отвергали отдельные политические меры, благоприятные или неблагоприятные, и рассуждали об отдельных проблемах. Но их идеи не были лишены систематичности, если понимать ее как последовательность. Они знали, как связать одну проблему с другой и свести их к объединяющим принципам — аналитическим принципам, а не просто принципам политики. Если эти аналитические принципы и не всегда излагались в явном виде, они часто были хорошо разработаны тем способом, какой предлагало развитие английского права. В данном параграфе мы ограничимся рассмотрением нескольких авторов XVII в. В нашем дальнейшем изложении все они будут упомянуты вновь. Другие авторы будут представлены в следующей и других главах. Почетное место в этой литературе — если говорить о XVII в. — занимают английские бизнесмены и чиновники, но список авторов возглавляет итальянец Серра. *Serra Antonio. Breve trattato delle cause che possono far abbondare li regni d'oro e argento dove non sono miniere {« Краткий трактат о причинах, которые могли бы привести к изобилию золота и серебра в тех королевствах, где нет рудников»}; (1613; переопубл. в собрании Custodi и в сборнике: Graziani A. Economisti del cinque e seicento. 1913; выдержки из этой работы содержатся в сборнике: Tagliacozzo G. Economist! Napoletani dei secoli XVII e XVIII. 1937 — с резюме и комментариями; англ. пер. в: Monroe A. E. Early Economic Thought). Об авторе ничего не известно, за исключением того, что он написал свой трактат в неаполитанской тюрьме, возможно надеясь посредством этого получить свободу, так как сочинение посвящено испанскому вице-королю (наместнику короля). И снова — как в случае с Л. Ортисом, которого можно считать предшественником Серра, равно как и другого испанца, Гон-салеса де Селлориго {Gonzales de Cellorigo. Memoriales. De la politica necesaria... a la republica de Espana. 1600), хотя обоим этим авторам не хватает характерного для Серра понимания общего принципа — читатель должен забыть о заголовке, который был выбран явно для того, чтобы заинтересовать вице-короля, и абсолютно не выражает сущности и значения рассуждений автора. Однако, этому было некоторое оправдание: автор приводил пространные доводы против политики регулирования внешней торговли, которую (не вполне успешно) защищал Де Сантис — так что трактат также занял свое место в истории «меркантилистской» полемики (см. ниже, глава 7). О Серра и его работе см. книгу Р. Бенини: Benini R. Sulle dottrine economiche di Antonio Serra//Giornale Degli Economisti. 1892. Дополнительные ссылки есть в издании Тальякодзо.* Его, как мне представляется, можно признать первым автором научного, хотя и не систематичного, трактата об экономических принципах и экономической политике. Его основное достоинство состоит не в объяснении оттока золота и серебра из Неаполитанского королевства состоянием платежного баланса, но в том факте, что он не остановился на этом, а пошел дальше и объяснил этот отток посредством общего анализа условий, определяющих состояние экономического организма. В сущности, это трактат о факторах, определяющих избыток не денег, а товаров, — природных ресурсах, численности населения, уровне развития промышленности и торговли, эффективности деятельности государства, — и его вывод состоит в следующем: если экономический процесс в целом функционирует правильно, его денежная составляющая регулируется сама собой и не требует какой-либо специальной терапии. В этих рассуждениях содержится несколько элементов, вошедших в только еще возникавший в то время набор теоретических инструментов, речь о которых пойдет позднее. *Б. де Лаффемас, хотя и был неизмеримо ниже Серра в понимании экономических принципов и аналитических способностях, имел сходные взгляды на проблемы практической политики. Он писал около 1600 г. (список его работ см. в: Наует F. Un Tailleur d'Henri IV, Barthelemy de Laffemas. 1905; см. также: Hauser H. La Liberty du commerce et la liberte du travail sous Henry IV//Revue historique. 1902).* На протяжении нескольких десятилетий ни в одной стране не было написано ничего сравнимого по значимости с работой Серра. Но во второй половине столетия мы можем отметить большой «урожай» работ аналогичного типа в Англии — обычно они назывались «Рассуждение о торговле» (Discourse of Trade). Постепенно их авторы открыли для себя элементы логики, содержащиеся в экономическом процессе, — те элементы, которые они могли бы узнать из трудов схоластов и их последователей и которые при иных обстоятельствах и, соответственно, с иных политических позиций стали логическим обоснованием доктрин либерализма laissez-faire. Вехой на этом пути стал Discourse Чайлда. *Сэр Джозайя Чайлд (1630-1699). Окончательный вариант этой работы вышел под названием New Discourse of Trade (1693), но, чтобы отдать должное ее исторической ценности, мы должны принять к сведению тот факт, что процесс ее «созревания» занял десятилетия. Первый набросок Brief Observations concerning Trade and Interest of Money, а также A Short Addition были опубликованы в 1668 г. Еще десять глав были добавлены в 1669-1670 гг. Эти даты важны при рассмотрении вопросов приоритета, так как Discourse about Trade был опубликован в 1690 г. без каких-либо больших добавлений или изменений. New Discourse, вышедший в 1693 г., содержит еще меньше изменений и не добавляет ничего нового, за исключением введения. Небольшая публикация в защиту торговли Ост-Индской компании также заслуживает упоминания. Репутации Чайлда как экономиста нанесло урон не только общее предубеждение против «меркантилистских» сочинений, но и обстоятельство, представляющее большой интерес для социолога науки. Чайлд был крупнейшим бизнесменом, фактически воплощением наиболее ненавидимого представителя большого бизнеса той эпохи: он был председателем и в течение нескольких лет бессменным лидером Ост-Индской компании, к тому же весьма богатым человеком. Соответственно, он был непопулярен в свою эпоху и оставался таковым на протяжении более 250 лет — историки не хотели замарать себя упоминанием «монополиста» и «апологета своих личных интересов».* Это выдающееся произведение обычно не удостаивают внимания как одно из многих «меркантилистских» сочинении — этого было достаточно (и в некоторой степени достаточно и сейчас) для того, чтобы многие историки не видели в нем никаких достоинств. Но независимо от того, применим ли этот ярлык, следует признать, что данный Discourse затрагивал практические проблемы своего времени: занятость, заработную плату, биржи, экспорт и импорт и т. д. — в свете ясно сформулированных «законов» механизма капиталистических рынков; аналитический инструмент, который мы называем теорией равновесия, хотя и не примененный в явном виде, тем не менее присутствует «за кадром». Другие произведения, которые были под стать этому, а в некоторых отдельных моментах превзошли его, принадлежат перу таких авторов как Барбон, Дэвенант, Норт, Поллексфен и др. *Ссылки будут приведены в последующих главах. Однако, вклад Чарльза Дэвенанта следует оценивать не по его работе Discourse on the Publick Revenues, and on the Trade of England (1698), а скорее по всем его многочисленным публикациям: в сумме они составляют всеобъемлющую квазисистему. Мы сразу же прокомментируем работы Поллексфена. Джон Поллексфен был торговцем и членом парламента, а также служил в Министерстве торговли. Кроме своей основной работы A Discourse of Trade, Coyn, and Paper Credit (1697; переизд. — 1700), он также написал England and East India Inconsistent in their Manufactures (1697) — трактат, который кроме нападок на излюбленный объект его критики Ост-Индскую компанию в ответ на книгу Дэвенанта Essay on the East-India Trade (1696), частично дополняет аргументацию Discourse. Последний является превосходной работой, особенно в аналитическом отношении. Интересен вопрос о том, почему он получил столь скромное признание, и особенно, почему это признание в большинстве случаев омрачалось унизительными комментариями по поводу его «неоригинальности» и многочисленных «меркантилистских заблуждений». Последнее обвинение представляется безосновательным, а в отношении первого достаточно задать вопрос: если мы оцениваем заслуги экономиста исключительно по присутствию в его работах совершенно новых результатов, то как мы тогда должны оценить А. Смита, Д. Рикардо или Дж. С. Милля?* В каждом из этих случаев мы наблюдаем большую или меньшую осведомленность о существовании аналитического аппарата, который остается принципиально универсальным независимо от того, к какой практической проблеме его применять, и большую или меньшую готовность и способность его использовать. Для нас важно именно это и совершенно не имеет значения, нравятся ли нам или не нравятся практические рекомендации, которые, по мнению авторов, вытекают из их анализа. Пользуясь возможностью, я упомяну выдающийся, хотя и мало известный трактат о международной торговле, который профессор Фоксуэлл (см. каталог Kress Library of Business and Economics, Harvard Graduate School of Business Administration) назвал «одной из самых ранних формальных систем политической экономии и книгой, содержащей наиболее веские аргументы в пользу свободной торговли», хотя вторая часть заявления Фоксуэлла представляется мне более правдоподобной, чем первая: Gervaise Isaac. The System or Theory of the Trade of the World. 1720. Профессор Вайнер (см. ниже, глава 7) в полной мере отдал должное этому яркому вкладу в теорию международной торговли, автор которого помимо прочего набросал на 34 страницах, хотя, конечно, в совершенно «неформальном» виде, основные элементы общей теории, имеющие отношение к предмету его книги. Однако в основной массе уровень этих «рассуждений» был намного ниже. Большинство из них представляли собой не более чем мотивированные программы промышленного и торгового развития Англии. Так как международная торговля занимала в этих программах основное место, некоторые работы данного типа будут упомянуты в последней главе этой части. В данный момент достаточно упомянуть в качестве примера слишком высоко оцененные сочинения Мана (его трактат, однако, носил заглавие не Discourse of Trade, a England's Treasure by Forraign Trade, 1664), Кэри и Петита. *John Сагу, торговец из Бристоля: An Essay on the State of England in Relation to its Trade, its Poor, and its Taxes... 1695 (я пользовался этим изданием). Были и другие издания — одно из них вышло в 1745 г. под заглавием Discourse on Trade, — что указывает на значительный успех. Похвалу со стороны Локка я могу объяснить только тем, что Кэри выступал за перечеканку монет по старому стандарту веса и пробы, а в 1695 г. Локк готов был приветствовать любого автора, придерживавшегося этого мнения (см. ниже, глава 6). Возможно, однако, что в работе Кэри его привлекло также подробное обсуждение торговли Англии с многими странами. Другая работа — Britannia Languens, or a Discourse of Trade... 1680 — опубликована под псевдонимом Philanglus и, по мнению профессора Фоксуэлла, принадлежит перу Уильяма Петита (см. каталог Kress Library)* У этих авторов наблюдалось некое единство политических воззрений, причем эти воззрения были довольно широки и отражали все экономические проблемы нации. Но у них отсутствовали аналитические достижения и было много ошибок в рассуждениях. Кэри, например, помимо тщательного обсуждения условий и возможностей торговли Англии с каждой страной, с Ирландией и с колониями (наиболее ценная часть трактата) также рассматривал монополии (то есть монополии крупных торговых компаний), причины безработицы и средства борьбы с ней, денежную эмиссию, кредит и многие другие предметы, вплоть до проблемы — а может быть, это было вкладом миссис Кэри? — как добиться, чтобы «служанки стали более аккуратными и управляемыми, чем они есть» (Cary J. An Essay on the State of England... P. 162). Но любая его попытка вывести анализ за пределы очевидного неудачна. Высокая рента, например, объявляется причиной того, что английские товары на иностранных рынках продаются дороже других. В качестве другой причины указана высокая процентная ставка, но без обращения к каким-либо аргументам, которые могут поднять статус этой теории выше обывательского наблюдения. Несмотря на подчеркивание значения активного торгового баланса, высокие цены и высокая заработная плата рекомендуются на таких основаниях, которые читатель вынужден оценить весьма нелестно. И так далее. Однако во всем этом немало проницательных соображений — проницательных, узконационалистических и наивно жестоких — например, его энтузиазм по поводу работорговли — «серебряного рудника» Англии (р. 76) — или его взгляды на то, как следует поступать с Ирландией (passim). Как только мы научились распознавать «квазисистемы» в сочинениях, которые внешне рассматривают лишь конкретные проблемы, мы начинаем находить их повсюду. Например, в Нидерландах к этому направлению принадлежат произведения Грасвинкеля и де ля Кура, *Дирк Грасвинкель (1600-1666), юрист и чиновник, написал трактат по экономике продовольственной торговли под малообещающим заголовком: Placaetbook op net stuk van de Leeftocht («Собрание документов, регулирующих продовольственную торговлю». 1651). Питер де ля Кур (1618-1685) был промышленником. Из его работ необходимо упомянуть лишь Interest van Holland... (1662; 2nd ed. — Aanwysing... 1669)* хотя в работе первого рассматривалась только торговля зерном. По причине «либеральных» взглядов этих авторов на внутреннюю и внешнюю торговлю (несмотря на то что де ля Кур в последнем случае иногда «впадал в ересь»), вмешательство государства, средневековые корпорации (цеха) и т. д. многие историки поставят их выше английских современников. Мы же придем к такой же оценке в силу того, что эти авторы ясно понимали причинно-следственные связи во всех аспектах ценового механизма. Человек, который в 1651 г. понимал экономическую функцию спекуляции, как Грасвинкель, знал нечто, что можно было бы представить как открытие и в 1751 г., — на самом деле оно бы не было таковым, — хотя в 1851 г. оно стало общим местом, а в наши дни однозначно воспринимается как ошибка. Немецкие сочинения подобного рода в XVII в. помимо, естественно, иной точки зрения на политику имели не такой высокий уровень, хотя многие из них были по крайней мере не хуже произведений Кэри. Мы ограничимся упоминанием хорошо известного австрийского автора Хорнигка, *Oesterreich ilber Alles wann es nur will (1684). Филипп В. фон Хорнигк (1638-1712) был государственным служащим. Фрагменты этой книги включены в сборник А. Е. Монро: Monroe A. E. Early Economic Thought.* который, равно как и намного более важный Бехер и некоторые другие, фигурирует в любой истории экономической мысли. Его книга является еще одой программой политики поощрения экономического развития, написанной в бедной в то время стране, находившейся под постоянной угрозой турецких нашествий и не имевшей таких ресурсов и возможностей, какие были в Англии. Однако если мы сделаем поправку на это обстоятельство, то родство между рекомендациями Хорнигка и его английских современников — включая рекомендации «доктора» в Discourse of the Common Weal — поразительно: пустующие земли и другие неиспользуемые ресурсы необходимо эксплуатировать; эффективность труда должна быть увеличена посредством лучшего обучения; отечественной промышленности следует помогать, помимо прочего направляя потребительский спрос на ее продукты; экспорт промышленных товаров и импорт необходимых сырьевых материалов нуждается в поощрении, тогда как экспорт последних и импорт первых — в ограничении; торговля должна быть сбалансирована в двустороннем порядке с каждой отдельной страной (см. последнюю главу этой части); и так далее — все эти соображения (или большинство из них) звучат разумно и интересны как памятник чиновничьей мысли, но автор и не думал о том, чтобы подкрепить их анализом. Что касается Соединенных Штатов, то вплоть до XIX в. нам нечего отметить в области систематических исследований. Этого и следовало ожидать, учитывая условия среды, которые едва ли могли создать спрос или предложение на рынке трактатов общего характера. Но обсуждение текущих практических проблем активно происходило даже в колониальные времена и в XVIII в. — было множество докладов, памфлетов и трактатов, особенно по проблемам бумажных денег, чеканки монеты, кредита, торговли и фискальной политики. *В работе покойного профессора Селигмена Economics in the United States, воспроизведенной как глава 4 книги Essays in Economics (1925), дан ряд ссылок (к сожалению, не более чем ссылок), лучше которых я едва ли могу что-либо предложить. Знакомясь с литературой того периода, я руководствовался прежде всего именно этими ссылками. См. также работу К. Ф. Данбара: Dunbar С. F. Economic Science in America. 1776-1876//North American Review. 1876, а также репринтные издания нескольких более важных памфлетов, выпущенные (под ред. McFarland Davis) Prince Society в 1911 г. В целом американские экономисты, как представляется, слишком склонны недооценивать научное значение этой ранней литературы. Внимание к ней по большей части ограничивается политикой или конкретными мерами, которые находили поддержку или отвергались. Поэтому историк хвалит или обвиняет эти сочинения в соответствии со своими личными взглядами на рассматриваемые программы и меры. Чисто аналитические достижения автора, как правило, остаются за кадром, особенно в случаях, когда, как это часто случается в теории денег, «необоснованная» практическая мера сопровождается «обоснованной» теорией и наоборот. Однако в рамках плана этой книги для исправления такого положения вещей можно сделать лишь очень немногое. [И. Шумпетер написал эту главу до опубликования работы: Dorfman Joseph H. The Economic Mind in American Civilization, первые два тома которой покрывают период 1606-1868 гг. И. Шумпетер прочитал первый том и сделал заметки, которые он собирался использовать при переработке главы.]* Некоторые из этих работ соответствуют нашему понятию «квазисистем». Вот три работы, которые я советую американскому читателю посмотреть самостоятельно. Во-первых, знаменитый Report on Manufactures Гамильтона (1791), *Блестящая фигура Александра Гамильтона (1757-1804) настолько хорошо знакома читателю, что было бы абсурдом объяснять, кем он был и что собою представлял. Нет также нужды давать ссылки на его работы. Все, что необходимо сказать с наших позиций, — это то, что он был одним из тех редких практиков в области экономической политики, кто считал достойным тратить время на получение более глубоких аналитических экономических знаний, чем те поверхностные рассуждения, которые столь помогают при обращении к аудиториям определенного типа. Он хорошо знал смитианскую экономическую теорию — не только самого А. Смита — настолько хорошо, что сумел привести ее в соответствие со своими собственными взглядами на практические возможности или нужды и увидел ее ограничения. Все его доклады — не только упомянутый в тексте, но и об импортной пошлине (1782), государственном кредите (1790 и 1795), создании национального банка (1790) и монетного двора (1791) — выходят далеко за пределы обычного здравого смысла. Я настоятельно рекомендую внимательно прочитать тома периодического издания Federalist, в котором он сотрудничал с Мэдисоном и Джеем: американский читатель найдет в них намного больше, чем просто экономическую теорию. Перед тем как начинать изучение сочинений Гамильтона, полезно обратиться к книге П. Л. Форда: Ford P. L. Bibliotheca Hamiltoniana (1886) и жизнеописанию, созданному H. С. Lodge (1882).* хотя и был, несомненно, задуман как описание, сопровожденное программой, в действительности является примером «прикладной экономики» в ее лучшем виде и вполне ясно демонстрирует основные принципы аналитической структуры, которая была впоследствии четко изложена Д. Реймондом и Ф. Листом и в свою очередь восходит к работам таких авторов, как Чайлд и Дэвенант. Во-вторых, работа Кокса весьма близка к тому, чтобы быть систематическим трактатом. *Tench Сохе (1755-1824), Commissioner of Revenue: A View of the United States... 1794 — книга написана в форме собрания очерков и обращений.* В-третьих, различные трактаты Бенджамина Франклина (1706-1790) по экономическим вопросам *Особенно Modest Inquiry into the Nature and Necessity of Paper Currency. 1729; Observations concerning the Increase of Mankind... 1751; Positions to be Examined concerning National Wealth. 1769 (благодаря последней работе сложилось мнение, что этот великий реалист был физиократом). Но хотя эти работы, за возможным исключением Reflections on the Augmentation of Wages, являются единственными, которые попадают в категорию экономических исследований, другие произведения и обширный материал, который он в популярной форме изложил в популярных публикациях (таких как Poor Richard's Almanack), помогают получить представление о его мнениях и аналитических достижениях (Works/Ed, by John Bigelow. 1887-1888). Конечно, было бы еще более абсурдным, чем в случае с Гамильтоном, подробно останавливаться на описании жизненного пути и достижений этой общеизвестной личности, особенно если вспомнить недавно опубликованное мастерское жизнеописание, автор которого Карл Ван Дорен.* содержат материал, достаточный для реконструкции его системы с точки зрения практики и ориентированной на laissez-faire, хотя в них мало что можно отметить с точки зрения чисто аналитических достоинств. |
|
6. Еще раз о государственных финансах В первом параграфе этой главы мы подчеркивали, что в набиравших силу национальных государствах финансы приобрели не только первостепенную важность, но и новое значение. Не будет преувеличением сказать, что, по крайней мере в обсуждавшейся континентальной литературе, государственные финансы были центральной темой, вокруг которой вращались все остальные. Поэтому давайте вернемся назад и рассмотрим более подробно финансовые проблемы той эпохи. Государственные финансы в нашем смысле этого термина, и особенно современное налогообложение, впервые появились в итальянских городах-республиках, в частности во Флоренции, и в немецких свободных городах (Reichsstadte). Однако для нас более важно развитие фискальных систем национальных государств, а также итальянских и германских княжеств. Для краткости и конкретности мы будем рассуждать прежде всего о последних или, точнее, о развитии государственных финансов в типичном германском светском княжестве. Конечно, люди всегда признавали существование некоторых интересов, которые были общими для всех членов политической единицы — признание существования res publica стимулировалось кроме прочих факторов учением схоластов. Тем не менее государственные дела, согласно правовым принципам той эпохи, были делами территориального правителя. В частности, войны были его личными спорами (вспомните до сих пор сохранившееся английское официальное понятие «враги короля»). Поэтому, коль скоро военная помощь, которую предоставляли ему вассалы, оказалась неэффективной, — этот ресурс истощился в XVI в., — он был вынужден финансировать военные нужды из своих личных средств. Последние состояли, во-первых, из феодального дохода от его собственных земель и, во-вторых, от нескольких установленных фискальных прав, которые принадлежали правителю княжества, таких как сеньораж, торговые и таможенные пошлины, право брать плату за охрану путешественников и торговых караванов, право облагать налогами еврейские общины в обмен на их защиту и право взимать многообразные сборы (regalia). Рост цен, издержек содержания наемной, а позднее регулярной армии, большие расходы на содержание судебных чиновников и бюрократии, а также другие причины, связанные с политическими амбициями князей или с социальной структурой принадлежащих им территорий, сделали эти сложившиеся источники доходов недостаточными и привели к быстрому увеличению долгового бремени. В сложившейся ситуации князья обращались к сословиям на том основании, что, например, турецкое завоевание было не только частным делом князя. Сословия давали им субсидии, которые помимо поступлений от городов содержали отчисления от их (сословий) собственного феодального дохода, т. е. от сборов с их крестьян, — при этом земля, которой владели сами повелители, оставалась свободной от сборов. Поначалу сословия всякий раз настаивали, что делают дар по своей доброй воле в ответ на скромную просьбу правителя и только для защиты от конкретной опасности; но в действительности они несли это бремя. Вскоре была признана необходимость регулярного сбора таких прямых налогов. Однако, соглашаясь с этим, сословия, с одной стороны, учреждали собственные органы, отвечающие за сбор налогов и расходование собранных средств, и, с другой стороны, переставали нести это бремя сами, переложив его на плечи зависимых от них крестьян. Такая организация не только являлась неадекватной, но и была не по вкусу князьям и их бюрократии. Перетягивание каната между ними и сословиями требовало контроля над новым фискальным аппаратом, который появился рядом с их собственным. Как известно читателю, английский парламент преуспел в контролировании этого аппарата, что привело в XVII в. к резкому ослаблению королевской власти. Однако в большинстве других стран короли и князья, а точнее, их бюрократии, в течение XVIII столетия одержали победу, хотя французский ancien regime потерпел крах в попытке провести фискальную реформу. Между тем, пока бюрократии еще не овладели фискальным оплотом сословий, растущий Левиафан должен был «питаться» из старых источников. Поэтому расширение этих источников, особенно всех фискальных прав, стало главной задачей правительств и их чиновников. В конечном счете это означало непропорциональный рост косвенного налогообложения, особенно в форме «общего акциза», с одной стороны, и «общего налога с оборота» — выдающимся примером является испанский alcavala — с другой. Это происходило потому, что, хотя введение или увеличение косвенных налогов в принципе зависело от согласия сословий, почти везде, за исключением Англии, это требование оказалось легче обойти в случае косвенного, чем в случае прямого налогообложения. Князья и их бюрократии имели и другой стимул предпочесть косвенное налогообложение. Мы привыкли рассматривать его как противоречащее интересам относительно бедных слоев населения. Но в XVII и XVIII столетиях «общественное мнение» выступало за косвенное налогообложение: ведь косвенные налоги, по крайней мере, должны были платить также дворяне и духовенство, которые практически не платили прямых налогов. Однако, поскольку вводить или реформировать косвенные налоги также было нелегко — кстати, это показывает, насколько далеки были эти монархии от «абсолютных» — доходы из этого источника увеличивались скорее в зависимости от возможностей, чем по какому-либо рациональному плану. К тому же, коль скоро правители редко были в состоянии отказаться от поступлений за счет старых фискальных прав, какими бы иррациональными, обременительными и неудобными они ни были, результатом стала невероятная путаница, устранение которой само по себе оказалось чрезвычайно трудной задачей. Ее решение требовало особого мастерства как от администраторов, так и от авторов трактатов. Литература, появившаяся в этих условиях, содержит некоторый анализ таких проблем как распределение налогового бремени (данная проблема будет кратко рассмотрена позднее), а также анализ того типа, который лучше всего рассмотреть прямо сейчас, вместе с преобладающей частью этой литературы, которая не имеет отношения к истории экономического анализа и должна быть упомянута только для того, чтобы быть исключенной из рассмотрения. Во-первых, упоминавшееся «перетягивание каната» между правителями и сословиями привело к появлению бесчисленного количества книг и памфлетов о налоговом праве, «справедливости» налогообложения и соответствующих конституционных вопросах. Мы уже отмечали важность предшествовавших схоластических сочинений на эту тему. Светская литература данного типа обнаруживает характерное различие тенденций в английской и континентальной науке: большинство континентальных авторов были на стороне бюрократий и часто усматривали темное и антисоциальное сопротивление классовых интересов там, где подавляющее большинство английских авторов — особенно в борьбе за «корабельный» налог (ship money) Карла I — видели похвальное стремление к свободе. Однако все это было либо просто политикой, либо «политической философией» и не представляет для нас интереса. Во-вторых, простое описание источников дохода государства и административной практики имело место и в более ранние эпохи. В качестве примера можно сослаться на английский документ XII в. *Fitzneale Richard. (Ричард Фитцнил). Dialogus de scaccario. {«Диалог казначея »}/Ed. by Hughes, Crump and Johnson. 1902.* Эта литература бурно развивалась с XVI в., особенно на континенте, но она не заслуживает нашего дальнейшего внимания. *В качестве примера мы можем упомянуть анонимное произведение Traicte des finances de France (1580); см. также книгу Н. Фруманта: Froumenteau N. Le Secret des finances de France. 1581 (это сочинение более интересно описанием финансов светских и духовных магнатов, чем финансов короля); трактат Жана Комба: Combes Jean. Traicte des tallies et autres charges... 1586; труд Ж. Аннекена: Hennequin Jean. Le Guidon general des finances. 1585 (многократно переиздавалось, даже в 1644 г.); трактат И. Маттиаса: Matthias J. Tractatio methodica... de contributionibus. 1632; работу Г. Конринга: Conring Н, De vectigalibus et aerario. 1663 (с ним мы еще встретимся). Последние два произведения не являются чисто описательными, хотя описание — их наиболее интересная часть.* В-третьих, необходимость извлечения наибольшей выгоды из существующих фискальных прав привела к появлению на государственной службе юристов особого типа, задачей которых была защита, расширение и систематизация этих прав путем соответствующей интерпретации. Конечно, они также преподавали и писали. В результате появилась фискальная юриспруденция. *Эту область литературы по государственным финансам, которая в XIX в. расширилась до размеров, доступных только специалисту, едва ли стоит столь быстро «проскакивать». Но у нас нет другого выбора. По моему — возможно, ошибочному — мнению, классическим произведением этого рода является книга Каспера Клюка: Klock Caspar. Tractatus juridico-politico-polemico-historicus de aerario. 1651. Ее причудливый заголовок хорош тем, что он точно выражает содержание книги. Нельзя не упомянуть и более раннее сочинение К. Везольда: Besold С. De aerario publico discursus. 1615 (см. выше, § 4). Оно содержит, как и произведение Клока, довольно много здравых рассуждений о налоговой политике, которые столь же банальны, сколь и, увы и ах, большинство здравых рассуждений.* Четвертую категорию образовали те, кто занимался фискальным планированием, — многочисленные авторы, выдвигавшие схемы фискальной реформы: каждый финансовый кризис или спор начиная с XV в. естественным образом приводил к появлению целых групп подобного рода. На основе их идей можно написать не только историю государственных финансов, но и политическую историю общества, так как все, что происходит в политической сфере, более четко отражается в преобладающих идеях о фискальной политике, чем в чем-либо ином. Однако большинство авторов, занимавшихся фискальным планированием, не проводили аналитических исследований. Особенно это применимо к некоторым наиболее выдающимся из них, таким как кардинал Николай Кузанский. Он предложил схему, способную спасти Германскую империю от упадка, который она переживала в XV и XVI вв. Некоторые, однако, уделяли внимание анализу. Они анализировали природу налогообложения (мы уже упоминали ранний пример — теорию Маттео Пальмьери); его экономические следствия; величину налогового пресса при различных системах налогообложения; влияние государственных расходов; относительные достоинства прямого и косвенного налогообложения, финансирования войн за счет налогообложения, займов и инфляции; и т. д. Особенно интересно проследить испанскую дискуссию XVII и XVIII вв., *Она главным образом вращалась вокруг мер, которые предполагалось принять в ответ на жалобы по поводу налогов alcavala, cientios и millones. Батиста Давила (Davila Bautista. Resumen de los medios practices para el general aliviode la monarquia; дата написания неизвестна, опубл. в 1651; см.: Колмей-ро. Biblioteca), как представляется, был одним из первых экономистов — мое неведение не позволяет быть более точным, — кто рассматривал единый налог как волшебную палочку, посредством которой можно вызвать духов фискального благополучия. В любом случае, его Resumen является вехой на пути к идеям о едином налоге. По его мнению, это должен был быть градуированный подушный налог, который, очевидно, примерно соответствовал пропорциональному подоходному налогу. Сходные идеи обсуждались в последующие сто лет. Министр Энсенада (см. А. Родригес Вилла: Rodriguez Villa A. Don Cenon de Somodevilla, Marques de Ensenada. 1878) создал модифицированную версию этой программы и в 1729 г. ввел подоходный налог и налог с собственности в Каталонии. Но в других странах, особенно в Германии, дискуссия XVII в. отдавала общему акцизу предпочтение перед прямыми налогами именно на том основании, что он облегчит налоговое бремя. Интересным симптомом этой тенденции был успех книги автора, который называл себя Christianus Teutophilus: Entdeckte Gold-Grube in der Accise {«3олотая жила, таящаяся в акцизе»}. 1685; (5-е изд. — 1719). Среди английских защитников акциза самым выдающимся был Дэвенант. Но он полагал, что налоговое бремя ляжет на землю. По сходной причине Ф. Фокье (Fauquier F. An Essay on the Ways and Means... 1756) позднее выступал в защиту налога на жилища; он полагал, что, поскольку косвенные налоги, уплачиваемые бедными, будут передаваться богатым вследствие роста номинальной (денежной) заработной платы, налоги должны взиматься так, чтобы не приводить к потерям в процессе перераспределения. Заметим, что это предвосхищает многое из сказанного по данному предмету А. Смитом и Рикардо. При оценке отношения к налогообложению земли нельзя забывать, что до XVIII в. не существовало эффективных методов землемерной съемки. С их появлением налогообложение сельскохозяйственных земель вступило в новую фазу своей истории. Одним из первых результатов в начале XVIII в. стал Censimento Milanese.* не менее интересно — английскую дискуссию о военном финансировании в XVII и XVIII вв. или об акцизной схеме сэра Роберта Уолпола. Но из всей массы этой литературы мы выберем только две работы, имеющие первостепенное значение. Трактат Петти о налогах и сборах (обсуждаемый в следующей главе) к ним не относится, поскольку он представляет интерес (хотя и весьма большой) главным образом в области общей экономической теории, а не в области фискальной политики. Первая работа относится к тем, которые были продиктованы экономической ситуацией во Франции во время последних двадцати лет правления Людовика XIV. Война за испанское наследство, последовавшая за войной Великого альянса, сделала нищету национальным бедствием, когда военный инженер Вобан, одна из величайших фигур в государстве и армии, осмелился опубликовать свою старую идею — Projet d'une dixme royale (1707). *Sebastien Ie Prestre, Seigneur de Vauban (1633-1707), маршал Франции и фаворит Людовика XIV (до этой публикации). Написанное им ранее огромное количество записок о крепостях, войне, военном деле, государственных финансах, религии, деньгах, сельском хозяйстве и колонизации, составляет впечатляющую серию рукописных томов. В 1698 г. он инициировал проведение переписи населения, а в 1695 г. впервые выдвинул проект, опубликованный лишь в 1707 г. Подобно Этьену Буало за четыре с половиной столетия до этого, он со страстью занимался сбором и систематизацией экономических фактов и цифр. Соответственно, у него имелись свои сторонники, которые присвоили ему титул Createur de la Statistique {создатель статистики} — здесь я ссылаюсь на Э. Дэра (Е. Daire), который издал Dixme royale в книге Economistes-financiers du XVIII siecle (мною использовано издание 1843 г.). Dixme был переведен на английский. Имеется библиография работ Вобана, которую составил F. Gazin (1933). См. также работу Д. Галеви: Halevy D. Vauban. 1923; работу Ж. Б. М. Виня: Vignes J. В. М. Histoire des doctrines sur I'impfit en France. 1909; работу Ф. К. Манна: Mann F. К. Der Marschall Vauban... 1914. В своих усилиях по проведению фискальной реформы Вобан имел двух союзников, отношение которых к нему, однако, не ясно. Один из них — Буагильбер, который был в большей степени экономистом, чем Вобан. Его произведения будут рассмотрены в главах 4 и 6 данной части. Здесь мы лишь отметим, во-первых, что предложение Буагильбера, хотя и отличное от плана Вобана, тем не менее было задумано в том же духе и выражало такое же видение экономической и фискальной политики; во-вторых, искренность (или, скорее, горечь) Буагильбера — о ней свидетельствует подзаголовок его первой книги: Le Detail de la France. La France ruinee sous le regne de Louis XIV {« Франция, разоренная под властью Людовика XIV »} — и его неспособность оценить практические проблемы — об этом говорит другой подзаголовок: Moyens tres-faciles [!] de faire recevoir au Roy 80 millions par-dessus la capitation, practicable par deux heures de travail des Messieurs les Ministres [!!] {«Очень простое [!] средство получить для короля 80 миллионов подушной подати, стоящее двух часов труда господ министров [!!]»} — естественно, раздражали бедолаг, которые служили в то время министрами финансов (Поншартрен, Шамильяр, Домаре). Другому союзнику Вобана было проще найти с ними взаимопонимание. Речь идет об аббате де Сен-Пьере (de Saint-Pierre; 1658-1743)— известном моралисте и реформаторе, стороннике идеи Лиги Наций. Его значительные достижения как практического экономиста постепенно становятся известными (Ouvrages, 1733-1741). См. работу П. Арсена: Harsin P. L'Abbe' de Saint Pierre, e'conomiste//Revue d'histoire e'conomique et sociale. 1932.* Это одно из выдающихся произведений в области государственных финансов, по четкости и последовательности рассуждений не превзойденное ни ранее, ни позднее. Сами рекомендации не имеют большого значения. В сущности, они сводились к тому, что громоздкое и иррациональное нагромождение налогов, которое росло совершенно несистематично, следует отбросить — за исключением рационализированного налога на соль, некоторых акцизов, экспортных и импортных пошлин — и заменить общим подоходным налогом, который необходимо применять ко всем видам дохода, хотя с разными ставками, причем самая высокая из них должна составлять 10 процентов (отсюда слово dixme — десятина); подобные идеи встречались и ранее. На самом деле значение имеет следующее: во-первых, Вобан добрался до доступных лишь немногим высот, с которых фискальная политика представляется инструментом экономической терапии, конечным результатом всеобъемлющего исследования экономического процесса. С гладстоновской проницательностью он понимал, что меры фискальной политики влияют на экономический организм на клеточном уровне и что конкретный способ сбора данного количества налоговых поступлений может стать причиной как паралича, так и процветания. Во-вторых, он основал все свои выводы на статистических фактах. Его инженерный ум не довольствовался догадками. Он вычислял. Сознательное упорядочивание всех доступных данных было самой сутью его анализа. Никто никогда не имел лучшего представления об истинном соотношении фактов и аргументов. Именно это делает его экономическим классиком в самом хвалебном значении этого слова и предшественником современных тенденций, хотя он ничего не внес в теоретический аппарат экономической науки. *Его называли предшественником физиократов, хотя для этого нет ни малейшего основания. Как отмечалось ранее, интерес к сельскому хозяйству вовсе не делает автора физиократом.* Вобан является еще одной иллюстрацией тезиса, согласно которому человек может быть прекрасным экономистом, не являясь хорошим теоретиком. К сожалению, обратное также случается. Вторая работа, которую следует упомянуть, — трактат Броджа *Книга Carlo Antonio Broggia (Карло Антонио Броджа, 1683-1763) Trattato de' tributi, delle monete e del governo politico della sanita {«Трактат о налогах, деньгах и политике поддержания общественного здоровья». 1743} была задумана как всеобъемлющий труд, раскрывающий три отмеченные в заголовке темы. Издание в сборнике Кустоди разделило их, и нас интересует только первая тема, которой посвящена отдельная книга (хотя идеи Броджа о деньгах и общественном благосостоянии также имеют значительные достоинства). Мы почти ничего не знаем о нем как о человеке — видимо, он был бизнесменом (может быть, удалившимся от дел), обладавшим обширными знаниями. Как неаполитанца, его можно включить в неаполитанскую школу. Наиболее интересные части трактата о налогах перепечатаны в сборнике Economisti Napoletani под редакцией Тальякодзо, который представил краткое изложение и комментарий к работе, содержащий ссылки на непосредственных итальянских предшественников Броджа, особенно Пасколи и Бандини; в столь кратком обзоре, как наш, придется несправедливо пренебречь столь важными связями в эволюции фискальной доктрины и анализа и оставить картину неполной. Более полную, хотя и, возможно, не вполне удовлетворительную картину как достижений Броджа, так и эволюции, элементом которой они были, можно найти в: Ricca-Salemo G. Storia delle dottrine finanziarie in Italia. 1881.* о налогообложении, — совершенно иного характера и была выбрана нами по другим причинам. В ней дается схема «идеальной» системы налогообложения, которая могла бы быть выведена путем критического развития схемы Вобана: основные практические идеи, за исключением одной, примерно те же. Но для каждой из этих идей можно указать итальянские источники — как более ранние, так и современные автору, — в том числе и для идеи «канонов налогообложения» (глава 1), которая была развита в Meditazioni (1771) Верри и фактически предвосхитила идею А. Смита. Таким образом, свежесть — «субъективная» оригинальность, которая делает Projet Вобана столь интересным для чтения, здесь отсутствует. Кроме того, в данной работе нет ничего, что соответствовало бы основному достоинству работы Вобана — фактам и цифрам. Вместо этого мы находим у Броджа систематическую целостность и более тщательный анализ: результатом явился по меньшей мере дайджест всего лучшего в литературе по государственным финансам не только XVIII, но и в значительной степени и века XIX. Здесь и представление XV в. о налогах как о платежах за безопасность и услуги, оказываемые государством. Здесь и принцип, согласно которому прямое и косвенное налогообложение необходимо дополняют друг друга как две руки финансового организма (как мог бы сказать Гладстон; на самом деле он говорил о двух сестрах, которые столь похожи, что трудно решить, за которой из них ухаживать). Пропорциональный налог (10%) на определенные доходы (entrate certe, главным образом с земли, строений, включая жилища, принадлежащие собственнику и доходы из общественных фондов; ср. пристрастие А. Смита к налогам на землю и строения), не переносимый на других лиц и сочетающийся с системой косвенных налогов (gabelle), которые переносятся на покупателей, тогда как все неопределенные доходы (прибыль, заработная плата и т. д.) не должны облагаться налогом. Интересен стоящий за этим диагноз экономической ситуации: предлагавшаяся Броджа финансовая система была призвана стимулировать увеличение благосостояния через промышленную и коммерческую деятельность; для этого приобретенное богатство должно было облагаться налогами так, чтобы людей привлекало занятие бизнесом, а богатство, созданное трудом и торговлей, оставлялось почти нетронутым. Поэтому Броджа рекомендовал, чтобы денежные ссуды коммерческим или финансовым структурам (деньги impiegato a negozio) не облагались налогом, и даже косвенные налоги должны были взиматься не с личных доходов, а с «реальных», или «объективных», поступлений (returns)— здесь для него были важны соображения административного удобства, как для Бодена и Ботеро, но основной целью было предотвратить сковывание деловой активности и притеснение бедных. В этой схеме есть три аспекта: во-первых, система целей и оценок, которые интересуют нас не больше, чем все его разговоры о «справедливости»; во-вторых, весьма глубокое видение социальных и экономических условий и тенденций; в-третьих, анализ, хотя и не вполне четко сформулированный, причин и следствий экономических явлений. Именно последний аспект представляет собой научное достоинство данного труда. *Профессор Луиджи Эйнауди приписывает «создание» чистой теории налогообложения физиократам (Atti, Reale Accademia delle Scienze di Torino. 1931-1932). Но при всем моем уважении к авторитету профессора Эйнауди я склонен полагать, что у Броджа и его последователей содержатся более ценные элементы такой теории, даже если мы, учитывая, что ни он, ни кто-либо другой из авторов XVIII в. не провел удовлетворительный анализ налогового бремени, отказываемся признать наличие у него теории как таковой.* |
|
7. Заметка об утопиях Следует сказать несколько слов о «государственных романах» (Staatsromane) *[Объяснение термина Staatsromane см. § 2 главы 1 данной части.]* XVI и XVII вв., которые получили свое общее название — утопии — по заглавию высочайшего достижения этого жанра, «Утопии» Томаса Мора. Данное значение термина «утопия» следует отличать от того значения, которое выражает марксистское словосочетание «утопический социализм». Ф. Энгельс (1892) назвал «утопическим» социализмом (в противоположность «научному») те социалистические идеи, которые а) не связаны с фактическим движением масс и б) не основаны на каком-либо доказательстве существования наблюдаемых экономических сил, ведущих к реализации этих идей. В этом смысле сочинение Морелли Code de la Nature («Кодекс природы») (1755) определенно принадлежит утопическому социализму. Однако мы не называем его утопией не только во избежание ограничения этого понятия социалистическими утопиями, но и потому, что мы намерены использовать здесь данный термин (за исключением случаев, когда указано обратное) для обозначения определенного литературного жанра — художественных произведений того типа, который обозначается термином «государственный роман» и примером которого служит «Государство» Платона. В этом смысле проект социалистического или любого другого типа общества, даже несуществующего, такого, например, как описанное Морелли, не является утопией. Подобные произведения, довольно популярные (несомненно, благодаря греческому влиянию) в рассматриваемую эпоху, *Однако читателю должно быть известно, что подобная литература существовала и в последующие эпохи. Об этом свидетельствует большой успех работы Беллами Looking Backward, 2000-1887 (1888). Но у нас нет возможности упоминать какую-либо из этих более современных утопий в данной книге.* интерпретировать трудно. Литературная форма может вмещать все — от поэтических грез, воплощенных в своеобразных поэмах в прозе, до самого реалистичного анализа. К счастью, всегда можно определить присутствие и особенно отсутствие последнего элемента, хотя и не всегда можно сказать, следует ли понимать то, что представлено как изложение фактов или императив, как «поэзию» или «правду». Следует упомянуть лишь четыре примера: работы Фрэнсиса Бэкона, Харрингтона, Кампанеллы и Мора. Первые три можно отбросить сразу, как не имеющие отношения к цели нашего исследования: New Atlantis {«Новая Атлантида»} (1627) Бэкона, — фрагмент, странное отклонение от кредо «индуктивной науки», исповедуемого его автором, и Осеаnа (1656) Харрингтона не представляют вообще никакого интереса; произведению Civitas solis {«Город солнца»} (1623) Кампанеллы платоновские лучи, играющие вокруг общих рассуждений, дарят заимствованное сияние. *Томмазо Кампанелла (1568-1639). В своем предисловии к «Государству» Платона Джоуэтт дает отрывок из «Города солнца». Имеется также перевод книги на английский язык (см.: Morley H. Universal Library). Во всех трудах о «государственных романах» и большинстве историй социалистических и коммунистических идей так или иначе упоминают произведение Кампанеллы.* «Утопия» Мора — произведение совершенно иного рода. *Сэр Томас Мор (1478-1535), английский лорд-канцлер, казненный Генрихом VIII и канонизированный 400 лет спустя, получил всеобъемлющее классическое образование, обладал проницательным умом и большим опытом, причем ни одно из этих свойств не убило в нем здоровое чувство юмора; и все эти четыре качества проявились в его «Утопии», опубликованной на латыни в 1516 г. и переведенной в 1551 г. на английский, а позднее на немецкий, итальянский и французский языки. Внушительная литература о Море, насколько позволяет мне судить ее поверхностное изучение, по большей части не имеет отношения к цели нашего исследования. Philosophy and Political Economy Бонара расскажет заинтересованному читателю обо всем, что имело какое-либо отношение к экономике. Можно также сослаться на: Dermenghem E. Thomas Morus et les utopistes de la renaissance. 1927.* Эта роскошная книга полна зрелой мудрости и, вполне естественно, стала объектом множества различных интерпретаций, которые, поскольку нас интересует лишь один из многих рассмотренных в этом произведении аспектов, притом весьма второстепенный, мы не станем обсуждать. Не стоит нам углубляться и в социальную критику Мора или в общие черты его коммунистической схемы жизни, обеспечивающей решение большинства экономических проблем постулатом о простых и неизменных вкусах населения, численность которого сохраняется постоянной или почти постоянной путем регулируемой или, скорее, принудительной эмиграции, — это один из многих примеров сходства с «Государством» Платона. Однако есть два момента, имеющие отношение к анализу. Во-первых, общий план производства и распределения товаров: при заданных вкусах количества продуктов, производимые в соответствии с государственными предписаниями всеми взрослыми членами общества, за исключением привилегированного класса «образованных» людей (не вполне аналогичных «хранителям» Платона, так как в данном обществе есть выборный король), распределяются так, чтобы с помощью системы общественного хранения продуктов сделать все районы «равными» по статистике текущего производства. Это неплохой метод выявления существенных принципов функционирования любого экономического организма, к каким бы иным выводам он ни приводил. В частности, из этой концепции может быть выведена вполне работоспособная теория денег, и Мор указывает на эту теорию, выражая шутливое возмущение фетишизмом серебра и золота, которые, за исключением оплаты избыточного импорта, используются в его утопии только для целей, отражающих презрение к ним Мора. Вполне возможно, что одной из основных задач этой конструкции была критика популярной экономической науки той эпохи. Во-вторых, его критика экономических условий, являясь наиболее веской в вопросах прав и наказаний, изобиловала тем не менее диагнозами и формулировками, некоторые из которых можно расценивать как важный вклад в анализ. Объяснение безработицы огораживаниями, хотя и является лишь половиной правды, тогда, в 1516 г., еще не было таким общим местом, каким оно стало впоследствии. Кроме того, он ввел слово «олигополия» и соответствующее понятие в том же значении, в каком мы используем его сейчас. |
*Й. А. Шумпетер первоначально назвал эту главу «Эконометристы»; в машинописном экземпляре он добавил карандашом «и Тюрго?».*
|
Естественно, что проблемы народонаселения, т. е. вопросы о том, чем определяется размер человеческих обществ и каковы последствия роста или убыли численности жителей какой-либо страны могут в первую очередь привлечь внимание внешнего наблюдателя, рассматривающего эти общества из научной любознательности. Мнение о том, что ключ к разгадке исторических процессов следует искать в вариациях численности населения, носит односторонний характер, но оно в такой же мере приемлемо, как и любая другая историческая теория, основанная на предрассудке, будто должна существовать единственная движущая сила общественного или экономического развития, такая, например, как технология, религия, раса, классовая борьба, накопление капитала и т. д. Поэтому вполне объяснимо, что с момента возникновения экономического анализа проблемам народонаселения уделялось большое внимание и что все ведущие экономисты-теоретики рассматриваемого периода придавали им чрезмерное значение, а также что они заняли почетное место в одной из великих досмитовских систем экономической науки, которую дала Англия, — в «Основаниях» сэра Джеймса Стюарта. Но существовала также и практическая причина, в силу которой проблемы численности населения занимали видное место. С тех пор как первобытные племена стали решать свои демографические проблемы путем прерывания беременности или детоубийства, этот вопрос никогда не переставал тревожить человечество в целом и социальных философов в частности. Приблизительно до конца XVI в. эта озабоченность проистекала из того, что соотношение между коэффициентами рождаемости и смертности было несовместимо со стационарными или квазистационарными экономическими условиями, т. е. проблема народонаселения заключалась в существующем или грозящем перенаселении. Именно так эта проблема стояла перед Платоном и Аристотелем. Противоположная причина для тревог была совершенно исключительным явлением — примером может служить убыль численности «коренных» римлян в последнем веке существования Римской республики и на протяжении всей эпохи Римской империи. В средние века, в те времена, когда не было крестовых походов, войны Алой и Белой розы, эпидемий и подобных событий, сокращающих численность населения, замки низших слоев военного класса — простых рыцарей — страдали от перенаселенности; ремесленные цехи также могли предложить средства к существованию только ограниченному числу людей и постоянно испытывали затруднения с вечно удлиняющимися «листами ожидания». Но в XVII и XVIII вв. все переменилось. Мы уже рассматривали практические экономические проблемы стран того периода, бедных товарами, но богатых возможностями. С точки зрения этих возможностей проблема народонаселения состояла в недостаточной населенности. Более того, некоторые страны, прежде всего Германия и Испания, действительно испытывали депопуляцию в течение нескольких десятилетий подряд. *Немецкие и в особенности испанские ученые-экономисты могли преувеличить степень депопуляции, но сам факт не подлежит сомнению.* Как мы видели, эти условия преобладали в то время, когда идеи национального или территориального могущества и экспансии наполняли ум и сердце каждого. а) Популяционистская позиция. В сложившихся условиях правительства начали поощрять рост численности населения всеми доступными им средствами. Эти меры менялись в зависимости от времени и места их проведения, но в некоторых случаях, например во Франции при Кольбере, они были такими же энергичными, как и те, к каким прибегают современные диктаторы. Позиции экономистов соответствовали настроениям их эпохи. Все, за редким исключением, с энтузиазмом относились к идее «населенности» (populousness) и быстрого роста численности населения. До середины XVIII в. экономисты были почти единодушны в своем «популяционизме»; подобное единодушие вряд ли когда-либо наблюдалось при обсуждении других вопросов. Многочисленное и растущее население было наиболее важным признаком благосостояния; оно было главной причиной благосостояния; оно было самим благосостоянием, величайшим достоянием, каким только могла обладать любая нация. Высказывания такого рода столь многочисленны, что делают их цитирование излишним. Например, в Англии к таким лидерам популяционистского движения, как Чайлд, Петти, Барбон, Дэвенант, примкнули почти все рядовые экономисты. *Большинство этих авторов традиционно относились к группе «меркантилистов», которую обвиняли в том, что она «путала» богатство с деньгами или золотом и серебром; к этому мы вернемся позднее. В связи с этим интересно отметить, что некоторые ученые, более всего виновные в такой путанице, например У. Петит (W. Petyt), автор работы Britannia Languens, «путают» богатство также с численностью населения. Так, этот автор однозначно заявлял, что «люди... это самое главное, фундаментальное и драгоценное благо». Не следует ли нам остановиться и подумать, прежде чем принять на веру какую-нибудь из этих «путаниц»? Однако были и голоса против. Одним из ранних противников популяционизма был Малин (Malynes), уже тогда указывавший на «определенные ограничения», которые со временем станут действовать в связи с ростом населения.* Тот факт, что ученые Германии и Испании дальше других продвинулись в этом направлении, полностью объясняется условиями, сложившимися в этих странах. Поскольку население Италии было сравнительно плотным и возможностей для национальной экспансии там было меньше, итальянские экономисты не зашли так далеко в данном, а позднее в противоположном направлении, как их английские и французские собратья. Как всегда, нас интересует один вопрос: каково экономическое объяснение всего этого и, имеет ли это какое-либо отношение к экономическому анализу? Ответ очевиден. Аналитическая составляющая популяционистской позиции сжимается до размеров одного предложения: при данных условиях рост численности населения приведет к росту реального дохода на душу населения. И этот тезис был совершенно правильным. За незначительным исключением, эти условия существенно не изменились в XVIII в. или даже в первое десятилетие XIX в. Следовательно, очень нелегко объяснить, почему противоположная позиция, которую можно было бы назвать антипопуляционистской или мальтузианской (по фамилии человека, сделавшего ее популярной в XIX в.), утвердилась среди экономистов начиная с середины XVIII в. Почему экономисты испугались угрозы перенаселения? В качестве первого шага к решению данной проблемы определим место возникновения мальтузианской концепции. Немецкие и испанские экономисты не убоялись пугала. В действительности ни в Германии, ни в Испании никогда не было своего местного мальтузианства. То мальтузианство, которое когда-либо имело место в этих странах, было плодом английского учения, распространившегося в первой половине XIX в. Как указывалось выше, итальянцы имели некоторые реальные причины для опасений, и они в действительности слегка испугались. Однако колыбелью истинно антипопуляционистской доктрины была Франция. Следовательно, второй шаг к решению проблемы состоит в том, чтобы определить, не было ли в экономическом и политическом положении Франции чего-нибудь такого, что могло бы, несмотря на «объективные» возможности, вызвать пессимистические настроения относительно экономического будущего страны и стать причиной изменения взглядов. Причины для пессимизма действительно были. Практически в течение всего XVIII в. Франция сражалась с Англией и проигрывала ей. Многие выдающиеся умы Франции к 1760 г. начали смиряться с этим поражением и перестали рассчитывать на возможности национальной экспансии. К тому же устаревшие институциональные структуры последнего полувека монархии не благоприятствовали мощному экономическому развитию внутри страны. В результате мысли о смелых авантюрах сменились размышлениями о возможностях, предоставляемых развитием сельского хозяйства. На смену мечтам о развитии пришли представления о «зрелой», или квазистационарной, экономике. И наконец, третий шаг заключается в том, чтобы объяснить, почему антипопуляционистские настроения овладели умами англичан, несмотря на то что в Англии преобладали условия, прямо противоположные тем, что наблюдались во Франции. Чтобы понять это, необходимо четко представить себе, что долгосрочная тенденция любой эволюции — это одно, а череда краткосрочных ситуаций, через которые она прокладывает путь, — другое. Таким образом, английские популяционисты XVII—XVIII вв. могли быть совершенно правы, рассматривая быстрый рост численности населения как движущую силу, условие и признак экономического развития; столь же правы были и те из них (а таких было большинство), кого в то же время тревожили краткосрочные неблагоприятные обстоятельства, в особенности безработица, которой сопровождалось это развитие. Это не означает, что их анализ или их рекомендации были противоречивы. Но промышленная революция последних десятилетий XVIII в. сопровождалась более серьезными, чем раньше, краткосрочными ухудшениями ситуации именно благодаря ускорению темпа экономического развития. Вследствие этого некоторые экономисты — как мы отметим ниже, речь идет о меньшинстве — были так потрясены этим, что упустили из виду общую тенденцию. Вытекающие отсюда антипопуляционистские настроения привели к появлению ряда аналитических тезисов, которые в XIX в. стали известны как мальтузианский принцип, или мальтузианская теория народонаселения. Прежде чем приступить к рассмотрению ее ранней истории, мы должны уделить внимание другой теме. b) Накопление фактических знаний. В Соединенных Штатах первая перепись населения была предпринята в 1790г.; в Англии — в 1801 г. В Канаде и некоторых странах континентальной Европы переписи проводились и раньше; однако только в первые десятилетия XIX в. стала регулярно появляться надежная информация о численности населения. Следовательно, ученые XVII и XVIII вв. теоретизировали о народонаселении, не обладая статистическими данными. Все, чем им приходилось руководствоваться, за исключением редких случаев, когда можно было получить результаты местных наблюдений, это недостоверные указания и смутные представления. Ввиду этого английские ученые вполне могли расходиться во мнениях относительно того, росло или убывало население Англии в течение столетия, за период с 1650 по 1750г. Поэтому предпринятые в стремлении рассеять этот туман исследования и вытекающие из них дискуссии образуют довольно странный тип теории. Обычно анализ имеет дело с известными или считающимися известными фактами: он выстраивает их в определенном порядке, интерпретирует, объясняет, устанавливает зависимости между ними и делает обобщения на основании имеющихся фактов или «данных». Именно такой работой должны были заниматься теоретики народонаселения в XIX в. Однако в XVII и XVIII вв. основной задачей исследователя народонаселения был не анализ имеющихся фактов, а выяснение, насколько это было возможно, их достоверности. В отличие от других теория такого типа отступает по мере прогресса фактических знаний и в итоге заменяется ими. Но все же работа этих исследователей, в первую очередь представителей «политической арифметики», заложила основы более поздней теории народонаселения, поскольку многие соображения, первоначально выдвинутые, чтобы составить представление о фактах, позже служили для их интерпретации. Именно поэтому мы приводим здесь примеры подобных дискуссий. Типичным примером догадок о фактах в XVII в. является работа сэра Уильяма Петти «Очерк об умножении человечесого рода» (Petty William. Essay concerning the Multiplication of Mankind. 2nd ed., rev. and enl. 1686). Можно также упомянуть работу сэра Мэтью Хейла (Hale Matthew. Primitive Origination of Mankind), частично переизданную в 1782 г. под заглавием Essay on Population. Сведения об авторе см. в книге сэра Джона Бикертона Уильямса: (Wiilliams J. В. Memoirs of the Life, Character and Writings of Sir Matthew Hale. 1835). Оба автора выводят факты из ограниченных наблюдений, а главным образом из «законов», полученных из общих соображений.
с) Возникновение «мальтузианского» принципа. Теория народонаселения, как ее понимали в XIX в., т.е. теория факторов или «законов», определяющих численность, темпы роста или убыли населения, возникла значительно раньше мальтузианской. *См. в частности: Gonnard Rene (Рене Гоннар). Histoire des doctrines de la population. 1932; Вола;- J. (Дж. Бонар). Theories of Population from Raleigh to Arthur Young. 1931; Stangeland C. E. (Ч. Э. Стенджеленд). Pre-Malthusian Doctrines of Population. 1904; Spengler J. J. (Дж. Дж. Шпенглер). French Predecessors of Malthus... 1942; Virgllii F. (Ф. Вирджилии). II Problema della popolazione. 1924. Мы отсылаем читателей к данным работам, где они смогут почерпнуть подробные сведения о истории этой теории, поскольку не имеем возможности изложить ее здесь.* За исключением несущественных деталей, «мальтузианский» принцип народонаселения был полностью разработан Ботеро в 1589г.: население имеет тенденцию расти без каких-либо определенных пределов, в меру естественной человеческой плодовитости (virtus generativa). Напротив, средства существования и возможности их увеличить (virtus nutritiva) определенно ограничены, а следовательно, кладут этому росту единственный существующий предел. Этот предел устанавливает нужда, заставляющая людей воздерживаться от брака (по Мальтусу: негативное ограничение, предусмотрительное ограничение, «моральное воздержание»), если численность населения периодически не сокращается войнами, эпидемиями и т. д. (по Мальтусу: позитивное ограничение). Идеи этого первопроходца {Ботеро}, являются единственной заслуживающей внимания теорией народонаселения в истории. Однако она появилась задолго до того времени, когда могла получить распространение; она практически затерялась в популяционистской волне XVII в. Примерно через двести лет после Ботеро Мальтус фактически всего лишь повторил эту идею, за исключением того, что применил математические законы для того, чтобы описать действие virtus generativa и virtus nutritiva: численность населения должна расти «в геометрической прогрессии», т. е. в виде расходящегося геометрического ряда, а средства пропитания — в «арифметической прогрессии». *Если обозначить первый член прогрессии через а, а ее множитель через b, то получим следующий геометрический ряд: а, аb, аb2. Аb3.,. Ряд расходящийся, т. е. сумма его элементов будет больше любого названного нами числа при величине b, равной или превышающей единицу. Арифметический ряд выглядит следующим образом: а, а + b, а + 2b, а + 3b... Арифметический ряд всегда является расходящимся.* Однако «закон геометрической прогрессии», которого не было в работе Ботеро, был предложен Петти в его «Эссе об умножении человеческого рода», Зюсмильхом в 1740 г., Р. Уоллесом в 1753г. и Ортесом в 1774г. Таким образом, в этом диапазоне идей Мальтус не сказал ничего нового. Из тех авторов XVIII в., кто, не связывая себя с этой математической формой, утверждал, что численность населения будет всегда расти до предела, определяемого обеспеченностью средствами существования, достаточно упомянуть Франклина (1751), *См.: Franklin Benjamin (Бенджамин Франклин). Observations concerning the Increase of Mankind. В еще большей степени, чем другие авторы, Франклин рассматривал проблему народонаселения как частный случай проблемы, общей для всех видов животных. С другой стороны, он считал «жизненное пространство» и «врагов» более важными ограничивающими факторами, чем пища.* Мирабо (который в 1756 г. выразился в свойственной ему живописной манере: люди будут плодиться до достижения предела средств существования, «как крысы в амбаре»), сэра Джеймса Стюарта (1767), Шатлю (1772) *Франсуа Жан маркиз де Шатлю (Marquis Francois Jean de Chastellux), профессиональный военный, опубликовал заслуживающий внимания трактат «О счастье общества» (De la Felicite publique).* и Таунсенда (1786). *Джозеф Таунсенд (Joseph Townsend); см. в особенности его исследование законов о бедных (Dissertation ore the Poor Laws. 1786).* Стюарт, чей приоритет должен был признать Мальтус, выразил свои идеи особенно четко. Точно так же как и Ботеро, он принял «детородную способность» за постоянную силу, которая сравнивается с пружиной, удерживаемой в сжатом состоянии приложенным к ней грузом и непременно реагирующей на любое ослабление давления на нее. Таунсенд определил ограничивающий фактор как «голод, который не ощущается самим индивидом и не внушает ему страха, но предвидится в будущем и грозит его потомкам». Насколько мне известно, Ортес был единственным, кто допускал, что «разум» может при этом играть большую роль, чем простое предвидение грядущей нужды; это влияние разума он проиллюстрировал на примере безбрачия католического духовенства. Итак, Ботеро был первым автором, в чьих работах прозвучала пессимистическая нота, вокруг которой разгорелся спор во времена Мальтуса. Как мы видели, Ботеро связывал рост населения с действительной или потенциальной нищетой. Но большинство авторов, полагавших, что численность населения имеет тенденцию к росту без определенных пределов, не разделяли пессимизма Ботеро, а, наоборот, симпатизировали популяционистским настроениям, преобладавшим в то время в их странах. В качестве примера можно привести Петти, а также Мирабо и Пэйли до их присоединения к взглядам Ботеро—Мальтуса по данному вопросу. *Петти относил густонаселенность Нидерландов к числу главных преимуществ, делавших эту страну таким грозным конкурентом Англии. В опубликованных в 1756 г. частях работы «Друг людей, или Трактат о народонаселении» (L'Ami des hommes, ou traite de la population) Мирабо заявлял, что многочисленное население — благо и источник богатства: сельское хозяйство должно поощряться именно потому, что в результате люди будут плодиться, «как крысы». Однако под личным влиянием Кенэ Мирабо поменял направление причинно-следственной связи между богатством и численностью населения на противоположное. Уильям Пейли (Paley William. Principles of Moral and Political Philosophy. 1785. Book VI, ch. 11) вначале придерживался того же мнения, но был обращен в новую веру под влиянием «Эссе» Мальтуса и в работе Natural Theology (1802) отрекся от прежних взглядов.* Такая позиция логически ошибочна, поскольку сам факт, что население физически способно размножаться до тех пор, пока не закончится не только пища, но и место на земле, не является причиной для беспокойства, если к этому не добавить дополнительное предположение, что население действительно будет стремиться к этому, вместо того чтобы просто реагировать на изменение экономического положения ростом или снижением рождаемости. Другими словами, должна наблюдаться тенденция к тому, чтобы численность населения «наталкивалась» на границы, заданные обеспеченностью продовольствием. Однако, если даже допустить существование такой тенденции, она не может быть причиной для беспокойства за ближайшее будущее или, что важнее для нашей темы, служить основанием для объяснения современных явлений. Для этого недостаточно полагать, что избыток населения относительно обеспеченности пищей сможет наступить и наступит в неопределенно далеком будущем. Мы должны считать, что давление избыточного населения уже имеет место или грозит наступить в ближайшем будущем. Если дело обстоит иначе, то можно одновременно верить в существование этой долгосрочной тенденции и придерживаться противоположного мнения в отношении любой данной ситуации и ближайших перспектив. Читателю может показаться, что я уделяю излишне много внимания этим очевидным различиям, но пренебрежение ими привело к тому, что многие дискуссии по поводу народонаселения как в XVIII, так и в XIX в. оказались бесполезными. На примере работы Роберта Уоллеса *Wallace Robert. Various Prospects of Mankind, Nature and Providence. 1761. Этот труд подвергся критике со стороны Годвина, а поскольку работа Мальтуса в свою очередь начиналась с критики идей последнего, влияние Уоллеса на течение, ставшее известным под названием «мальтузианство», вероятно, превосходило влияние других авторов, предвосхитивших доктрину Мальтуса. Мальтус по достоинству оценил работу Уоллеса, но дал вполне ясно понять, что в отличие от Уоллеса и подобно Кенэ он считал давление избыточного населения реальным и постоянно присутствующим фактом.* можно показать, каким образом простая убежденность в том, что в неопределенно далеком будущем возникнет давление избыточного населения, может иметь отношение к экономическому анализу. Уоллес считал эгалитарный коммунизм абсолютно идеальной формой общества. Тем не менее он отвергал его на одном единственном основании: подобное общество не сможет ограничивать физические возможности человека к размножению, вследствие чего коммунистическое общество придет к перенаселению и нищете. На основании этой точки зрения мы не можем сделать вывод о взглядах Уоллеса на современную ему ситуацию. Что бы мы ни думали о достоинствах данного аргумента, он содержит две характерные черты, требующие особенно пристального внимания. Во-первых, если бы предположение о неограниченном росте населения было справедливо, то оно по статусу вплотную приблизилось бы к «естественному закону» в строгом значении данного термина. Большинство английских экономистов в течение последующих ста лет воспринимали его именно как выражение непреодолимой, почти физической закономерности. Те же экономисты имели обыкновение считать столь же необходимыми и универсальными не только те экономические тезисы, которые являются не более чем прикладной логикой, но и другие, такие как их «закон заработной платы». Видимо, уместно предположить, что данная привычка английских экономистов как-то связана с их верой в этот биологический «закон». Если это так, то вопрос о классических «вечных законах экономики» нельзя рассматривать как предмет философии научного метода; он должен рассматриваться просто как вопрос справедливости и адекватности каждого отдельного предположения. Во-вторых, кажется, Уоллесу никогда не приходило в голову искать иные препятствия на пути совершенствования человечества, кроме способности людей к размножению; других сомнений относительно возможностей совершенствования человечества у него не больше, чем у Кондорсе. Это вполне соответствовало поверхностной социологии Просвещения, но интересно отметить, что Мальтус и фактически все «классики», по-видимому, придерживались того же мнения. Мне известен только один автор, в произведениях которого хотя бы прозвучала евгеническая нота. Это был Таунсенд. В упомянутой выше работе он доказывал, что обеспечение «ленивого и порочного» легло бы бременем на «более благоразумного, заботливого и трудолюбивого» и заставило бы воздержаться его от вступления в брак. Таунсенд писал: «Фермер оставляет на племя только лучших своих животных, однако наши законы предпочитают, скорее, сохранять худших...». Выдающимся авторитетом, придерживавшимся другого мнения, т. е. считавшим, что давление избыточного населения около 1750г. уже наблюдалось и существовало всегда, был Кенэ. *Кантильон в сущности был популяционистом, но мимоходом коснулся вопроса о том, «что лучше иметь: множество бедняков или меньшее число более обеспеченных людей?».* Разойдясь по данному вопросу с Кантильоном, он не только утверждал, что единственным пределом роста численности населения является наличие средств существования, но и считал, что она всегда стремится превысить этот предел. Единственное обоснование, которое он предложил для этой догмы, заключалось в том, что всегда и везде есть люди, живущие в бедности или нужде (indigence). Эта теория, объясняющая бедность перенаселенностью, является сутью «мальтузианства». Однако до появления «Эссе» Мальтуса у этой теории было так мало приверженцев, что и по сей день большинство историков приписывают разработку этой теории ему. Конечно, популяционизм не удержал своих позиций, по крайней мере за пределами Германии и Испании. Но повсюду экономисты отказывались принять и противоположную точку зрения. Казалось, большинство из них согласились с списком Беркли, которого восхищали радостно суетящиеся массы, или с Юмом, считавшим, что счастье общества и его многочисленность— два «непременных спутника». А. Смит подвел итог, сведя принцип народонаселения к избитому трюизму, но сохранив за ним статус «закона природы»: «...все виды животных размножаются, естественно, пропорционально наличию средств для их существования, и ни один вид не может размножаться сверх этого предела» («Богатство народов». Кн. I, гл. 8). Но одновременно он в духе старых популяционистов заявил, что «самым решающим признаком процветания любой страны является рост численности ее жителей» (там же). Беккариа не разделял ни энтузиазма, ни пессимизма экономистов относительно роста населения; он признавал, что рост численности населения не всегда благо, о котором стоит молиться во все времена, но нет также и причин всегда его опасаться. В сущности, он был единственным авторитетом, ясно выразившим несомненно разумную точку зрения. Дженовези пошел еще дальше, соединив обе крайности. Он отметил, что с точки зрения населения, живущего в определенных условиях, его численность может быть или слишком мала, или слишком велика, в зависимости от того, что обеспечило бы ему больше «счастья»: его прирост или убыль. В результате Дженовези воскресил старую идею об оптимальной численности населения (populazione giusta; Lezioni. Part I, ch. 5), которую впоследствии вновь поддержал Кнут Виксель. Эта концепция неудобна и, возможно, не представляет большой научной ценности. Однако ее заслуга заключается в том, что она показывает: популяционизм и мальтузианство не являются взаимоисключающими крайностями, каковыми они представлялись очень многим. |
|
2. Возрастающая и убывающая отдача и теория ренты а) Возрастающая отдача. Мы видели, что популяционистская позиция в той мере, в какой она экономически оправданна, подразумевает веру в то, что рост численности населения (в определенных пределах) приводит к росту дохода на душу населения, или, другими словами, веру в возрастающую отдачу. Такого же мнения в большинстве случаев придерживаются и сторонники протекционистской позиции, сочетавшейся с популяционистской (см. главу 7). Идея возрастающей отдачи в этом смысле, т. е. отдачи, применительно к национальной экономике в целом, не подкрепленная хорошо аргументированными доводами, объясняющими, почему отдача должна быть возрастающей, и без уточнения, имеется ли в виду физическая отдача или отдача в денежном выражении, является несомненно туманной идеей. Ее трудно расценить как нечто большее, чем «намек» на любой из множества вариантов, в которых впоследствии встречалась эта концепция. Но кроме намеков которые, конечно, встречались очень часто, мы то и дело находим более строгие высказывания, такие как рассуждения Петти о своего рода общественных накладных расходах — на государственное управление, на дороги, школы и т. п. Эти расходы при прочих равных условиях не растут пропорционально росту населения. В результате возрастающая отдача принимает не вполне эквивалентную форму снижающихся издержек на единицу оказанных услуг. Это явление наблюдается в каждом обществе и каждой отдельной фирме. Ранее Антонио Серра *Terra Antonio. Breve trattato. 1613. Part 1, ch. 3: «...nell' artefici vi puo essere moltiplicazione... e con minor proporzione di spesa» («...в обрабатывающей отрасли выпуск может возрасти при менее чем пропорциональном росте издержек»). Серра не объясняет нам, за счет чего снижаются издержки. Однако вполне возможно допустить, что он думал о тех же фактах, которые позднее перечислил А. Смит.* четко и с полным пониманием его важности изложил общий закон роста отдачи в обрабатывающей промышленности в форме закона убывающих удельных издержек почти в том же виде, как он позднее излагался в учебниках XIX в. Следует особо отметить, что действие возрастающей отдачи ограничено обрабатывающим сектором. Серра не утверждал, что для сельскохозяйственного производства была характерна убывающая отдача. Однако он так ясно выразил идею, согласно которой промышленное и сельскохозяйственное производство подчиняются разным «законам», что фактически пришел к этому выводу. Таким образом, он предвосхитил важную часть анализа XIX в., от которой не отказался окончательно даже А. Маршалл. Однако Е XVII и XVIII вв. большинство экономистов совсем не высказывались на эту тему, хотя многие подразумевали (или даже высказывались о том), что возрастающая отдача преобладала и в сельском хозяйстве. Сейчас мы рассмотрим наиболее важный пример такой позиции. Пока же отметим, что А. Смит по прошествии более полутора столетий после Серра принял точку зрения, очень близкую к взглядам последнего. В первый раз он ясно, хотя и не слишком строго, сформулировал закон возрастающей отдачи применительно к промышленному производству в связи с разделением труда («Богатство народов». Кн. I, гл.1), а во второй раз более полно: в отступлении о «Влиянии совершенствования производства на реальную цену промышленной продукции». Это отступление он поместил в часть III своей огромной главы о земельной ренте (кн. I, гл. 11), где он объясняет факт «значительного уменьшения количества рабочей силы, требуемого для выполнения какой-либо отдельной операции», использованием «лучшего оборудования, более высокой квалификацией рабочих и лучшим разделением труда». *Отметим, что в данной формулировке смешиваются две совершенно разные вещи. Говоря о «лучшем» оборудовании, Смит, видимо, имеет в виду рост объема знаний и расширение технологического горизонта, что наблюдается в ходе экономического развития. С другой стороны, лучшее разделение труда является одним из следствий простого роста выпуска продукции и может иметь место в рамках неизменяющегося технологического горизонта или при неизменном состоянии промышленного мастерства.* Однако он нигде не сформулировал закон убывающей отдачи, хотя неоднократно касался этой темы, особенно в гл. 11. В главе 1 он фактически всего лишь отметил разницу между сельскохозяйственным и промышленным производством с точки зрения возможностей для непрерывного роста разделения труда. Этот пассаж вполне можно интерпретировать как подтверждение действия закона возрастающей отдачи и в сельском хозяйстве, хотя и в меньшей степени. И это несмотря на то, что оба случая убывающей (физической) отдачи, которые должны были признать Уэст и Рикардо, были исчерпывающе описаны до А. Смита сэром Джеймсом Стюартом (1767) и Тюрго (1767). *«О докладной записке г-на де Сен-Перави» (Sur Ie Memoire de М. de Saint-Peravy). Эти заметки были включены в «Собрание сочинений» Тюрго (Oeuvres; ch. 4, sec. 4). Дата, приведенная в тексте, не абсолютно достоверна, более того — это дата написания. Нам неизвестно, насколько широк или узок был круг читателей, которому была в то время доступна данная работа.* b) Убывающая отдача: Стюарт и Тюрго. Стюарт в своих «Основаниях» (Principles. 1767), а за ним Ортес в работе «Национальная экономика» (Economia Nazionale. 1774) описали то, что поздние рикардианцы назвали экстенсивным пределом использования земельных угодий (Extensive Margin): с ростом численности населения приходится обрабатывать все менее и менее плодородные почвы, и равные количества производительного труда, затраченные на обработку этих становящихся все беднее почв, дают постоянно уменьшающиеся урожаи. Тюрго открыл другой случай убывающей физической отдачи, который те же последователи Рикардо назвали интенсивным пределом использования земельных угодий (Intensive Margin): при неоднократных затратах равных количеств капиталов — avances (в данном случае то же самое можно сказать о равных количествах труда) на обработку данного земельного участка поначалу мы будем получать все бблыпие количества продукта, но лишь до достижения определенной точки, где отношение прироста продукции к приросту капитала достигнет максимума. После прохождения этой точки дальнейшие затраты равных количеств капитала будут порождать постепенно снижающийся прирост продукции, ряд таких убывающих приростов в итоге сойдется к нулю. Эту формулировку, со временем признанную как истинный закон убывающей отдачи, трудно переоценить. Это блестящее достижение, которого достаточно, чтобы поставить Тюрго как теоретика выше А. Смита. Формулировка Тюрго значительно вернее большинства формулировок XIX в., и она оставалась непревзойденной до тех пор, пока Эджуорт *См. ниже, часть IV, глава 6, § 5b* не взял дело в свои руки. Особенной удачей Тюрго является включение перед интервалом убывающей отдачи периода, когда наблюдается рост отдачи, признание факта, что убывающая отдача не преобладает сразу же после внесения первой «дозы» некоторого переменного фактора, а устанавливается только после достижения определенной точки. Это обстоятельство должно было бы раз и навсегда опровергнуть ошибочное мнение, будто тот, кто утверждает, что при определенных обстоятельствах расширение производства может сопровождаться возрастающей отдачей, отрицает тем самым справедливость «закона» убывающей отдачи. Более того, Тюрго с непревзойденной точностью определил возрастающую отдачу: это возрастающая отдача, сопровождающая применение переменного фактора в дополнение к другому фактору (или набору факторов, количества которых постоянны) до достижения оптимального сочетания факторов. Таким образом, можно сказать, что Тюрго сформулировал особый случай закона, который американские экономисты около 1900 г. назвали Законом переменных пропорций. *То же самое может быть выражено несколько иным путем, с помощью другой концепции. Эта концепция, возникшая к концу XIX в. (см. ниже, часть IV, глава 7, § 8), теперь называется производственной функцией. Последняя выражает технологическую зависимость между количеством продукции и количествами факторов, совместно применяемых в разных пропорциях для производства этой продукции. Сократив для удобства число факторов до двух, мы можем откладывать количества продукта и обоих факторов на осях системы прямоугольных координат. Каждая точка в пространстве, соответствующая любому набору положительных конечных значений этих трех переменных, будет выражать то количество продукции, которое может быть (в лучшем случае) произведено соответствующими количествами факторов, а совокупность всех этих точек образует в трехмерном пространстве поверхность производственных возможностей. Теперь пусть одно из количеств факторов будет постоянным т. е. эту поверхность разрежет плоскость, перпендикулярная оси этого фактора, в точке, соответствующей константе. Кривая пересечения между поверхностью и плоскостью как раз и будет отражать закон первоначально возрастающей, а затем убывающей отдачи Тюрго. Хотя Тюрго не открыл ни производственную функцию, ни ее геометрическое изображение, т. е. поверхность производственных возможностей как таковую, мы можем сказать, что он открыл одно ее свойство, а именно форму одного из ее контуров, и, следовательно, получил результат, который (при обычном уровне тщательности и компетенции, преобладающем в нашей науке) должен был привести к открытию современной производственной функции еще до конца XVIII в. Я упоминаю об этом здесь, поскольку данный случай ярко иллюстрирует «пути человеческой мысли», которая редко сразу обнаруживает что-то очевидное и фундаментальное. Чаще она схватывает какой-либо частный аспект идеи и лишь затем возвращается назад, к логически предшествующим концепциям.* Наконец, следует отдать Тюрго должное за то, что он сформулировал закон в терминах последовательных приращений продукта, а не в терминах среднего продукта (на единицу переменного фактора). Это значит, что он фактически пользовался предельным анализом, и современная аналитическая техника могла бы только улучшить форму изложения. В законе Тюрго нет ничего, что стоило бы подвергнуть критике, за исключением неадекватного убеждения в необходимости точно указывать как продукт, так и переменный фактор, для которых данный закон имеет силу. Беспорядочный набор вещей, скрывающихся за словом auances, не отвечает этому требованию, а фактически отходит от него. *Если используемый фактор не является определенным физическим объектом, как, например, удобрение неизменного вида и качества или даже труд определенного вида и качества, то возникают опасные для закона сложности.* На другой упрек в адрес Тюрго, который заключается в том, что он не подчеркивает факт справедливости своего закона только для данного уровня технологических знаний или данного технологического горизонта, или данной — как сказали бы мы — производственной функции, он, возможно, ответил бы, что это само собой разумеется. Мы убедимся, что это не так. Но прежде стоит затронуть еще один вопрос. И Стюарт, и Тюрго говорили только о сельском хозяйстве. Пятьдесят лет назад это никого не могло удивить, поскольку тогда убывающая отдача считалась присущей исключительно этой отрасли. Нас же этот факт способен изумить, поскольку мы считаем доказанным, что ни возрастающая, ни убывающая отдача не ограничиваются какой-либо отдельной областью экономической деятельности, а, наоборот, при наличии некоторых общих условий могут преобладать в любой отрасли. Возможно, объяснение следует искать в том, что на неискушенный ум особо сильно действуют ограничения, наложенные на человеческую деятельность неумолимо «заданными» физическими условиями. Требуется немало труда, чтобы определить истинные масштабы аналитического значения этих ограничений и логически отделить их от земли и отрасли, занимающейся ее обработкой. И все же удивительно, как много времени было затрачено на осознание того, что в действительности не существует логической разницы между попыткой расширить производство на ферме и на фабрике и что если невозможно бесконечно увеличивать число ферм или укрупнять их, то этого нельзя сделать и с фабриками. Дополнительное объяснение мы находим в убежденности практически всех ученых-экономистов XVIII в. (и это мнение как пережиток сохранилось у «классиков» XIX в.), что, в то время как фактор земли дан раз и навсегда, другой первоначальный фактор, труд, при благоприятных условиях всегда будет увеличиваться до любого требуемого количества. Если мы примем эту точку зрения, нам станет ясно, почему некоторые авторы упорно не желали одинаково относиться к труду и к земле и беспристрастно применять законы физической отдачи к обоим. Тогда мы поймем однобокую аналитическую схему, которую они разработали. с) Исторически возрастающая отдача. Как мы видели выше, утверждение, что в определенной ситуации в сельском хозяйстве страны преобладает возрастающая отдача, т. е. рост производственных затрат сопровождается более быстрым ростом продукции, не означает отрицания справедливости закона убывающей отдачи. Теперь следует, опираясь на этот факт, дать оценку взглядов тех английских экономистов и политиков, кто придерживался тезиса о возрастающей отдаче. Были они правы или нет в отношении самого факта, их позиция логически оправдана, если они имели в виду один из двух следующих моментов (или оба сразу). Они были правы с точки зрения логики (хотя, возможно, неправы с точки зрения фактов), если полагали, что за последние десятилетия XVIII в. сельское хозяйство Англии переживало период возрастающей отдачи; *Эти авторы и политики, как и экономисты XIX в., всегда говорили об отдаче сельского хозяйства в целом. Строго говоря, законы отдачи в том смысле, как их понимал Тюрго, определяются только для отдельно взятой фермы. В этом состоит дополнительная заслуга Тюрго. Переход к отрасли в целом, не говоря уже об экономике страны, не такая простая задача, какой представляется в примитивном анализе.* иначе говоря, к земле еще не был применен оптимальный набор других факторов. Они были не менее правы с точки зрения логики (и до некоторой степени с точки зрения фактов), если имели в виду, что в будущем открывались возможности совершенствования способов сельскохозяйственного производства, которые можно было бы реализовать, вложив в сельское хозяйство дополнительные ресурсы («капитал»), как это произошло в промышленности. Заметим, однако, что эта проблема не имеет ничего общего с понятием возрастающей отдачи, которое мы обсуждаем. Мы можем, если угодно, говорить в этом случае о возрастающей отдаче применительно к растущим вложениям ресурсов. Однако такая возрастающая отдача в отличие от других не наблюдается в рамках имеющейся модели. Подобно усовершенствованию оборудования, о котором говорил А. Смит, он подразумевает изменение этой модели. Если мы представим интервалы Тюрго (сначала интервал возрастающей, а затем убывающей отдачи) в виде кривой, которая идет вверх, достигает максимума, а затем падает, *См. прим. 5. Повторим, что по абсциссе откладываются последовательные равные «вложения» какого-либо ресурса — скажем, труда определенного качества, по ординате — соответствующие количества общего продукта. Но можно также отложить по ординате приращения общего продукта, которые последовательно получаются из каждой дополнительной дозы «вложений». Разумеется, эта «производная» кривая (кривая предельного продукта) достигнет своего максимума раньше первой.* то мы увидим, что возрастающая отдача для предыдущего случая выражается отрезком этой кривой, в то время как в данном случае это невозможно. Ее можно представить в виде сдвига всей кривой вверх (форма при этом может меняться или не меняться), в новое положение. Прежняя кривая обрывается и заменяется новой, проходящей на более высоком уровне (хотя не обязательно на протяжении всей кривой), но и эта кривая имеет интервал возрастающей отдачи в рассмотренном выше значении и интервал убывающей отдачи. Возрастающая отдача в новом значении имеет место, когда кривая сдвигается в новое положение. Следует добавить, что если кривая сдвигается вновь и вновь, то разность между этими последовательными уровнями не уменьшается: закона убывающей отдачи от технического прогресса не существует. Чтобы не смешивать эти два совершенно разных явления, лучше ограничить область применения термина «возрастающая отдача» только случаем, проанализированным Тюрго. Мы так и поступим. Когда же мы захотим сохранить ассоциацию, хотя и ложную, между обоими случаями, то мы используем для последнего случая термин «исторически возрастающая отдача» (Historical Increasing Returns). Данное выражение было выбрано для того, чтобы показать, что эта исторически возрастающая отдача не может подобно настоящей возрастающей отдаче быть выражена какой-либо кривой или «законом» и менее всего кривой, по которой мы можем перемещаться взад и вперед, поскольку новые технические уровни достигаются в ходе необратимого исторического процесса и не видны нам до момента их реального достижения. Проиллюстрируем данную ситуацию примером. Д. Андерсон, *Джеймс Андерсон (James Anderson, 1739-1808) был шотландским джентельменом-фермером. (Джентльмен-фермер — человек, которому доход из других источников позволяет заниматься фермерством скорее ради удовольствия, чем ради прибыли. — Прим. пер.}. Его многочисленные работы так же важны для правильной оценки хода полемики по поводу хлебных законов, как и для истории экономического анализа. Его наиболее значительные произведения: Observations on the Means of exciting a Spirit of National Industry... (1777); An Enquiry into the Nature of the Corn Laws (1777), а также несколько эссе в шеститомнике Recreations in Agriculture, Natural History, Arts and Miscellaneous Literature (опуб. в 1799-1802 гг.). Он в необычайно высокой степени обладал даром, которого нет у столь многих экономистов, — видением.* один из наиболее интересных английских экономистов конца XVIII в., смело утверждал, что человек способен добиться такой производительности своих полей, «которая позволила бы не отставать от темпа роста населения, каким бы он ни был». *Recreations. Vol. IV. Р. 374; этот отрывок был процитирован Кэннаном в работе A History of the Theories of Production and Distribution (3d. ed. 1917. P. 145) с целью доказать, что закон убывающей отдачи был неизвестен специалистам по сельскому хозяйству того времени. Несомненно, они основательно путались в этом вопросе, и, поскольку работа Тюрго прошла незамеченной, мнения профессионалов и политиков того времени иногда звучат как чистейшая бессмыслица. Но не следует безоговорочно утверждать, что они действительно были бессмысленны или всегда искажались именно по причине незнания этого закона.* Эти слова истолковывались как отрицание закона убывающей отдачи. Мальтус был первым критиком Андерсона, именно так, неправильно интерпретировавшим его высказывание. Однако Андерсон говорил не о «продукте», а о «производительности» земли. Этот факт, а также его упоминания «открытий» в том же фрагменте текста не могут служить достаточным доказательством того, что он имел в виду «исторически возрастающую отдачу». В примере с Андерсоном особенно легко убедиться, что его несомненно завышенные оценки возможностей повышения производительности не противоречат признанию закона убывающей отдачи. Он нигде не упоминал высказываний по этому поводу Тюрго, но очевидно, что он принял точку зрения сэра Джеймса Стюарта. Подтверждением тому служит то, что Андерсон фактически изобрел «рикардианскую» теорию ренты, следующую традиции Стюарта. d) Земельная рента. Мы уже видели, что на ранних стадиях экономического анализа объяснение земельной ренты не привлекало внимание исследователей. Можно сказать, что Кантильон, а за ним физиократы были первыми, *Здесь не принимаются во внимание не представляющие большой важности комментарии Петти и некоторых других экономистов по данному вопросу. Те экономисты, которые, подобно Локку, объясняли или «оправдывали» собственность на землю тем, что в нее вкладывался труд, могут рассматриваться как сторонники трудовой теории ренты. Однако было бы неточным приписывать им это, и я предпочитаю не настаивать на такой точке зрения.* кто высказал определенный взгляд по этому поводу, который в понятиях позднейшего времени можно сформулировать так: земля дает ренту, поскольку она является ограниченным фактором производства (или даже единственным «первичным» фактором), а эта рента отчасти является процентом, выплачиваемым на инвестиции землевладельца, а отчасти платой за «естественные и неразрушимые производительные силы почвы». Эта примитивная и не вполне ясно выраженная теория, тем не менее превосходила многие более поздние рассуждения. Кроме того, что в ней не сказано и не подразумевается ничего определенно ошибочного, она обладает и другим достоинством, поднимающим ее над тривиальностью: всякий, поддерживающий эту теорию, подтверждает тем самым свое понимание факта, что производительность и ограниченность дарового фактора производства достаточны для того, чтобы этот фактор приносил чистый доход и потому нет оснований искать другие причины. Но именно этого не понимали большинство экономистов как тогда, так и на протяжении первой половины XIX в. Соответственно, они пустились в рассуждения, в результате которых до конца XVIII в. были созданы обе теории ренты, господствовавшие в последующую эпоху (приблизительно до последней четверти XIX в.). Одна теория может быть связана с именем Адама Смита, а другая — с именем Джеймса Андерсона. Теория ценности А. Смита, которую мы обсудим в следующей главе, приводит нас к выводу, что в условиях конкуренции даровая вещь в действительности не может иметь цены. Земля предоставляет свои услуги бесплатно. А. Смит подробно объяснил, что эти услуги не могут отождествляться с услугами капитала, инвестированного в землю. Тем не менее услуги земли продаются за определенную цену. Отсюда «земельная рента... рассматриваемая как цена, заплаченная за пользование землей, естественно, является монопольной ценой» («Богатство...». Кн. I, гл. 11). Если бы это было верно, то рента «вошла бы в состав цены товаров», точно так же как прибыль и заработная плата, что А. Смит явно отрицает на следующей странице. Но, разумеется, это неверно: землевладелец не является единственным продавцом, а следовательно, его доход не может объясняться теорией монополии. Скудость этого анализа ренты восполняется обилием представленных материалов и подробными комментариями, в результате чего глава 11 непомерно разрослась и перегрузила книгу I. Многие из этих деталей заслуживают упоминания, но мы ограничимся тремя. Во-первых, А. Смит уделил много внимания ренте по местоположению. Во-вторых, он разработал теорию, которая вошла в идейный багаж Мальтуса и продолжала обитать в глубинных слоях теории XIX в. Согласно этой теории, «человеческая пища кажется единственным продуктом земли, который всегда и обязательно дает некоторую ренту землевладельцу» (часть II, гл. 11), поскольку в силу принципа народонаселения производство продуктов питания является единственным видом производства, который, так сказать, всегда будет создавать свой собственный спрос: количество ртов растет в ответ на каждое увеличение предложения пищи. Хотя, как я думаю, комментарии относительно достоинств данного предположения излишни, следует указать, что такого рода вещи отчасти оправдывают враждебность по отношению к теории со стороны экономистов институционального и исторического направлений. По той же причине я упоминаю и третью теорию (представленную в заключении главы II): полагая, что любой рост реального богатства общества имеет тенденцию прямо или косвенно повышать реальную земельную ренту, А. Смит пришел к выводу, что классовый интерес землевладельцев «тесно и неразрывно связан с общим интересом общества»; поэтому в отличие «от тех, кто живет за счет прибыли», землевладельцы, отстаивая свои классовые интересы, «никогда не могут сбить с пути» общество в его поисках мер, способствующих общему благосостоянию. Поистине невероятное рассуждение: на основании материалов и аргументации, содержащихся на страницах «Богатства», можно показать, что предложенная посылка ложна, а сделанный вывод не вытекал бы из этой посылки даже будь она верной! *Подобного рода рассуждения явственно демонстрируют ограниченность человеческой способности к суждению. Однако мы также вправе подозревать, что подобная аргументация явилась следствием идеологического влияния именно по причине ее очевидной ошибочности. Поэтому интересно отметить, что это идеологическое влияние в работе Смита было направлено против интересов землевладельцев (см. гл. 6), так что данная аргументация ничего не объясняет.* Как уже было сказано, для объяснения сути земельной ренты нам не требуется привлекать другие понятия, кроме производительности и ограниченности земли. Ни факт, требующий объяснения, ни объясняющие его факты не имеют ничего общего с убывающей отдачей. Однако Андерсон установил связь ренты с убывающей отдачей, которая стала одной из характерных черт рикардианской системы. В Observations (1777) он пришел к выводу, что земельная рента — это премия, выплачиваемая за привилегию обработки более плодородной почвы, а в Enquiry, выпущенном в том же году, более точно сформулировал условия, на основании которых, как утверждал Кэннан, может быть выведена формула: «Рента, выплачиваемая относительно любого отдельно взятого колоска, равна разнице между расходами на выращивание наиболее дорогостоящего из выращенных колосков и расходами на выращивание именно этого колоска». Андерсон исчерпывающе объяснил, как конкуренция среди фермеров обеспечивает землевладельцу получение именно этой суммы. *Мне непонятно, почему покойный профессор Кэннан, приводя отрывки из Enquiry (p. 371-373), счел необходимым предупредить читателей, что нельзя принимать «предвосхищение Андерсоном отдельных моментов теории Рикардо за предвосхищение теории в целом». Верно, что Рикардо также учитывал случай убывающей отдачи, проанализированный Тюрго. Но его аргументация, как и у Андерсона, практически основана на случае, проанализированном Стюартом. Более того, подобно Андерсону, Рикардо, по-видимому, считал, что, не будь убывающей отдачи, не было бы и ренты, путая тем самым убывающую отдачу с ограниченностью земли. Следовательно, в той мере, в какой это касается теории, на которую ссылался Кэннан, а не оценки ситуации в сельском хозяйстве Англии или политических рекомендаций, я не могу усмотреть какие бы то ни было различия между Андерсоном и Рикардо или Андерсоном и Уэстом.* В более позднем эссе, включенном в Recreations (vol. V), Андерсон изложил другой аспект той же идеи, сказав, что рента была «способом» уравнивания прибылей от земельных участков разного плодородия, и подчеркивая тем самым значение «закона средней нормы прибыли»; следовательно, он был предшественником Рикардо еще и в другом смысле. За исключением претензий на объяснение ренты, все остальное было совершенно правильно. Однако сам факт предвосхищения идеи на целое столетие примечателен сам по себе, даже если бы все сказанное на эту тему было полностью ошибочным. |
|
3. Заработная плата *Все работы по истории теорий народонаселения дают некоторые сведения по истории доктрин заработной платы, но особенно стоит упомянуть работу Шпенглера. Факты и мнения по этой проблеме читатель найдет у Хекшера и Манту. См. также: Fumiss Е. S. (Э. С. Фёрнисс). The Position of the Laborer in a System of Nationalism. 1920 — но данная работа выделяет частный аспект всей картины; она не ставит перед собой целью представить картину в целом. См. также: Picard R. (Р. Пикар). Etude sur quelques theories du salaire au XVIII e siecle//Revue d'histoire des doctrines economiques. 1910.* Наиболее очевидным примером использования принципа народонаселения в аналитических целях является теория заработной платы. Можно назвать многих авторов (среди ведущих следует особо отметить Кенэ и Тюрго) и показать на примере их работ, как легко было, некритически приняв данный принцип, прийти к такому же некритическому выводу — к теории заработной платы на уровне прожиточного минимума. Более того, поскольку теория капитала физиократов, т. е. идея авансов (avances), в сущности предполагала концепцию «фонда заработной платы», то выясняется, что еще один столп рикардианской экономической теории был воздвигнут предшественниками Смита, главным образом французскими. Однако тезис, что заработная плата на душу населения стремится к уровню прожиточного минимума (как бы его ни определяли), представляет собой теорию заработной платы не в большей степени, чем количественная теория является теорией денег. Обе гипотезы являются предположениями о значениях, которые приобретают определенные величины в состоянии долгосрочного равновесия, и составляют (если мы принимаем их) часть всеообъем-лющей теории заработной платы или денег, но не представляют собой теорию в целом. До А. Смита такой всеобъемлющей теории выработано не было, но многие предшествовавшие Смиту экономисты внесли в нее частичный вклад; наиболее важным был вклад Чайлда (о нем мы говорили в главе 4). Его теория не имела ничего общего с принципом народонаселения. Как нам известно, Чайлд был популяционистом, заявившим, что «богатство или бедность большинства народов цивилизованных стран находятся в пропорциональной зависимости от малочисленности или многочисленности населения». Эта малочисленность или многочисленность населения зависит, согласно Чайлду, от «занятости»; из его высказывания мы можем сделать вывод, что уровень заработной платы определяется, с одной стороны, спросом на рабочую силу, а с другой — ее предложением, вызываемым этим спросом. Это было хорошее начало, тем более что Чайлд ничего не сказал об определенном уровне, на котором силы спроса и предложения должны установить заработную плату. В частности, у него нет и намека на какой-либо закон прожиточного минимума. Вместо этого он заявил, что высокий уровень заработной платы является «непогрешимым свидетельством» богатства страны. Дэвенант продвинулся немного дальше, утверждая, что в бедной стране процент высок, а земля и труд дешевы. Другие экономисты также приходили к этому выводу. Но до вышеупомянутых представителей теории минимума средств существования экономисты не продвинулись дальше. Разумеется, это не означает, что никого не интересовали вопросы заработной платы. Напротив, экономисты с жаром обсуждали их, и практически каждый оставил нам свое мнение относительно правильной политики в этой области. Однако бблыпая часть этих высказываний была доаналитической по своей природе. Эти высказывания выражали чувства и оценки, касавшиеся важных аспектов социальной истории, и к ним по праву можно применить марксистскую теорию идеологического влияния, при условии что она будет использована без неразумного догматизма. Однако для нашей интерпретации материала эти чувства только создают дополнительную трудность: мы стремились обнаружить элементы анализа на основании различных рекомендаций наших авторов (или доводов, которые они выдвигают в пользу своих нормативных утверждений). При этом нам постоянно угрожает опасность ошибиться и принять за аналитическое предположение высказывание, которое может оказаться всего лишь выражением чувств. Так, Чайлд, считавший высокий уровень заработной платы признаком зажиточности, не предложил никакой теории высокой заработной платы, т. е. тезиса о том, что высокая заработная плата сама по себе является фактором, способствующим процветанию. Но он, безусловно, был сторонником высокой заработной платы, и поэтому казалось, что он придерживался теории высокой заработной платы. На самом деле это не так, в чем мы и убеждаемся по его реакции на аргументы в пользу низкой заработной платы. Фактически он не спорил, а просто злился и ругал ненавистную доктрину: «благотворительный проект, переходящий в ростовщический!». У других авторов встречаются намеки на аналитические тезисы. Некоторые, включая Кэри, рассматривали высокую заработную плату как часть механизма оживленной экономической деятельности и подчеркивали важность покупательной способности. Были и такие, кто придерживался мнения, что высокая реальная заработная плата приведет к росту производительности. *Об этом писал, например, Даниэль Дефо (Daniel Defoe, 1659-1731) в работе Plan of the English Commerce (1728); Б.Франклин также различал высокую заработную плату и высокие удельные затраты на рабочую силу (Franklin В. Reflections on the Augmentation of Wages).* Но все это не слишком впечатляет, впрочем как и аргументация сторонников низкой заработной платы. Согласно Петти, высокая заработная плата только поощрила бы лень, а при удвоении величины заработной платы число рабочих часов сократилось бы вдвое. Наиболее веским аргументом сторонников низкой заработной платы была конкурентоспособность во внешней торговле. Сэр Джеймс Стюарт считал, что поскольку высокий уровень заработной платы ухудшил бы конкурентные позиции страны в международной торговле, заработная плата «должна» удерживаться на уровне удовлетворения физических нужд. *Несомненно, многие заявления в пользу низкой заработной платы просто наивно выражают классовые интересы, а не являются результатом научного анализа причин и следствий. Ориентация на низкий уровень заработной платы соответствовала общественной структуре и порождаемому ею общественному мнению того времени. Кроме того, люди свободно высказывали свою поддержку низкой оплате труда, поскольку интересы рабочих еще не стали политическим фактором и интеллектуалы еще не приняли их сторону. Таким образом, существовали (и беспрепятственно высказывались) мнения относительно рабочей силы, иногда в чем-то сходные с высказываниями древних римлян, в частности Катона, о своих рабах. Мнение о том, что не следует даже ставить такую задачу, как повышение благосостояния работников, «трудящихся бедняков» или просто бедняков (в экономической литературе оно существовало приблизительно до Беккариа и Смита), не обязательно означает то, что, нам кажется. Подобные заявления делались и по отношению к классу купцов и вполне предсказуемы в условиях националистической цивилизации. Но можно привести и такие мнения, согласно которым рабочие «должны» оставаться бедными и такими же невежественными, они «должны» быть дисциплинированными, а для этого непрерывно работать с юных лет и т. п. Естественно, как подобные, так и противоположные им взгляды должны были отразиться в аналитической работе или в способе изложения результатов исследований тех ученых, которые их поддерживали. Если же эта аналитическая работа находится в зачаточном состоянии, то отделить то, что мы ради краткости называем логикой, от классового интереса, обслуживаемого этой логикой, еще труднее, чем в отношении сложных теорий. Этот политический аспект также важно учитывать при рассмотрении тем, затрагиваемых в § 4.* Д. Юм также полагал, что высокий уровень заработной платы наносит ущерб внешней торговле страны, хотя и не делал отсюда того же вывода, что и Стюарт, а, напротив, заявлял, что этот недостаток незначителен по сравнению со «счастьем стольких миллионов». Результаты А. Смита в области экономики труда *Основные сведения вы найдете в главах 8 и 10 книги I «Богатства народов», но дополнительные факты и комментарии разбросаны по всей работе.* весьма типичны и являются по сути отличным образцом, по которому можно судить о его работе в целом. Более того, они являются первой систематической трактовкой данной темы и потому приобретают дополнительное значение. Смит, конечно, следовал имеющимся примерам, но, убрав шероховатости и развив некоторые моменты, он получил приемлемый законченный результат, который послужил основой для дальнейшего анализа. Прежде всего он разработал всеобъемлющую теорию заработной платы. Позаимствовав широко распространенный в его время тезис естественного права, согласно которому «продукт труда составляет естественное вознаграждение, или плату, за труд», он приступил к объяснению того, как получилось, что труду пришлось отдавать часть «своего» продукта (имеется в виду весь результат производственного процесса) землевладельцам, а другую часть — «хозяевам» . Отметим, что здесь действительно ставится фундаментальная проблема заработной платы, но делается это своеобразно. Рассуждения А. Смита начинаются с псевдоисторической предпосылки первобытного состояния, где, с одной стороны, нет ни землевладельцев, ни «хозяев», а с другой — труд является единственным ограниченным фактором производства; смешивая эти два совершенно разных факта, он тут же свел проблему заработной платы к проблеме долей двух других факторов производства, которые стали в результате «вычетами из продукта труда». Рента— это вычет из «естественной» оплаты труда, который мотивируется не производительностью земли, а возникновением частной собственности на землю, что прекрасно сочетается с монопольной теорией ренты А. Смита: некоторые люди монополизируют землю так же, как они могли бы монополизировать воздух там, где это технически возможно сделать. Прибыль — это другой вычет, мотивированный не эффективностью использования капитала, авансированного работнику, а только возможностями его владельцев настаивать на ее получении. *А. Смит принял эту точку зрения только в рамках теории заработной платы. В других местах он учитывает также другие элементы, такие как риск и беспокойство.* Эти возможности значительно возрастают благодаря легкости, с которой владельцы капитала могут объединиться против бедных и беспомощных тружеников, которые «должны либо голодать, либо путем угроз заставить своих хозяев немедленно пойти на удовлетворение их требований». Читатель должен понять как очевидную слабость данного рассуждения с точки зрения анализа, так и его неизбежную привлекательность. А. Смит предвосхитил все теории заработной платы, основанные на эксплуатации и сильной позиции работодателей в торге, появившиеся в XIX в., а также выдвинул предположение, что труд является остаточным претендентом на доход. Однако, Смит пошел значительно дальше этого. Поскольку рабочий не может жить без авансов хозяина, то, строго говоря, последний имеет возможность свести заработную плату к минимуму, физически необходимому для поддержания существования. Но с ростом национального благосостояния и в условиях конкуренции между хозяевами при найме рабочей силы у рабочих появляется возможность «успешно бороться против естественного объединения хозяев, стремящихся избежать повышения заработной платы»; в результате заработная плата в течение неопределенного периода времени будет выше минимального уровня. Соответственно, А. Смит энергично отрицал, что где-либо на территории Великобритании заработная плата приближалась к уровню физически необходимого минимума или колебалась вместе с ценой на продукты питания. *По-видимому, это было преобладающим общественным мнением. Галиани в своих «Диалогах» (Gallant. Dialogues; см. ниже, глава 6) высказывает его устами «Маркиза» — одного из своих персонажей, роль которого заключается в изложении распространенных в обществе мнений.* Практически это означает опровержение теории заработной платы, разработанной физиократами, хотя в принципе А. Смит ее принимал. Ему удалось примирить два явно противоречащих друг другу мнения, делая акцент не на абсолютном уровне благосостояния, определяющего спрос на рабочую силу, а «на его непрерывном росте». Не большое богатство как таковое, а растущее богатство, обгоняющее рост численности населения, приводит к росту как номинальной, так и реальной заработной платы. А нерастущее богатство, как бы велико оно ни было, не может служить гарантией от низкой зарплаты: число рабочих рук «в этом случае естественно превысит число рабочих мест»; таким образом, Кенэ оказался бы в конечном счете прав. А. Смит также принимал теорию фонда заработной платы, которую он изложил в форме, ставшей в XIX в. предметом как дальнейшей разработки, так и критики. Рассматривая спрос на рабочую силу, он выдвинул утверждение, которое звучит как безобидный трюизм: «...очевидно, что этот спрос может расти только пропорционально росту фонда, предназначенного для выплаты заработной платы». Двусмысленность, скрывающаяся за словом «предназначенный» (destined), впоследствии вызвала у многих головную боль. Однако А. Смит с легким сердцем сделал вывод, что поскольку спрос на рабочую силу зависит либо от дохода зажиточных людей, нуждающихся в личных услугах, либо от капитала предпринимателя, нуждающегося в производственных услугах, а «рост доходов и капитала означает рост национального благосостояния», то спрос на рабочую силу возрастает с ростом благосостояния, и никак иначе. Не существует более обильного источника заблуждений, чем тривиальные на вид предпосылки. Эта теория заработной платы была щедро проиллюстрирована всякого рода фактами, поэтому у читателя может сложиться впечатление полноты и реалистичности раскрытия темы. Текст изобилует критическими — зачастую мудрыми — комментариями по поводу трудового законодательства и законов о бедных, современных А. Смиту и относящихся к более ранним временам. Интерес А. Смита к конкретным явлениям практической жизни побудил его к исследованию многих конкретных вопросов. Один из них можно упомянуть. Абстрактная теория рассуждает о воображаемой ставке заработной платы, которой в реальной жизни соответствует структура изменяющихся в широком диапазоне реальных ставок заработной платы. Дабы убедиться в том, что теория, оперирующая одной ставкой заработной платы, имеет какое-либо отношение к объяснению реальных явлений, мы должны проанализировать природу различий в заработной плате и в прибылях при различных занятиях и в разных местах. Это как раз тот вид анализа, который привлекал Смита, и в котором он достиг наибольших высот. Общее направление было задано Кантильоном, но гораздо более глубокая разработка проблемы, проведенная А. Смитом, составила важную, хотя и не самую увлекательную главу любого учебника XIX в. |
|
4. Безработица и «положение бедняков» Средневековое общество, в принципе, предоставляло место каждому, кого признавало своим членом: его структура исключала безработицу и нищету. На самом деле угроза вынужденной безработицы не была полностью устранена. Не гарантировалась занятость таких наемных работников, как странствующие подмастерья, работающие на хозяев в рамках ремесленных цехов (часто) и сельскохозяйственные рабочие (всегда). Однако, как правило, и тем и другим не составляло большого труда найти работу. В обычные времена уровень безработицы был незначительным; безработица касалась ограниченного круга лиц, порвавших со своей средой или изгнанных ею и ставших в результате нищими, бродягами и разбойниками. С разбойниками вели жестокую, но безуспешную борьбу, помощь нищим вполне успешно оказывали созданные и поддерживаемые католической церковью благотворительные общества. Важно иметь в виду эту модель, поскольку она сформировала отношение к безработице и безработным, сохранявшееся на протяжении столетий после того, как средневековые условия ушли в прошлое. Запомним в частности, что массовая безработица, не связанная с какими-либо личными недостатками безработных, была неизвестна средневековью, за исключением тех случаев, когда она являлась следствием социальных бедствий, таких как опустошительные войны, междоусобицы и эпидемии. Положение стало меняться начиная с XV в. Разрушение средневекового мира, сопровождавшееся социальными переворотами, само по себе является достаточным объяснением массовых страданий и нищеты. Аграрная революция не только привела к разрушению среды, которая могла бы приютить беженцев из разоренных областей, но и послужила причиной более быстрого роста безземельного пролетариата по сравнению с фактическим спросом на рабочую силу. Сопротивление переменам со стороны организованных гильдий защищало одни группы населения, но ухудшало положение других. Развивающаяся капиталистическая промышленность в долгосрочном аспекте скорее поглощала избыточных работников, чем создавала безработицу. Но существовало много узких мест, задерживавших развитие новых возможностей и приток в новые области рабочей силы. Более того, с ускорением темпа промышленного развития во второй половине XVIII в. технологическая безработица приобрела массовый характер и часто нивелировала положительный долгосрочный эффект. Этим объясняется, почему развитие фабричной системы сопровождалось такой нищетой: в течение многих лет рабочую силу не привлекали на фабрики высокой оплатой труда или лучшими условиями жизни, а загоняли туда, несмотря на более низкие реальные доходы и худшие условия жизни. Старые протекционистские правила рухнули не столько под влиянием философии laissez-faire, сколько под тяжестью фактической или грозящей безработицы. На какое-то время, хотя не везде в одинаковой степени, разрушились все барьеры, препятствующие ухудшению участи рабочих. Таким образом, нетрудно понять уже отмеченный парадокс: правительства и авторы- попу ляционисты постоянно беспокоились о том, как «заставить бедных работать» и как бороться с «праздностью». *Эти условия были многократно описаны с различной степенью компетентности и точности. Для наших целей вновь будет достаточно сослаться на работы Хекшера и Манту.* Однако прежде всего европейские правительства с начала XVII в. столкнулись с административной проблемой. Нарастающее число попрошаек и бродяг повсюду превысило возможности частной благотворительности, и повсюду на смену ей должна была прийти организованная государством помощь. В Англии принимаемые меры были систематизированы в елизаветинском Законе о бедных от 1601 г., который ввел постоянный обязательный налог в пользу бедняков. Он представлял собой подать, взимаемую в каждом церковном приходе на поддержание нищих прихожан. Бремя было значительным и, главное, весьма заметным, а принципы и результаты оставались явно спорными. Поэтому до установления современного законодательства о социальном обеспечении Закон о бедных пытались усовершенствовать путем внесения, обсуждения и принятия бесчисленных поправок. Поскольку поток книг, памфлетов и статей, посвящаемых этим проблемам в течение более чем трехсот лет, важен для истории экономической науки, мы отметим два основных спорных вопроса. Управление фондом, собранным за счет налога в пользу бедняков, было поручено, согласно указу Елизаветы, избираемым для этой цели неоплачиваемым местным представителям; это была весьма неэффективная организация, не претерпевшая радикальных перемен до выхода в 1834 г. Акта о внесении поправок в Закон о бедных. Следовательно, первый спорный вопрос заключается в том, должен ли в этом случае осуществляться центральный или местный контроль. Второй вопрос, более интересный с нашей точки зрения, — это способ выдачи пособия: будут ли бедняки сами получать пособие или содержаться в работном доме? Первоначально происходила раздача вспомоществования. Но ввиду различных административных злоупотреблений, которые только отчасти были связаны с данным способом, он был подвергнут критике и на первый план надолго выдвинулись работные дома, что было на какое-то время закреплено в Акте 1834 г. *Читатель найдет достаточное число относящихся к этому вопросу фактов едва ли не в каждой работе по экономической истории. Однако стоит особо порекомендовать три книги: Hampson Е. М. (Э. М. Хэмпсон). The Treatment of Poverty in Cambridgeshire, 1597-1834. 1934; Webb S.. Webb В. (С. Уэбб, Б. Уэбб). English Poor Law History. 1927-1929; Marshall Dorothy (Дороти Маршалл). The English Poor in the Eighteenth Century. 1926. Историю вопроса в XVIII в. мы рассмотрим здесь. История вопроса в XIX в. превосходно изложена в книге сэра Джорджа Николза: Nicholls George, Sir. History of the English Poor Law. 1854. В дополнение к этой книге Николз написал историю Законов о бедных в Ирландии и Шотландии (1856).* Следует повторить, что в XVII и XVIII вв. парламент и правительство предпринимали мало усилий, чтобы дополнить существующие системы помощи безработным мерами защиты работающих (речь идет о продолжительности рабочего дня, условиях труда и т. д.), даже женщин и детей. В некоторых странах континентальной Европы в пределах рассматриваемого периода мы находим зачатки фабричного законодательства, например в Австрии при Иосифе II (1781-1790). Однако в Англии до появления в 1802 г. (неэффективного) Закона о здоровье и нравственности фабричных учеников *См., например: Hutchins В. L„ Harrison А. (В. Л. Хатчинс, А. Хар-рисон). History of Factory Legislation. 1903.* ничего подобного практически не было. Тем не менее мы можем отметить имевший несколько иную направленность Акт о добровольных обществах (Friendly Society Act) от 1793г., смягчавший законодательство, направленное против корпоративной деятельности рабочих. Основные средства борьбы с безработицей заключались в принятии мер, активизировавших развитие обрабатывающей промышленности. Позже, в гл. 7, мы увидим, что забота о возможности трудоустройства населения была одним из основных мотивов «меркантилистской» политики. В некоторых странах континентальной Европы, особенно в Германии, защита крестьянских земельных владений служила важной охранительной мерой против пауперизации промышленных рабочих, а дефицитное финансирование континентальных правительств, хотя и не мотивированное данной целью, в какой-то степени облегчало ситуацию. Англия значительно ближе подошла к сбалансированности бюджета. Однако некоторые английские авторы-экономисты, хотя и не рекомендовали бюджетные дефициты, яснее своих континентальных собратьев понимали возможности монетарных средств борьбы с безработицей. *Вопрос о правомочности утверждения, что у экономистов XVII и XVIII вв. имелась монетарная теория занятости, будет кратко рассмотрен в следующей главе.* Поздние схоласты * Трактаты де Сото и де Медина (XVI в.), о которых уже шла речь в главе 2, могут вновь послужить примером мощного потока литературы, изливавшегося, особенно в Испании и Италии, на протяжении XVII и XVIII вв. Мы ограничимся упоминанием одного из наиболее удачных произведений: Vasco Giouanni Battista. Memoire sur les causes de la mendicite et sur les moyens de la supprimer. 1790 (переизд. вместе с Другими его работами в сборнике Кустоди). Васко (1733-1796) — священник из Пьемонта, под влиянием Тюрго и А. Смита ставший правоверным «либералом», т.е. сторонником политики laissez-faire.* подобно своим предшественникам подчеркивали роль благотворительности и защищали нищих от жесткой реакции среды. В частности, они декларировали «право на попрошайничество». В то же время эти ученые сознавали, что рост безработицы превышал возможности частной благотворительности, и обратились к обсуждению возможностей, предоставляемых законодательством и государственным управлением, касаясь — сначала случайно, затем более систематически — причинно-следственных связей. Эта дискуссия была подхвачена светскими авторами, в основном консультантами-администраторами, по всей Европе. В Германии das Armenwesen («призрение бедных»), естественно, стало традиционной темой «камералистской» литературы. Немецкие правительства как нечто само собой разумеющееся признавали ответственность государства за занятость и поддержку населения. Тот же принцип неоднократно утверждался в Англии, например магистратом Беркшира в 1795г. Но для историка экономического анализа материала здесь немного. *Подробнее см.: Gregory Т.Е. (Т. Е. Грегори). The Economics of Employment in England, 1660-1713//Economica. 1921. Ни для какой другой страны нет равноценного обзора. Следует также сослаться на интересную статью Дж. Ариаса по поводу теории безработицы Ортеса, опупбликованную в Giornale degli Economisti (1908. Sept.).* Во-первых, множество авторов, рассматривавших в своих трудах законы о бедных, спорили о ясно высказанной или подразумеваемой «теории», согласно которой, за исключением несчастных случаев, в особенности болезни, нищий безработный был сам виноват в своей судьбе. Очевидная неадекватность этой точки зрения в качестве теории объясняемого социального явления и наше возмущение ее бессердечием не должны ослеплять нас до такой степени, чтобы помешать увидеть в ней элемент истины, который в такой же степени недооценивается в наше время, в какой переоценивался в ту эпоху. Этот элемент истины был положен в основу аргументации защитников системы работных домов и просуществовал в различных вариантах до 1914 г. Принципы, согласно которым помощь бедным должна ограничиваться содержанием в работном доме, а жизнь и работу там следует организовать так, чтобы они стали менее желанными, чем самая нежеланная работа по найму, вполне возможно применялись для испытания на подлинную обделенность; на практике они часто интерпретировались как карательные меры, что можно объяснить только влиянием обсуждаемой теории. Во-вторых, авторы, идущие в своих рассуждениях дальше этой теории, приводили множество факторов, в той или иной степени имевших отношение к объяснению безработицы или плохих условий труда, но не подвергали их сколько-нибудь тщательному анализу. Наиболее важными из упомянутых факторов были внешняя конкуренция, высокие процентные ставки, налоги и правила, затрудняющие предпринимательскую деятельность, огораживание общинных земель и связанные в основном с ним вопросы собственности на землю. Очень трудно судить о глубине понимания рассматриваемых проблем. Приведем один пример: одной из причин безработицы Чайлд считал высокий процент, но эту причину он видел не в том, что высокая процентная ставка может привести к сокращению капиталовложений, а в том, что она способствует преждевременному отходу от предпринимательской деятельности. Хотя такой вывод и не вовсе безоснователен, он подозрительно похож на грубую аналитическую ошибку. По мере приближения к концу XVIII в. к числу причин безработицы (или низких ставок заработной платы) все чаще относили внедрение машин. Однако никто не попытался разработать теорию механизации производственного процесса. В целом преобладало противоположное мнение, согласно которому введение машинного оборудования в перспективе должно обеспечить рост занятости и повышение заработной платы. Этого мнения придерживался Кэри и, кажется, его разделял А. Смит. В-третьих, в последней четверти XVIII в. установилась тенденция объяснять безработицу с помощью «принципа народонаселения». Аналитическую природу таких аргументов легче всего выявить, прибегнув к аналогии. В период любой депрессии мы наблюдаем одно и то же явление: производитель не может продать свою продукцию по ценам, позволяющим покрыть затраты; отсюда очень легко прийти к выводу, что корень зла заключается в «перепроизводстве». Это самая примитивная из всех теорий кризиса или депрессии. А самая примитивная теория безработицы — это теория, согласно которой люди не могут найти работу за зарплату, обеспечивающую прожиточный минимум, поскольку их очень много. Почти всегда в основе подобной аргументации лежало мнение о том, что более щедрое обеспечение «работоспособного бедняка» ухудшит положение рабочего класса в целом или даже что соблюдение Закона о бедных в его прежнем виде будет порождать нищету, поощряя рост населения. *Подобные доводы свободно и эффективно использовались против предложенной Уильямом Питтом системы законов, благоприятствовавших большим семьям. Иеремия Бентам написал выдающуюся работу на обсуждаемую тему (Bentham Jeremy. Observations on the Poor Bill ... [of] Mr. Pitt. 1797), явившуюся предвестником сложившегося позднее мнения «классических» экономистов XIX в. относительно того, что, исходя из их точки зрения, можно назвать «ошибочностью политики пособий». См. : Bentham J. Works. Vol. VIII.* Отметим, что эта теория, если она вообще заслуживает такого названия, может быть с равным успехом применена к выдаче пособий, полагающихся безработным, и субсидий, обычно предоставляемых на основе Закона о бедных, лицам, работающим за зарплату ниже прожиточного минимума. Последняя практика жестко критиковалась в связи с вызываемыми ею административными злоупотреблениями, она позволила местным работодателям свести заработную плату части работников к уровню бедности. Возможно, по этой причине не было создано сколько-нибудь приемлемой теории субсидий к заработной плате. Тем ярче проявлялось существенное сходство между безработицей и занятостью при тяжелых условиях труда. И то и другое входило в концепцию «бедности» или «нужды», которую, как мы знаем, Кенэ первым объяснил перенаселенностью. Обсуждение сопутствующей проблемы детского труда было еще менее результативным с точки зрения аналитической работы. Дети всегда трудились вместе с родителями на ферме, а в системе домашнего производства они работали по дому. Развитие фабрик просто привело к созданию новых возможностей для занятости детей, с самых ранних лет управлявших простыми машинами; возникла новая практика отдавать детей бедняков на хлопковые мануфактуры с целью снижения уровня бедности. Мало кого из авторов потрясли ужасы или взволновали очевидные последствия такого труда для здоровья нации. В подавляющем большинстве они не только воспринимали детский труд как нечто само собой разумеющееся, но также одобряли его как проявление здоровой дисциплины и возможное решение многих проблем рабочих семей. Некоторые авторы XVII в. видели в детском труде благо для масс и, по-видимому, рассматривали детские заработки как чистую прибавку к семейному доходу рабочих, не принимая во внимание влияние на заработную плату взрослых, которое неизбежно оказывала детская конкуренция. Этой теории придерживался Яррантон, * Yarranton Andrew. England's Improvement by Sea and Land. 1677. С этим автором и его книгой мы вновь встретимся в главе 7. Интересно отметить, что, выступая за широкое использование детского труда, Яррантон (1616-1684) указал на Германию как на пример для подражания.* и она вполне может служить примером идеологического искажения видения исследователя. Ее можно также рассматривать как пример ранней экономической аргументации, содержавшей, несмотря на свою незрелость, элемент истины. Если учитывать только денежный доход, то, вероятно, в условиях того времени детский труд приносил выигрыш рабочему классу, хотя, разумеется, этот выигрыш был меньше суммы детских заработков, и способствовал осуществлению идеала дешевизны и достатка, к которому стремился Яррантон. Отношение к детскому труду в XVIII в. менялось медленно и в большей мере под влиянием гуманных чувств, чем экономического анализа. Можно перечислить множество авторов, приветствовавших полную занятость детей с как можно более раннего возраста (с шести или даже четырех лет) или, по крайней мере, принимавших детский труд безоговорочно, как нормальное положение вещей. *Приведем хотя бы один пример. Даниэль Дефо (Defoe Daniel. Tour thro' ...Great Britain. 1724-1727. Vol. Ill) отмечал, что, путешествуя по стране, в некоторых английских деревнях он не встречал детей, и при этом с удовлетворением делал вывод, что все они, как и следовало, были на работе. То же отношение явственно прослеживается и в его работе Plan of the English Commerce (1728).* Говоря о среднем бюджете семьи сельскохозяйственного рабочего, Артур Янг считал само собой разумеющимся, что главный кормилец семьи, работая один, не в состоянии обеспечить прожиточный минимум для всей семьи без заработков жены и детей. Деятельность по сбору фактического материала была поставлена значительно лучше, и ее результаты в области экономики труда составляют наиболее важное достижение той эпохи. Выдающийся труд написал Иден. *Eden Frederick Morion, Sir (1766-1809). The State of the Poor: or an History of the Labouring Classes in England from the Conquest to the Present Period; in which are partiqularly considered their Domestic Economy...; and the various Plans which, from time to time, have been proposed and adopted for the Relief of the Poor... (1797. 3 Vols); сокращенный вариант опубликован А. Дж. Л. Роджерсом (A. G. L. Rogers) в 1928 г. Особенно важны данные о ценах и зарплатах и исследование семейных бюджетов в 3-м томе.* По широте охвата материала и по методу исследования эта книга не знает себе равных ни в английской, ни в какой-либо другой литературе того периода. Особый интерес для нас представляет тот факт, что автор, отрицая какое-либо другое намерение, кроме сбора фактического материала (тем не менее он предлагает несколько интересных дискуссионных вопросов), отдавал себе полный отчет в важности собранных им фактов не только для законодательной и административной практики, но и для экономического анализа. Иден утверждал, что выполнил роль «каменотеса и водовоза», без которого «нельзя воздвигнуть здание политического знания». Изучая историю экономической науки, особенно важно помнить, что он был самой крупной, но не единственной фигурой в этой области. В том ключе работал и Дэвис, *Davies David. The Case of Labourers in Husbandry stated and considered, in three Parts: Part I: A View of their Distressed Condition. Part II: The Principal Causes of their Growing Distress and Number... Part III: Means of Relief Proposed. Данные по семейным бюджетам приведены в приложении. Работа была частично опубликована в 1795 г. Читателям, интересующимся данным вопросом, можно рекомендовать еще несколько английских книг, представляющих некоторую ценность с точки зрения собранного в них фактического материала или проделанного анализа. Следует иметь в виду, что они были выбраны в результате весьма несистематического просмотра: Lee L. (Л. Ли). Remonstrance... touching the Insupportable Miseries of the Poors of the Land. 1644 (схема трудоустройства безработных с помощью полугосударственных мастерских); North Roger (Роджер Норт). A Discourse of the Poor... 1753; Anon. Observations on the Number and Misery of the Poor... 1765; Anon. Observations on the Present State of the Poor of Sheffield... 1774; Anon. [Potter Д.]. Observations on the Poor Laws, on the Present State of the Poor, and Houses of Industry. 1775. Особенно следует отметить интересный аргумент Джона Хаулетта (см. выше, § 1) относительно огораживаний земель: Enquiry into the Influence which Enclosures have had upon the Population of this Kingdom. 1786; The Insufficiency of Causes to which the Increase of our Poor and of Poor's Rates have been Commonly Ascribed. 1788* собирая данные о семейных бюджетах сельскохозяйственных рабочих и проводя тщательный анализ данных. Такова же была и работа Ричарда Берна (Burn Richard. History of the Poor Laws. 1764). Такого рода труды прокладывали путь к развитию трудового законодательства XIX в. |
*[Хотя данная глава была, по всей видимости, написана довольно рано, она осталась незаконченной и неотпечатанной на машинке при жизни И. А. Шумпетера. Страницы, написанные от руки, не были пронумерованы, и иногда обнаруживалось два или три варианта одной и той же страницы. Глава была скомпонована с помощью Артура В. Марджета.]*
|
1. Реальный анализ и монетарный анализ Мы уже коснулись данной темы в главе 4, рассматривая работу Кенэ. Теперь пора проанализировать эту тему немного глубже, чтобы как можно яснее показать развитие доктрины, приобретшей дополнительный интерес для тех, кто изучает современную экономическую науку, вследствие того, что монетарный анализ вновь завоевал прочное положение в наше время. Давайте прежде всего заново определим эти два подхода. Реальный анализ *Выражение «реальный анализ» не очень удачно. В частности, оно влечет за собой путаницу, поскольку слово «реальный» имеет много других значений. Это выражение подчеркивает реальность процессов в том смысле, что они являются немонетарными. Но мы обычно используем слово «реальное» для денежных количеств, «скорректированных» в соответствии с изменением определенным образом измеренного уровня цен. Например, мы говорим о реальном доходе, имея в виду денежный доход, разделенный на индекс стоимости жизни. Эти «скорректированные» денежные количества все-таки остаются денежными количествами и используются наряду с нескорректированными в монетарном анализе. Следовательно, наше различие не должно отождествляться с различием между анализом в постоянных и «текущих» ценах. Кроме того, как реальный, так и монетарный анализ мы определяем как чистые типы, чтобы четко выразить важную истину. На практике же таких чистых типов не существует.Следовательно, в действительности контраст выражен менее резко, чем в нашем анализе. Между идеальными типами существует много промежуточных звеньев. Исследователи, работающие в рамках и реального, и монетарного анализа, вынуждены использовать концепции и аргументы, принадлежащие друг другу. Сторонники реального анализа часто использовали монетарную концепцию капитала; сторонники монетарного анализа всегда пользуются в сущности «реальной» концепцией занятости.* исходит из принципа, согласно которому все основные явления экономической жизни можно описать в терминах благ и услуг, принятых относительно них решений и соотношений между ними. Деньги входят в общую картину только в скромной роли технического средства, принятого для облегчения сделок. Этот механизм может, несомненно, выйти из строя, и в этом случае он вызовет специфические явления, связанные с характером его функционирования (modus operandi). Но пока он работает нормально, он не влияет на экономический процесс, который протекает так же, как в бартерной экономике: именно это в основном подразумевает концепция нейтральных денег. Таким образом, деньги были названы «вуалью», прикрывающей вещи, имеющие реальное значение как для домохозяйств и фирм в их повседневной практике, так и для наблюдающего за ними аналитика. При анализе основных черт экономического процесса их не только можно, но и должно отбросить, подобно тому как мы поднимаем вуаль, если хотим увидеть скрывающееся под ней лицо. Соответственно, цены в денежном выражении должны уступить место меновым соотношениям между благами, являющимися действительно важными вещами, стоящими «за» денежными ценами; формирование дохода нужно рассматривать как обмен, скажем, труда на физические средства существования; сбережения и инвестиции следует рассматривать как сбережение некоторых реальных факторов производства и их превращение в реальные капитальные блага, например постройки, машины, сырье; и именно этот физический капитал (хотя он имеет форму денег) «реально» предоставляется взаймы, когда заемщик-промышленник договаривается о ссуде. Сугубо денежные проблемы можно в этом случае рассматривать отдельно, так же, как многие другие вещи, например страхование. Монетарный анализ, во-первых, исходит из отрицания тезиса, согласно которому, за исключением нарушений денежного обращения, денежный элемент имеет второстепенное значение для объяснения реального экономического процесса. В сущности, достаточно всего лишь проследить ход событий во время и после открытия месторождений золота в Калифорнии, чтобы убедиться, что это открытие повлекло за собой значительно более важные последствия, чем изменившееся достоинство единицы выражения ценностей. Не составляет также труда понять, как понял А. Смит, что развитие эффективной банковской системы имеет большое значение для благосостояния страны. До некоторой степени эти и другие вещи могут быть и были признаны в границах реального анализа. Мы даже имеем возможность, не выходя за пределы реального анализа, выдвигать монетарные теории экономических циклов или процента. Однако читатель должен заметить, что нельзя долго идти этим путем, не осознав при этом факта, что монетарный процесс, вызывающий заметные «нарушения», не прекращает своего воздействия и при самом нормальном ходе экономической жизни. Таким образом, мы постепенно приходим к выводу о допустимости наличия монетарных элементов в реальном анализе и не испытываем уверенности в том, что деньги вообще могут быть «нейтральными» в каком-либо смысле. Во-вторых, монетарный анализ вводит денежный элемент уже в основание нашей аналитической структуры и отходит от идеи, согласно которой все основные черты экономической жизни могут быть представлены с помощью модели бартерной экономики. Денежные цены, денежные доходы, а также связанные с последними решения относительно сбережений и инвестиций больше не представляются как выражения (то удобные, то вводящие в заблуждение, но всегда поверхностные) количеств товаров и услуг и меновых соотношений между ними; напротив, они обретают собственную жизнь и значение, и приходится признать, что основные черты капиталистического процесса могут зависеть от «вуали» и без нее нельзя получить полного представления о «лице под вуалью». Раз и навсегда отметим, что это признано почти всеми современными экономистами, по крайней мере в принципе, и в этом смысле монетарный анализ утвердился. а) Связь монетарного анализа с агрегированным или макроанализом. Но это еще не все, что следует понимать под монетарным анализом: в-третьих, он обозначает также агрегированный или, как его иногда называют, макроанализ, *Термин введен профессором Рагнаром Фришем.* т. е. анализ, стремящийся сократить количество переменных величин экономической системы до небольшого числа агрегированных показателей, таких как совокупный доход, совокупное потребление, совокупные инвестиции и т. п. Экономическая таблица Кенэ служит выдающимся примером альянса между монетарным и агрегированным анализом. Этот альянс не является в полной мере логической необходимостью, но близок к ней: как мы упомянули выше, можно ввести деньги в основание общего экономического анализа, не используя агрегированного подхода. Однако денежные агрегаты однородны, в то время как большинство неденежных агрегатов — всего лишь ничего не значащие груды безнадежно разрозненных вещей, поэтому если мы хотим работать с небольшим количеством переменных, то едва ли мы сможем обойтись без денежных переменных. Поскольку этот альянс с агрегированным анализом практически проходит через всю историю монетарного анализа, то отныне мы сведем понятие монетарного анализа к анализу в агрегированных показателях *Некоторых читателей, возможно, заинтересует пример, приведенный из ведущей системы современного монетарного анализа, т. е. из кейнсианской системы. Читатели, совершенно незнакомые с последней, могут пропустить данное примечание. Основные переменные этой системы — это количество денег (общая сумма спроса на кассовые остатки и их предложение), национальный доход, потребление и инвестиции, причем все величины измерены или в деньгах, или в единицах заработной платы (денежная заработная плата идеальной единицы труда). Этим денежным агрегатам соответствуют агрегированные функции, или «графики» (schedule), основанные на предположениях об агрегатном поведении домохозяйств и фирм: график предельной склонности к потреблению, график предпочтения ликвидности и график предельной эффективности капитала (см. часть V, глава 5). Цены отдельных благ непосредственно не рассматриваются, кроме процентной ставки. Следует отметить, что, хотя процентная ставка не является агрегированной величиной, она хорошо вписывается в систему агрегированных переменных, так как в отличие от любой другой индивидуальной цены ее легко поставить в значимую зависимость по отношению к ним: установление зависимости между ценой на пшеницу и общей суммой инвестиций обычно не имеет смысла, а зависимость между процентной ставкой и суммой чистых инвестиций смысл имеет. Следовательно, мы должны расширить наше представление об агрегированных переменных. чтобы охватить любые неагрегированные переменные, которые можно и нужно ввести в агрегированную систему. Кроме процентной ставки другим наиболее важным примером является ставка заработной платы.* — в основном, как мы видели, рассматривая экономическую таблицу, речь идет о потоках расходов. Как уже указывалось, анализ данного типа не отменяет реальный анализ, а только ограничивает его рамки описанием поведения отдельных домохозяйств и фирм. Следует отметить, что совокупные показатели, вытекающие из этого поведения, далее можно рассматривать как таковые, не обращаясь на каждом шагу к индивидуальным действиям или решениям, стоящим за ними. Например, инвестиции как совокупный показатель являются алгебраической суммой очень многих индивидуальных (положительных или отрицательных) инвестиций. Монетарный анализ оставляет объяснение этих инвестиций на долю теории индивидуальных домохозяйств и фирм и занимается только этой алгебраической суммой на основании гипотезы, согласно которой только она имеет значение для экономического процесса в целом и все воздействия на экономический процесс в целом, проистекающие из многочисленных индивидуальных решений относительно инвестиций, измеряются их алгебраической суммой. *Эта точка зрения с непревзойденной энергией и блеском была сформулирована Джоан Робинсон в работе «The Theory of Money and the Analysis of Output» (Review of Economic Studies. 1933. Oct.). С ее точки зрения, «теория денег», называемая нами монетарным анализом, в действительности идентична теории общественных агрегатов и в конечном счете теории общего объема производства, выраженного в денежных оценках потребления и инвестиций.* Необходимо подчеркнуть самым решительным образом, что принятие этой гипотезы подрывает позиции монетарного анализа, поскольку можно представить строгие доказательства того, что она в целом противоречит фактам. Для наших целей достаточно обратиться к только что упомянутому примеру. Предположим, что в каком-то году инвестиции всех фирм в сумме равны нулю. Само собой разумеется, что вытекающий отсюда ожидаемый ход событий будет зависеть не только от этого факта, но и от составляющих индивидуальных решений: если в одном случае все фирмы действительно решат ничего не инвестировать, т. е. оставить свой капитал неизменным, а в другом случае одни из фирм решат сделать позитивные инвестиции, а другие — сократить свои инвестиции на такую же сумму, то результаты в обоих случаях будут различными. Более того, влияние на экономический процесс в целом будет меняться в зависимости от «реальной» природы инвестиций отдельных фирм и в особенности от того, дополняют ли эти инвестиции друг друга или конкурируют между собой. Правда, в той мере, в какой это касается непосредственных влияний расходов фирм как таковых, наша алгебраическая сумма все же о чем-то говорит. Именно поэтому монетарный анализ не является бесполезным, однако он всего лишь часть теории экономического процесса в целом и, будучи применен в отрыве от общей теории, может ввести в серьезное заблуждение. *Частично признавая это, современные сторонники монетарного анализа, и в частности их ведущий представитель лорд Кейнс, часто вводят весьма значительное ограничение: они принимают организацию и методы производства, а также объем капитала как данные (в течение краткосрочного периода), сводя, таким образом, стоящую перед ними задачу к вопросу о том, что (в краткосрочный период) определяет степень использования данного промышленного аппарата; идя по пути дальнейшего упрощения, они отождествляют эту большую или меньшую степень использования промышленного аппарата с большей или меньшей занятостью рабочей силы; таким образом, рост или сокращение инвестиций просто означает увеличение или уменьшение фонда заработной платы. Легко понять, что в данном конкретном случае положительные и отрицательные инвестиции в значительно большей степени компенсируют друг друга, чем в общем случае, а следовательно, их алгебраическая сумма значительно более адекватно выражает это суммарное воздействие на экономический процесс. Однако читатель должен обратить внимание на следующее: а) данное ограничительное допущение абстрагируется от самой сути капиталистической действительности, все явления и проблемы которой (включая краткосрочные) связаны с непрестанным созданием нового, в том числе принципиально нового, оборудования; б) учитывая это, модель, построенная на данном ограничительном предположении, почти не применима к вопросам практической диагностики, прогнозирования и, прежде всего, экономической политики, если ее не подкрепить дополнительными внемодельными соображениями.* b) Монетарный анализ и точки зрения на расходы и сбережения. В-четвертых, как мы видели и у Кенэ, монетарный анализ тесно связан, хотя и не вследствие логической необходимости, с характерной системой взглядов, касающихся расходов и сбережений и, следовательно, денежной и налоговой политики. В действительности, если мы рассматриваем экономический процесс (в первую очередь или исключительно) как систему потоков расходов, то, естественно, ожидаем от любого препятствия ровному течению этих потоков всякого рода нарушений и, наоборот, приписываем любые наблюдаемые нарушения экономического процесса этим препятствиям, рассматривая их по меньшей мере как ближайшую причину. Следовательно то, каким образом домохозяйства или фирмы распоряжаются своими деньгами и реагируют на денежные величины, приобретает важность независимо от «товарного» аспекта их действий. В частности, мы можем придать большее значение полному использованию людьми дохода, получаемого ими от фирм, т. е. его быстрому расходованию на продукцию этих фирм, чем товарам, которые они при этом приобретают, и ценам, по которым они их покупают. Далее мы можем сделать вывод, что сбережения являются препятствием для данного потока расходов, и в предельном случае приписать сбережениям роль главного нарушителя экономического процесса. Таким образом, монетарный анализ не только хорошо подходит в качестве инструмента для экономистов — сторонников расходов и противников сбережений независимо от какой бы то ни было теории, но также имеет тенденцию закрепить в умах его приверженцев положительное отношение к «расходам» и отрицательное к «сбережениям», сфокусировав внимание на процессе зарождения денежного дохода, тогда как все остальное исчезает из виду. Теперь, подготовив почву, мы должны проследить судьбы реального и монетарного анализа в ходе рассматриваемой эпохи. Давайте сразу же рассмотрим основную трудность, связанную с осуществлением данной задачи. Она заключается в том, что идеи, лежащие в основе монетарного анализа или связанные с ним, относятся, так сказать, к двум уровням: донаучному и научному. С тех пор как жалованье стали выплачивать деньгами, каждая служанка чувствовала, что все было бы хорошо, если бы только ее хозяева достаточно свободно тратили деньги; а с тех пор как торговля стала осуществляться посредством денег, каждый торговец чувствовал, что смог бы продать все, что хотел, если бы у людей было достаточно денег или если бы ему удалось убедить тех, у кого они есть, расстаться с ними. За некоторыми исключениями, подтверждающими правило (в Европе XIX в. эти исключения почти вытеснили правило), это обстоятельство является и всегда было главной экономической позицией человека с улицы, никогда по-настоящему не верившего в добродетель бережливости, даже если он соглашался с ней на словах. Первой задачей аналитической мысли было рассеять некоторые из этих «монетарных иллюзий». Другие аналитические усилия были направлены на созидание и воссоздание монетарного анализа на научном уровне, который иногда так же удачно атаковал реальный анализ, как последний преуспевал в своих нападках на «распространенные предрассудки». Однако оба уровня не изолированы друг от друга, что создает проблемы для историка. С одной стороны, широко распространенные мнения относительно денег и их расходования оказались непобедимыми. Они всегда выживали и всплывали в потоке литературы, который протекал или вне, или внутри «признанной» экономической теории, и всегда оказывали мощную поддержку попыткам поставить монетарный анализ на научный уровень. Как успех, которым пользовались доводы социалистов, выкованные опытными экономистами, объясняется не их научными достоинствами, а тем, что эти доводы запали в душу людям, не доверяющим рациональным формулировкам, так и успех монетарного анализа нельзя объяснить без учета того факта, что его доводы совпадают с внерациональными чувствами и, следовательно, особенно в трудные для экономики времена, они будут, скорее всего, встречены с глубоким вздохом облегчения. *Все сказанное отлично подтверждается на примере США.* Наиболее эффективными тезисами научного монетарного анализа являются те, в которых общество способно обнаружить ориентир, указывающий простой выход из трудностей, и которые имеют фамильное сходство с тем, что ворчливые профессора называют общераспространенными заблуждениями. С другой стороны, эти общественные предрассудки, как и всякие прочие, содержат элементы научно доказуемой истины, поэтому ассоциация с ними не является (prima facie) безусловным основанием для отказа от монетарного анализа. Однако приверженцы реального анализа считали иначе: они не только пренебрегли этими элементами истины в ущерб своему собственному учению, но также воспользовались случаем, чтобы представить результаты монетарного анализа просто как новые версии того, что, несомненно, являлось общераспространенным заблуждением. Позднее, когда у сторонников монетарного анализа появилась возможность, они ответили в аналогичном духе и с тем большим усердием, что они в какой-то мере действительно «подали на стол» старое заблуждение в новой форме. У нас нет ни малейшего намерения подвергать сомнению чью-либо субъективную честность. Подобная путаница неизбежна до тех пор, пока экономисты будут продолжать проводить анализ, не упуская из виду практические программы, которые они хотят рекомендовать или отвергнуть; именно так поступали и поступают большинство из них. Поскольку любая работа подобного рода включает элементы политической борьбы, где самая примитивная тактическая мудрость запрещает признавать, что во взглядах оппонента может содержаться рациональное зерно, то это неизбежно приводит к такому результату, какой мы имеем в данном случае: сторонники и «реального» и «монетарного» анализа завышали свои притязания. Добавим, что, стремясь обыграть друг друга, они также совершали разного рода ошибки. Однако мы попытаемся, насколько возможно, распутать клубок, рассмотрев развитие доктрин в общих чертах, а затем упомянув несколько имен, представляющих эти доктрины. История экономического анализа начинается с реального анализа, прочно захватившего лидерство. Именно его придерживались Аристотель и все схоласты. Это вполне понятно, так как им противостояли только доаналитические представления общества. Однако следует сделать существенную оговорку: эти авторы предложили монетарное объяснение такого явления, как процент. Грубо говоря, такое положение вещей преобладало до начала XVII в. История экономического анализа в рассматриваемый период заканчивается победой реального анализа, причем настолько полной, что она практически вытеснила монетарный анализ более чем на столетие, хотя одна или две попытки его внедрения были предприняты в рамках экономической науки, а за ее пределами он продолжал вести «подпольное существование». *Из сонма победителей выделились Тюрго и А. Смит, которые в последующий период нашли союзника, довершившего победу. Это был Ж. Б. Сэй. Лорд Кейнс, у кого я позаимствовал выражение «подпольное существование» (underworld), так хорошо отражающее статус монетарного анализа в XIX в., датирует победу реального анализа полемикой между Рикардо и Мальтусом (General Theory. P. 32). Это неверно, но есть доля правды в его заявлении, что взгляды на политику, связанные с реальным анализом, «завоевали Англию (и остальной мир. — И. А. Шумпетер] так же прочно, как Святая инквизиция завоевала Испанию». Действительно, любая мысль с оттенком монетарного анализа вызывала неодобрение не только как ошибочная, но и как не вполне отвечающая нравственным требованиям; дело в том, что монетарный анализ связывался (нет нужды добавлять, что не всегда безосновательно) с защитой дилетантской и легкомысленной политики, а также (особенно в США) с поддержкой свободной банковской деятельности и внедрения серебра.* Эта победа также понятна. Ее, несомненно, облегчили еще сохранившиеся у всех в памяти живые воспоминания о монетарных нарушениях в средние века и позднее, о знаменитых случаях злоупотребления банковскими методами — еще была всем памятна деятельность Джона Ло (см. § 5), — а также враждебное отношение к «меркантилистским» учениям. Но какими бы мощными ни были эти факторы, *Эти факторы являются хорошими примерами идеологического влияния, если мы определим идеологию в более широком и полезном смысле, чем это делают марксисты. В этом смысле понятие идеологии охватывает любую навязчивую идею, ограничивающую диапазон нашего видения и порабощающую нашу мысль. Например, если мы считаем, что любая мысль любого автора, имеющая оттенок «меркантилизма», уже в силу одного этого не может быть верна или что следует любой ценой избегать всего, что может быть названо словом «инфляционизм», то это вполне можно назвать навязчивой идеей.* не следует сосредоточивать на них внимание до такой степени, чтобы забыть о том, что реальный анализ также был результатом прогресса в области экономического анализа и средством для дальнейшего его развития. с) Интерлюдия в развитии монетарного анализа (1600-1760гг.): Бехер, Буагильбер и Кенэ. Между 1600 и 1760гг. в развитии монетарного анализа наблюдалась довольно важная интерлюдия. Предприниматели, чиновники и политики, взявшиеся за перо, воспринимали монетарные аспекты своих неприятностей как нечто само собой разумеющееся. Они скорее усомнились бы в том, что люди промокают под дождем, чем в том, что большее количество денег означает больше прибыли и больше рабочих мест, или в том, что высокие цены — это благо, а высокий процент — помеха в деле. Хотя такого рода литература несомненно была порождена доаналитическим уровнем монетарного анализа и никогда полностью не отрывалась от «экономики служанок», она не стояла на месте и со временем создала практически все, за исключением техники анализа, что снова вышло на передний план в 30-е гг. нашего столетия. Отложив рассмотрение сугубо меркантилистских догматов, а также все другие темы, мы отметим возникновение монетарного анализа в его наиболее значительном смысле, т. е. в смысле теории экономического процесса с точки зрения потоков расходов. Хотя примера Кенэ достаточно, чтобы показать, что с точки зрения строгой логики эта теория не имеет ничего общего с протекционизмом, первым документом, где она была представлена, причем с ясностью, не оставлявшей возможности для сомнения, был ярко выраженный «меркантилистский» трактат Бехера (Politischer Discours, 1668). *Becher J. J. Politischer Discours von den eigentlichen Ursachen dess Auffund Abnehmens der Stadte, Lander, und Republicken, in specie, wie ein Land folckreich und nahrhafft zu machen und in eine rechte Societatem civilem zu bringen (т. е. как сделать страну богатой и густонаселенной и превратить ее в настоящее общество). Иоганн Иоахим Бехер (1635-1682) был в некотором роде авантюристом. Будучи по профессии врачом и химиком, он прибыл в Вену исполненный планов и прожектов и играл там определенную роль, пока ему не пришлось бежать от кредиторов. Однако его энергия и самобытность получили всеобщее признание, включая даже таких людей, как Лейбниц и Шталь.* Трактат содержит рудименты аналитической схемы, в которой главной движущей силой, или, по словам Бехера, «душой», экономической жизни являются расходы на потребление. Само по себе утверждение, что потребление одного человека — это доход другого или что расходы потребителей генерируют доход, так же старо, как и избито. Но оно может быть превращено в принцип анализа — в принцип, который Кенэ спустя сто лет воплотил в своей экономической таблице, подобно тому как можно превратить в принцип анализа старое тривиальное наблюдение, согласно которому тело находится в состоянии покоя, пока на него не воздействует некая внешняя сила. Назовем его принципом Бехера, поскольку он, кажется, был первым, кто понял его теоретические возможности. Он не смог создать никакой системы, монетарного анализа и, конечно, оставил много работы лорду Кейнсу. *Лорд Кейнс (см. General Theory. Ch. 23) проявил не только благородство, но даже сверхблагородство, признав вклад «меркантилистов». Хотя это вызывает восхищение с нравственной и эстетической точки зрения и свойственно человеку, больше заботящемуся о деле, которому он себя посвящает, чем о собственных притязаниях на оригинальность, это легко может привести к созданию несколько искаженной картины и сделать менее заметным количество «доаналитической мудрости» и ошибок, вошедших в эти работы. Он не упоминает Бехера. Вместо этого он упоминает В. фон Шредера (W. von SchrOder, 1640—1688; основной труд: Furstliche Schatz- und Rentkammer. 1686), менее значительного и, что важнее, менее самобытного современника Бехера, на которого, по-видимому, повлияли и Бехер, и Томас Ман.* Если вообще можно руководствоваться политическими рекомендациями при выявлении авторской аналитической схемы, то в данном случае наблюдается полная согласованность взглядов обоих авторов (за исключением их взглядов на народонаселение) *Посмертная слава Бехера была взлелеяна панегириками многих немецких историков. Следуя за Рошером (Roscher. Geschichte der NationalOkonomik in Deutschland. 1874. P. 270), они продолжали перечислять множество более или менее интересных моментов в учении Бехера, например его концепцию трех конфигураций рынков, которые он весьма не одобрял: monopolium (монополия), propolium (спекулятивная скупка товаров в ожидании роста цен) и polypolium (совершенная конкуренция). В этом нет ничего существенного. Его неодобрение совершенной конкуренции и его почти кейнсианская нелюбовь к laissez-faire теперь, несомненно, были бы оценены более благосклонно, чем в XIX в., но, по всей видимости, его аналитическое понимание проблемы было, скорее всего, ниже, а не выше аргументации в пользу свободной конкуренции более позднего времени.* по многим вопросам, в том числе по вопросу внутренних инвестиций. Неудивительно, что Бехер нашел последователей в Германии. Немецкие консультанты-администраторы были далеки от понимания аналитического значения его принципа, но монетарный анализ в нашем смысле оперирует концепциями, которые, будучи в действительности весьма абстрактными и нереалистичными, имеют и лежащий на поверхности смысл, прекрасно знакомый каждому. Немецкие последователи Бехера с готовностью усвоили этот поверхностный смысл, поскольку он превосходно вписывался в их концепцию, поэтому даже нет необходимости устанавливать зависимость между ними. Опираясь на принцип Бехера, можно координировать и рационализировать значительную часть их диагнозов и рекомендаций. Многие из них отводили главенствующую роль высокому уровню массового потребления или, выражаясь в присущем им нормативном духе, мерам, стимулирующим массовое потребление. Для некоторых, например для Юсти, это было главной причиной, в силу которой он придавал особое значение росту населения как средству расширения спроса, а не наоборот. Сам Бехер считал возможным взаимодействие обоих факторов. Разумеется, его принцип, как и сегодня, мог быть применен к оценке воздействия высоких цен, сбережений и потребления предметов роскоши. В Англии, насколько мне известно, не существовало ясно сформулированного принципа, близкого по сути принципу Бехера. Тем чаще он скрыто подразумевался, например в доводах Поттера (1650 г.), согласно которым увеличение количества денег в обращении приведет к пропорциональному росту темпов расходов и производства. Такой же характер носят и аналогичные, хотя более осторожные доводы Ло (1705 г.). *О Поттере и Ло см. ниже, § 2, 5.* Французская литература дает ряд примеров этого направления. Наибольший интерес представляет работа Буагильбера (Boisguillebert. Dissertation sur la nature des richesses. Ch. 4), поскольку, подобно Кенэ, он выступал за свободную торговлю и laissez-faire. Он не призывал к государственному регулированию для обеспечения равномерности потока ценностей в денежном выражении (расходов), а, напротив, указывал на препятствия, чинимые государством: экспортные пошлины, внутренние барьеры, препятствующие развитию торговли, регулирующее вмешательство в сельское хозяйство и обрабатывающую промышленность, неправильные операции при сборе наиболее существенного прямого налога, так называемой подати (taille), разорявшей сельских жителей и обеднявшей города, — поскольку все это приводило к сокращению потребительских расходов. Далее, в то время как мы рассматриваем работников по найму как наиболее зависимую категорию потребителей, Буагильбер в соответствии с социальной моделью своего времени приписывает эту роль землевладельцам. Но данное различие только подчеркивает основное сходство как его теории, так и его взглядов на практические проблемы с теориями и взглядами нашего времени. Расходы потребителей считались активным началом экономической жизни. Под равновесием понималось равновесие взаимного спроса в денежном выражении всех групп населения на продукты или услуги всех остальных групп. Оно осуществилось бы, если и только если каждый продавец быстро становился бы покупателем. *Эта идея связана с концепцией совокупного спроса (в денежном выражении) на выпущенную продукцию в целом, а следовательно, можно считать, что она предвосхищает мальтузианскую (и кейнсианскую) концепцию совокупного спроса, которую мы обсудим позднее. Уже отмечалось, что почти через сто лет после Буагильбера в принципе та же мысль была поддержана Дж. Ортесом (см. главу 3, § 4d): сказать, что общий потребительский спрос является ограничивающим началом производства (занятости), — это то же самое, что назвать его активным началом производства.* Все мешающее быстрому расходованию средств на потребительские товары вызвало бы падение цен, а следовательно, падение доходов, что в свою очередь повлекло бы за собой дальнейшее сокращение расходов потребителей и в результате привело бы к нарастающей дефляции. Отсюда ужас Буагильбера, не превзойденный никем, кроме Сената США, перед этим худшим из зол: дешевым хлебом. С восхитительной наивностью он предостерегал адвокатов, врачей, актеров и т. д. против требований низких цен на сельскохозяйственную продукцию, поскольку, поступая так, они «рыли себе яму», так как в этом случае землевладельцы, являющиеся промежуточными потребителями товаров, получают более низкие доходы и будут вынуждены сократить свои расходы. А что тогда станет с этими адвокатами и т. д.? Следовательно, его понятие процветающего общества предполагает не дешевизну и изобилие, а дороговизну и изобилие. Он не использовал столь милое современным сторонникам быстрого расходования доходов выражение, как «заблуждение дешевизны» («fallacy of cheapness), но очевидно, что он имел в виду именно это. Поскольку интерес к данному вопросу никогда не угасал, по крайней мере на ничейной земле, лежащей между профессиональной и популярной экономической мыслью, то лучше воспользоваться возможностью и прокомментировать его. d) Дороговизна и изобилие против дешевизны и изобилия.Прежде всего скажем, что оба рассматриваемых мнения, бесспорно, глубоко укоренились в общественном сознании и что политики, законодатели и администраторы, предпринимавшие шаги с целью добиться то одного, то другого, просто реагировали на требования общества. В наши дни это так же верно, как во времена эдиктов о ценах императоров поздней Римской империи, и этим объясняются не только противоречия между различными провозглашаемыми мотивами и различными действительными мерами, которые мы наблюдаем, но также и многие примеры неискренности, когда общие доводы используются для укрепления положения какой-нибудь отдельной группы. Иными словами, люди, работающие по найму, всегда хотели, чтобы цены на товары были низкими, а предприниматели всегда стремились к тому, чтобы они были высокими; как те, так и другие некритически предполагали, что дешевизна или дороговизна не приведет ни к каким побочным последствиям. В этой области, равно как и в прочих, на ранней стадии анализа ученые исходили из общераспространенных представлений, которые затем рационализировали и преобразовывали в доктрины. Однако при этом как в данном, так и в других случаях авторы обычно примыкали к одному из направлений и, следовательно, медленно и часто неохотно замечали элементы истины в иных. Ученые-схоласты связывали процветание с дешевизной, а дороговизну ассоциировали с голодом и массовым обнищанием. Английские предприниматели-экономисты XVII в., что было вполне естественно, склонялись к противоположному мнению, но не всегда: некоторые из них, например Роджер Коук, отстаивали доктрину дешевизны и изобилия; но большинство связывало сочетание дороговизны и изобилия, — добавим к этому еще и низкую процентную ставку, — с бойкой торговлей и высоким уровнем занятости. Мы увидим, что разница между ними, а также разница между большинством из них и учеными-схоластами может быть полностью отнесена на счет различия ситуаций, которые рассматривали отдельные авторы и группы авторов; таким образом, в действительности между двумя точками зрения, на первый взгляд кажущимися диаметрально противоположными, не было никакой логической несовместимости. Однако никто не видел и не допускал этого, поскольку всем хотелось доказать свою правоту. Это остается справедливым и в отношении более совершенного анализа на протяжении XVIII в. Оказалось, что трудно опровергнуть, по крайней мере в некоторых отношениях, аргументацию в пользу высоких цен, поддерживаемую такими первоклассными специалистами, как Буагильбер и Кенэ, но в конце концов она была отвергнута, причем это коснулось приемлемых и даже перспективных ее частей так же, как и действительно ошибочных. А. Смит высказался в пользу дешевизны и изобилия, а за ним последовали практически все имеющие вес экономисты XIX в.
Кенэ придерживался в отношении цен того же мнения (особенно рекомендуем его Maximes generales. 1758). Он также считал, что, в то время как изобилие и низкие цены не составляют богатства, а ограниченность продукции и дороговизна означают нищету, изобилие и дороговизна воплощают богатство. Он полагал, что нельзя допускать падения цен, так как «какова продажная цена, таков и доход» (максима XVIII). Не следует думать, что дешевизна — благо для бедных, так как она приводит только к падению их заработной платы. А достаток (aisance) низших классов не должен быть уменьшен (максима XIX), поскольку в этом случае их потребление (т. е. общий спрос в денежном выражении или расходы) сократится, что в свою очередь приведет к сокращению производства и дохода. Но самое характерное в данном типе теории, которую можно легко перевести на современный язык, — это отношение к сбережениям, предвосхищенное Буагильбером и полностью развернутое Кенэ. В такой аналитической схеме быстрое поступательное движение покупательной силы решает все. Считается, что сбережения прерывают это движение. Следовательно, сбережения являются своего рода врагом общества. Это становится одной из максим Кенэ: «Пусть общая сумма всех доходов вольется в годовой оборот и проследует по этому пути на всем его протяжении» (максима VII). Не должно образовываться «денежных богатств» (fortunes pecuniaires — накопления наличности?). Землевладельцы и другие представители доходных профессий не должны удерживать у себя «денежные накопления королевства, вместо того чтобы вернуть средства, затраченные на обработку земли... это удерживание денежных накоплений привело бы к уменьшению воспроизводимых доходов и налогов». Несомненно, можно интепретировать это денежное накопление (Ie pecule) как неинвестированные сбережения. Сходство с кейнсианскими взглядами поразительно: сбережения сами по себе бесплодны и нарушают экономический процесс; они всегда должны быть «компенсированы», а эта компенсация — особый акт, который может состояться или не состояться. Таким образом, перед тем как почти бесследно исчезнуть, антисберегательная традиция приобрела дополнительную поддержку. Это все, что следовало сказать относительно монетарной теории физиократов. Почему реальный анализ одержал такую легкую и полную победу? Ответ на этот вопрос будет дан в последних двух разделах данной главы, где мы рассмотрим два главных поля битвы его победоносной кампании: теорию сбережений и теорию процента. Однако общий ответ можно дать уже сейчас: причиной поражения или даже гибели монетарного анализа в последние десятилетия XVIII в. была его слабость. Даже если без особых оговорок мы допустим, что принцип монетарного анализа является вполне здравым и что современное его развитие — это более высокая ступень по сравнению с реальным анализом XIX в., все же будет ясно, что последний не в меньшей степени превосходил монетарный анализ XVIII в. Подобные спирали прогресса, по моему мнению, нередки: отодвинутые на второй план теории могут вернуться, чтобы в свою очередь заместить те теории, которые их ранее вытеснили, причем как замещение, так и возвращение могут пойти на пользу этой странной области — научному знанию. |
|
2. Основы *[И. А. Шумпетер хотел предложить в качестве заглавия данного раздела выражение «Ground Theory» (Grundlagenforschung), но он уже использовал термин «Fundamentals» (Основы) в заглавиях соответствующих разделов части III (глава 7, § 2) и части IV (глава 8, § 3).]*
Теперь обратимся к теории денег в более узком и еще более обычном смысле: говоря коротко, хотя и неточно — к теории денег как технического средства. С этой целью введем для удобства несколько терминов, которые облегчат изложение материала на протяжении всей книги. а) Металлизм и картализм: теоретический и практический. Термином «теоретический металлизм» мы обозначим теорию, согласно которой логически важно, чтобы деньги состояли из товара или были «обеспечены» некоторым товаром. Таким образом, логическим источником меновой ценности, или покупательной способности, денег является меновая ценность, или покупательная способность, этого товара, рассматриваемая независимо от его монетарной роли. Верно, что в принципе любой товар может служить в качестве денег, но термин «товарная теория денег» имеет также другое значение. Вот почему, поскольку в новое время для этой роли выбирали только золото и серебро, мы предпочли термин «металлизм», хотя он и не очень точен. Верно также и то, что выбранный стандарт может состоять более чем из одного товара; единственное число используется просто для того, чтобы к слову «товар» не пришлось каждый раз добавлять «или товары». Мы обозначим термином «практический металлизм» поддержку того принципа монетарной политики, согласно которому денежная единица «должна» быть крепко связана с определенным количеством какого-либо товара и свободно обменивается на него. Теоретический и практический картализм можно лучше всего определить соответствующими антитезисами. Таким образом, мы будем говорить о теоретическом картализме всякий раз, как встретимся с отрицанием тезиса о логической важности того, чтобы деньги состояли, скажем, из золота или непосредственно конвертировались в золото; мы будем говорить о практическом картализме в тех случаях, где обнаружим поддержку принципа политики, согласно которой ценность денежной единицы «не должна» быть связана с ценностью какого-либо определенного товара. *Слова «металлизм» и «картализм» заимствованы у Кнаппа (Knapp G. F. State Theory of Money; см. упоминание об этой работе в части IV, главе 8, § 3). Поскольку, согласно мнению сторонников металлизма, теория денег выводится непосредственно из логически предшествующей ей теории бартера, то металлистские теории являются (приблизительно или точно, я не уверен) тем, что Л. фон Мизес назвал каталлактическими теориями денег (καταλλαττειγ— менять). Но слово «металлизм» нагляднее передает суть вопроса; кроме того, оно дает возможность легче перейти к монометаллизму и т. п.* Эти различия важны для нас, поскольку теоретический и практический металлизм не обязательно должны сочетаться. Какой-либо экономист, например, может быть абсолютно уверен в несостоятельности теоретического металлизма и все же оставаться при этом убежденным практическим металлистом. Недоверия к властям или политикам, чья свобода действий значительно возросла благодаря системам денежного обращения, не обеспечивающим немедленного и безусловного размена на золото всех платежных средств, не состоящих из золота, вполне достаточно для того, чтобы у теоретического картали-ста возникли идеи из области практического металлизма; в этом нет никакого противоречия. Однако, как увидит читатель, этот факт весьма затрудняет интерпретацию идей авторов, имеющих обыкновение путать теоретические соображения с практическими. Но это не единственная причина, мешающая определить, можно ли отнести данного ученого к числу теоретических металлистов, поскольку, не будучи одним из них, он все же может полагать, что «наиболее ходовой товар» является историческим, хотя и не логическим источником феномена денег. *Здесь мы коснемся в высшей степени интересного методологического вопроса. [Здесь И. А. Шумпетер написал: «Пожалуйста, оставьте оставшуюся часть страницы для примечания».]* К тому же у него может возникнуть желание подчеркнуть роль правительства, обладающего правом выбирать товар, служащий в качестве денег, и данной ему властью как угодно менять принятое решение. При этом данный автор, не будучи в достаточной мере искушенным или аккуратным в подборе терминологии, может легко прибегнуть к языку, который побудит нас отнести его к карталистам. Мы помним, что столкнулись с этой трудностью при рассмотрении взглядов Аристотеля (см. главу 1). Иными словами, основополагающие теории пластичны, а их авторы часто противоречивы и еще чаще неясно выражают свои мысли. Когда мы обнаруживаем, что автор сравнивает деньги с билетом, который предоставляет его обладателю доступ к огромному общественному складу всех товаров, мы склоняемся к тому, чтобы отнести его к карталистам. Однако это сравнение не обязательно заключает в себе глубокий смысл, поэтому правильнее назвать Дж. С. Милля, пользовавшегося им в XIX в., и Беркли, употреблявшего его в XVIII в., металлистами. Едва ли кто-то станет отрицать, что взгляды на природу денег так же трудно описать, как и бегущие облака. *[Следующие несколько страниц были вставлены И. А. Шумпетером в данный раздел из раннего варианта, отпечатанного на машинке в марте 1944 г.* b) Теоретический металлизм в XVII и XVIII вв. Теоретический металлизм, обычно, хотя и не всегда, ассоциировавшийся с практическим металлизмом, *Несостоятельность теоретического металлизма я считаю само собой разумеющейся, т. е. с точки зрения чистой логики неверно, что деньги в основном являются товаром или должны обеспечиваться одним или несколькими товарами, чья меновая ценность в качестве товара является логической основой их ценности как денег. Содержащаяся в этом рассуждении ошибка заключается в смешивании исторического происхождения денег (которое во многих случаях, но не всегда и не повсеместно связано с тем, что некоторые товары, будучи особенно ходовыми, стали служить посредником при обмене) и их природы или логики, полностью независимой от товарного характера материала, из которого они состоят. Этот тип ошибки очень часто встречается во всех областях общественных наук, особенно на ранних стадиях, поскольку требуется обладать значительным аналитическим опытом, чтобы понять, что прежние примитивные формы общественных институтов могли быть сложнее современных и могли скорее скрывать, чем обнаруживать существенные логические моменты. Мы вскоре вернемся к этому. Однако можно все это понимать и все же быть практическим металлистом, т. е. верить, что в некоторых или во всех случаях эффективная привязка денежной единицы к золоту, например, является лучшим способом построения денежной системы или обеспечения ее функционирования. Однако этот тезис не является делом одной лишь чистой теории и может быть верным или неверным в зависимости от обстоятельств и индивидуальных или групповых точек зрения и интересов. Но несмотря на логическую независимость друг от друга теоретического и практического металлизма, читатель не удивится тому, что их не всегда легко различить. Лишь немногие авторы высказываются вполне определенно. Большинство по сей день имеют обыкновение смешивать оба вида металлизма; но практические металлисты и практические антиметаллисты часто обнаруживают тенденцию подкреплять свои аргументы относительно практической целесообразности связывания денежной единицы с определенным количеством металла положениями из металлистской или антиметаллистской теории. Трудности интерпретации усугубляются двумя дополнительными фактами: с одной стороны, металлистские и антиметаллистские взгляды не так строго несовместимы, как можно было бы ожидать; напротив, они допускают много нюансов; с другой стороны, выражения типа «деньги — это билет» , казалось бы ясно указывающие в одном из альтернативных направлений, могут значить очень мало. С подобными трудностями мы встречались очень часто, изучая взгляды Аристотеля. Я далеко не уверен, что был прав, отнеся его к теоретическим металлистам. Галиани, к которому мы сейчас обратимся, интерпретировал его взгляды в противоположном смысле. В том случае, когда работы написаны без учета теоретических основ, часто оказывается, что чем глубже мы погружаемся в изучение идей авторов, тем сложней преодолеть эти трудности. Все, что будет сказано в данном тексте, следует понимать в свете этих рассуждений. Я предпочел откровенно выразить свои сомнения, а не вещать с уверенностью, которой я не чувствую.* сохранял ведущее положение на протяжении XVII и XVIII вв. и праздновал победу в «классической ситуации», создавшейся в последней четверти XVIII в. Его позиции существенно укрепил А. Смит. В течение более чем ста следующих лет теоретический металлизм был принят почти всеми (многими скрыто, особенно Марксом). В действительности большинство экономистов стали видеть в каждом выражении антиметаллистских взглядов не только необоснованность, но и нечто похожее на злонамеренность. Как нам известно, эта тенденция соответствовала установившейся традиции. Философы естественного права и те консультанты-администраторы, которые находились под их прямым влиянием, просто повторяли и развивали учение Аристотеля и схоластов. Однако большинство авторов работ на монетарные темы, относительно которых нельзя сказать с уверенностью, что они испытали какое-либо влияние с этой стороны, например английские купцы-экономисты, также писали в духе этой традиции. Во всех странах можно найти множество примеров. Что касается Англии, достаточно упомянуть сначала несколько экономистов первой величины, таких как Чайлд, который ясно отождествил деньги с долями золотого и серебряного запаса, осуществляющими денежную функцию, и утверждал, что, несмотря на эту функцию, золото и серебро, отчеканены ли они в виде монет или нет, все же остаются такими же товарами, как «вино, масло, табак, сукно и пр.»; Петти, также рассматривавший деньги с точки зрения материала, из которого они были изготовлены; Локк, *Автор «Очерка о человеческом понимании» обладал широким научным кругозором, а о неугасающем интересе Локка к экономическим фактам и проблемам достаточно убедительно свидетельствует его дневник. На основании его материалов можно было бы выстроить всестороннюю систему его экономических идей. Такие попытки делались неоднократно, возможно, наиболее преуспели в этом В. Рошер (Roscher W. Zur Geschichte der englischen Volkwirthschafts-lehre. 1851) и Дж. Бонар (BonarJ. Philosophy and Political Economy. 1893). Тем не менее, хотя мы упомянули и снова упомянем его имя в других контекстах, место Локка в истории экономического анализа основано исключительно на его исследованиях монетарных проблем. Особенно значительны работы Some Considerations of the Consequences of the Lowering of Interest, а также Raising the Value of Money (1692). Further Consideration... (1695) добавляет мало интересного к предыдущим. Несмотря на то что дата и форма публикации указывают на то, что эти работы послужили откликом на происходившую в то время полемику, они охватывают развитие экономической мысли за десятилетия и благодаря глубине проникновения автора в суть основных принципов значат несравненно больше, чем трактат на злобу дня, а также больше, чем можно ожидать, исходя из их заглавий. Но все же мы не можем назвать эти работы великим, тем более безошибочным вкладом в монетарный анализ. В них часто встречаются промахи и, какова бы ни была степень их «субъективной оригинальности», содержится мало такого, что уже не было бы сказано так же хорошо или лучше другими авторами приблизительно в то же время. Влияние упомянутых трудов было значительно также и на европейском континенте. Наше право классифицировать Локка как металлиста может быть вполне установлено из построения его аргументации. Однако могут возникнуть сомнения на этот счет ввиду утверждения Локка, что деньги существуют в силу общего «согласия». Возникает тот же вопрос, что и в связи с συνθηκη у Аристотеля (см. главу 1), и, я думаю, на него можно ответить таким же образом: с одной стороны, даже если деньги развились из обычая использовать один товар в целях опосредованного обмена другими товарами (чтобы облегчить осуществление бартера), мы можем выразить суть этого, сказав, что люди «согласились» на выбор данного товара; с другой стороны, хотя этот денежный товар приобретает «цену» посредством действия рыночного механизма, можно сказать, что эта цена складывается на основе «соглашения», как и любая другая.* рассуждавший подобным же образом, хотя он был ближе к тому, чтобы допустить, что функция денег специфична; Юм, *Работа Дэвида Юма «О деньгах» (Ните David. Of Money) является одним из главных вкладов в теорию и содержится в его Political Discourses (1752). Место, занимаемое этой работой в истории экономической науки, хотя и не является незаслуженным, объясняется скорее выразительностью и точностью формулировок результатов предыдущих достижений, чем какими-либо новшествами. Однако это не обязательно исключает «субъективную оригинальность». Основные пункты будут упомянуты в тексте.* чье учение по данному вопросу отличается от доктрины Чайлда только большей ясностью и отточенностью; Кантильон (ор. cit., часть I, гл. 17), теоретический металлизм которого имел большое влияние во Франции. Далее упомянем нескольких экономистов второго ряда, например двух авторов стандартных английских работ по теории денег XVII и XVIII вв. — Раиса Воэна *Vaughan Bice. A Discourse of Coin and Coinage. Около 1635 (опубл. в 1675 г.; переизд.: McCulloch. Select Collection of Scarce and Valuable Tracts on Money. 1856). Внимательное прочтение этой достойной доверия работы может послужить противоядием для всех, кто привык рассматривать работы XVII в. по монетарным проблемам как безнадежную бессмыслицу. Она может также проиллюстрировать трудности интерпретации, указанные в сноске 6. Райе Воэн четко вписывается в типично металлистскую позицию, но при объяснении природы денег использует фразы, которые, будучи вырваны из контекста, дали бы повод для их интерпретации как антиметаллистских высказываний.* и Джозефа Харриса. *Эссе Джозефа Харриса (1702-1764) (Harris Joseph. Essay upon Money and Coins. In 2 parts. 1757, 1758) имеет некоторое право на то, чтобы считаться одной из лучших работ XVIII в. в области монетарного анализа. Для нас важность этой работы заключается, конечно, не в различных рекомендациях, благодаря которым его имя сохранилось в истории (его монометаллизм, его взгляды на внешнюю торговлю, довольно близкие взглядам Юма и Смита, и т. д.), и не в его многочисленных исторических ссылках, а в том, что можно назвать теоретической опорой его теории денег и международных экономических обменов; он рассматривал данную тему в широких рамках общих экономических принципов, которые никогда не упускал из виду. Таким образом, его трактовка выгодно контрастирует с трактовкой тех авторов, старых или новых, кто не смог понять, что любая удовлетворительная теория денег включает теорию экономического процесса в целом.* В остальном мы ограничимся примерами из итальянской литературы по теории денег, которая на протяжении всего рассматриваемого периода стояла на более высоком уровне по сравнению с соответствующей литературой в других странах. Практически все ведущие итальянские экономисты были бескомпромиссными металлистами. Назовем наиболее значительных из них: Скаруффи, Давандзати, Монтанари, Галиани и Карли. Следует добавить также Беккариа и Верри, трактовавших тему денег во всеобъемлющих трактатах по общей экономической теории. Почти все работы названных авторов были переизданы в сборнике Кустоди (см. главу 3). В данной заметке сделана попытка передать общую идею работы каждого автора, за исключением Веккариа и Верри, о которых уже говорилось ранее (глава 3, § 4d). Кроме того, мы снова встретимся с работами Верри и Карли в другом контексте (глава 7 о меркантилизме). Однако нельзя не упомянуть монографию Верри Dialogo sulle monete (1762).
Вполне естественно, что большинство достижений в анализе монетарных процессов основывались на металлизме, причем даже там, где, согласно строгой логике, было бы уместней исходить из антиметаллистских позиций. Это не должно нас удивлять, поскольку, несмотря на все его недостатки, теоретический металлизм, если им рационально пользоваться, позволяет продвинуться так же далеко, как и более правильная теория; это одна из причин, по которой металлизм оказался столь жизнестойким растением. с) Сохранение антиметаллистской традиции. Существовала также антиметаллистская традиция, несомненно слабее металлистской, но такая же древняя, если мы проследим ее историю до Платона. Ее развитию придавали импульс правительства, испытывавшие финансовые затруднения, а также инфляционисты, «рефляционисты» и учредители банков того периода, хотя не все изобретатели банковских систем были инфляционистами или антиметаллистами, *Среди металлистов имелось множество сторонников центральных национальных банков. Одним из них был автор проекта 1576 г.; другим — Джон Кэри (Сагу John. I) An Essay on the Coyn and Credit of England. 1696; 2) An Essay towards the Settlement of a National Credit. 1696). Все авторы, выступавшие за основание Банка Англии, были, насколько мне известно, металлистами.* а между инфляционизмом и теоретическим анти-металлизмом не обязательно существует зависимость, но ее возрождение в рассматриваемый период не должно полностью приписываться данному фактору. Из авторов континентальной Европы достаточно упомянуть Ортеса и Буагильбера. *Ortes. Economia Nazionale (1774). Его теоретический антиметаллизм, согласно которому деньги определялись как символ богатства и четко исключались из статей, составляющих само богатство, представляет собой поразительную параллель работе сэра Джеймса Стюарта. Буагильбер был антиметаллистом в том смысле, что он не рассматривал золото и серебро — а также, мы можем добавить, и любой другой товар — как материал, по сути своей пригодный для роли денег. На вопрос, почему деньги должны всегда быть сделаны из материала, который может служить и другим целям, он правильно отвечает, что изготовленные таким способом деньги являются залогом или обеспечением (gage) получения в будущем того, что действительно желает получатель, и что подобный залог практически необходим повсюду, где доверие к плательщику не безусловно. Отрицание того, что понятие денег для своей логической завершенности требует включения в него товарного элемента, а затем введение последнего (убедительное или неубедительное) по причинам практического удобства является истинным определением теоретического антиметаллизма, сочетающегося (если эти доводы будут сочтены вескими) с практическим металлизмом. Однако термин «залог» употребляется также и металлистами. Мы находим его, например, в объяснении природы денег, данном Р. Воэном.* Приведем имена соответствующих английских авторов: Поттер, Барбон, Беркли, Стюарт, а если мы отнесем к английским экономистам и шотландца, ставшего французом, то и Ло. Работа Уильяма Поттера The Key of Wealth, опубликованная анонимно в 1650 г. и истолкованная в двух последующих публикациях, рекомендует план основания корпорации купцов, которую в свою очередь нужно укрепить другой организацией, «обеспечивающей» кредит этим купцам. Эта корпорация должна акцептовать или (что в данном случае то же самое) выставлять векселя, обеспеченные землей, постройками и другими активами; эти векселя должны были иметь хождение подобно законным казначейским билетам. Такой план мобилизации физической собственности не только делает Поттера предтечей составителей проектов земельных банков (см. §5), но и подразумевает аналитическую работу, представляющую значительный интерес. Хотя Поттер не разрывает окончательно связи своей валюты-векселей с золотом и серебром, антиметаллистский характер как плана, так и анализа не вызывает сомнений, поскольку в случае принятия подобного плана эта связь свелась бы только к историческому происхождению: даже если бы деньги первоначально имели товарную форму, их ценность и поведение больше не определялись бы этим товаром.
Барбон был более категоричным, чем другие, в своем отказе от теоретического металлизма на том основании, что «деньги — это ценность, созданная законом», для которой не важна ценность материала, из которого она изготовлена. Джон Ло скорее подразумевает, чем утверждает то же самое, подчеркивая преимущества бумажных денег, заключающиеся в том, что их количество можно рационально регулировать. Насколько мне известно, Беркли является автором сравнения денег с билетом: «Разве правильное представление о деньгах как таковых в точности не совпадает с представлением о билетах, которые можно обменять на товары? (Querist, N 23). Единственная попытка создать теорию денег на антиметаллистской основе принадлежит сэру Джеймсу Стюарту. Но он так мало продвинулся вперед и так часто ошибался, что это многообещающее начало потонуло в металлистском потоке. Суть заключается в следующем. Практика того времени, особенно практика четырех крупнейших клиринговых и депозитных банков, *Банки Амстердама, Гамбурга, Генуи и Венеции.* ознакомила экономистов с понятием счетных денег, определявшихся количеством металла, но существовавших только как средство бухгалтерского учета с целью облегчения широкомасштабной торговли и развития финансов в мире бесчисленных и вечно изменяющихся систем денежного обращения. В этом смысле счетные деньги также вошли в монетарную теорию металлистского типа. Галиани называл их moneta ideale {идеальные деньги} или moneta immaginaria {воображаемые, или мнимые, деньги} *Если между этими двумя выражениями существует разница, то я ее не уловил.* в отличие от moneta reale {реальных денег}, состоящих из реальных pezzi di metallo {кусочков металла}. Стюарт (Principles. Book III) проводит то же различие между «счетными деньгами» и «деньгами-монетами», но у него это различие приобретает другое значение. Сначала он определяет (Principles. 1767. Book I. P. 32) деньги «как любой товар, который сам по себе не приносит материальной пользы человеку, но высоко оценивается, поскольку, по его мнению, он является универсальной мерой того, что называется ценностью...» — и это ошибочное определение чистой меры ценности (numeraire). Таким образом, он стал первооткрывателем такой трактовки данной функции денег. *Следует заметить, что использование слова «товар» не делает Стюарта металлистом, поскольку товар, который по определению не может служить другой цели, кроме исполнения денежной функции, не является товаром в смысле, принятом в металлистской теории.* Затем он исходит из понятия счетных денег (money of account), как «произвольного масштаба» измерения ценностей, свободного от какой-либо связи с товаром, что отличает его от понятия счетных денег, используемого на практике, а также в металлистской теории. Он безуспешно пытается найти примеры такой единицы в древние времена, *Он упоминал «макуту», единицу, которая, как предполагается, имела хождение у западноафриканских племен. Возможно, его навел на эту мысль Монтескье в «Духе законов» (Montesquieu. Esprit des lois. Book XXII. Ch. VIII). Он тоже был антиметаллистом и привел «макуту» в качестве примера денежной единицы, которая, по его мнению, была «чисто идеальным знаком» ценности. Однако подлинность данного примера сомнительна.* и ему не удается объяснить, как такая единица может быть сконструирована теоретически и как она смогла бы функционировать на практике. Но у него была эта идея, и он видел металлические деньги в истинном свете, т. е. понимал, что это лишь частный случай. Каждый автор, писавший об основах теории денег, пересказывал и уточнял, как поступали ранее и схоласты, особые достоинства драгоценных металлов, благодаря которым всеми была признана их пригодность к исполнению роли денег (их делимость, мобильность и т. д.). Несколько менее избитым было перечисление четырех функций денег, которые заняли такое видное место в учебниках XIX в.: Аристотелевы «мера (меновой) ценности» и «средство обмена» были дополнены функцией «средства образования сокровища»; этот элемент особенно подчеркивался авторами-экономистами специфически меркантилистского направления (см. следующую главу); кроме того, была введена функция «средства платежа». Мне не известно ни одного случая, когда все эти четыре функции появились бы все вместе, одни авторы даже делали ударение только на первой функции, другие — только на второй. Постепенно стало ясно, что эти две функции можно разделить и каждая является предметом отдельной теории. Перед взором экономистов того периода, как и перед схоластами, предстали почти все формы биметаллизма, какие только можно представить, а следовательно, все практические проблемы, присущие данной системе. Тем более удивительно, что их анализ так мало продвинулся. В частности, никто, судя по всему, не уделил внимания важнейшему вопросу о закрепленном законом соотношении обоих металлов; теоретики, конечно, понимали, что металл, ценность которого в сравнении со вторым металлом в данном соотношении завышается, будет вытеснять металл, ценность которого занижается. Этот феномен обсуждался по крайней мере со времен Молины. При желании можно подвести это явление под закон Грешэма, но теоретики не поняли, что до тех пор, пока оба металла находятся в обращении, описанный механизм будет стремиться увеличить рыночную ценность одного и снизить рыночную ценность другого. Таким образом, в определенных пределах рыночная ценность обоих будет стремиться к стабилизации, что является наиболее интересным свойством биметаллизма. Локк, который в принципе был монометаллистом, даже доказывал, что узаконенного соотношения металлов не должно быть вообще, как и узаконенной процентной ставки или узаконенного обменного курса, правда не отмечая, что в этом случае система становится неопределенной. *Я не знаю ни одного очевидного признания этого факта до Вальраса, но Галиани подразумевал его, поскольку выступал за узаконенное, хотя и переменное, соотношение ценностей золота и серебра из практических соображений. Аналогичная заслуга может быть приписана и Мэсси.* Не более удовлетворительными были и результаты работы в данной области Беккариа и других. Прежде чем идти дальше, стоило бы слегка коснуться некоторых тем, среди которых есть и темы, очень важные сами по себе, но мы не можем их полно рассмотреть в истории экономического анализа. Во-первых, вопросы, связанные с чеканкой монет, естественно, должны были горячо обсуждаться в обстоятельствах, когда состояние денежной системы внушало тревогу. Обширная (в основном итальянская) литература о технике чеканки содержит мало интересного для нас. Но можно упомянуть вопрос о сеньораже — пошлине за право чеканки монет. Старая феодальная привилегия королей и князей чеканить монету и взимать за это плату (сень-ораж), часто в дополнение к комиссионному сбору (иногда это называлось brassage — комиссией за чеканку монет), была тяжелым бременем, даже когда чеканка проводилась нечасто, а потому возникла настоятельная общественная необходимость осуществления свободной чеканки денег. В результате в Англии пошлина за право чеканки монеты была упразднена в 1666г., а в других странах в это время наблюдалась тенденция к ее сокращению до стоимости затрат на чеканку. Здесь есть два момента, относящиеся к теории денег. Во-первых, некоторые писатели, среди них сэр Уильям Петти, утверждали, что свободная чеканка монет является необходимым условием исполнения золотом и серебром функции денег, так как при любом налоге на чеканку монет золото и серебро перестанут быть истинной мерой ценности других вещей. Это можно назвать теоретической ошибкой. Во-вторых, акт, вводивший свободную чеканку монет, был мотивирован желанием привлечь золото и серебро (расходы должны были покрываться пошлинами на импорт других товаров), а следовательно, это была чисто «меркантилистская» мера. Экономисты ни в малейшей степени не приветствовали ее, и практически целый хор фритредеров — от Норта до Смита и от Смита до Милля — выступал за комиссионный сбор для покрытия расходов на чеканку, как поступали в большинстве стран континентальной Европы; что касается германских экономистов, мы испытываем соблазн приписать это тому факту, что они консультировали бедные правительства. Это естественно приводит к второй теме — обсуждению девальвации или порчи монеты. Здесь повторялись старые, чисто металлистские доводы, что любое снижение достоинства монеты — это мошенничество. Мы встречаем их у множества авторов, включая Локка, Юсти и А. Смита. *Если бы экономисты выражались более ясно, то вопрос, в чем именно заключается это мошенничество, мог бы послужить в качестве теста на отсутствие или присутствие металлистских убеждений. Если, по мнению экономиста, мошенничество состоит в лишении кредитора части причитающегося ему металла, то перед нами металлист. Если же автор считает, что это мошенничество проявится только если вследствие порчи или девальвации монеты увеличится количество денег в обращении, что, таким образом, уменьшит потенциальную долю кредитора в вещах, которые можно купить за деньги, то перед нами карталист. Логическая основа этого различия слишком очевидна, чтобы ее пояснять, но, возможно, следовало бы указать, что существует также и практическая разница: правительства, предпринявшие девальвацию, не нуждаются и часто не прибегают к вливанию в оборот соответствующего количества денег. Они могут хранить их (все или частично) или использовать для платежей иностранным кредиторам. Имеются и другие причины, по которым этот свободный доступ правительства к деньгам не обязательно повлияет на цены. Его даже можно обернуть на пользу кредиторам. Действительно, современный опыт ясно показывает, что девальвация и обесценивание денежной единицы — разные вещи, и теперь их повсеместно различают.* Но становилось все больше экономистов, придерживающихся других, значительно более интересных взглядов на данную проблему; они стали меньше заниматься вопросами правильности или неправильности снижения ценности монеты и уделять больше внимания его влиянию на экономический процесс. В отдельных случаях мы находим рассуждения такого типа даже в XVI в., когда обсуждалось, насколько выгодно или, наоборот, невыгодно снижение ценности монеты для государственных финансов. Во второй половине XVII в. и в XVIII в. основной темой дискуссий было воздействие снижения ценности монеты на внешнюю торговлю и на экономическое развитие страны. Давайте отметим мимоходом несколько вех на этом пути. Во-первых, поскольку состояние английских денег (серебряный монометаллизм при росте фактического обращения золота) сильно ухудшилось за последние десятилетия XVII в., правительство вигов при Вильгельме III, в котором финансами управлял Чарльз Монтегю, провело закон (1698), по которому серебряные монеты должны были быть восстановлены до прежнего веса и чистоты за государственный счет, а расходы на это предлагалось покрыть за счет налога на окна (window tax); эта операция была закончена к 1699 г. Дебаты относительно данной меры получили широкую известность благодаря участию Локка, который отстаивал сторону правительства. Интерес к этим дебатам для нас ограничивается тем, что они проливают свет на степень понимания Локком феномена денег. К несчастью, перед глазами читателя произведений Локка встает печальная картина. Дело не только в том, что он в основном разрабатывал линию «мошенничества» (это его моральное суждение, и не наше дело давать ему оценку), а в том, что он не смог понять следующего: а) перечеканку при сохранении среднего фактического содержания серебра в серебряных монетах нельзя назвать снижением ценности или порчей монеты, а если и можно, то только с оговоркой, что экономическая ситуация уже приспособилась к этому; таким образом, в действительности Локк выступал в защиту завышения ценности монеты и занижения ценности содержащегося в ней серебра; b) следовательно, в отсутствие быстрого приспособления цен (чего нельзя было ожидать, а если бы оно и произошло, то обострило бы господствующую в то время депрессию), серебро ушло бы за границу, что и случилось в действительности; с) с точки зрения данной проблемы хождение золотых монет имело очень важное значение. Локк даже зашел так далеко, что заявил, будто то, что он называл снижением ценности монеты, бесполезно — и фактически невозможно — на том основании, что унция серебра никогда не могла бы стоить больше, чем унция серебра! Позиция Локка и ее аргументация уступали позиции его главного оппонента Лаундеса. Вот что случается с человеком, «который отдает партии то, что принадлежит человечеству». Странно и грустно отметить, что как сама мера, так и выступление Локка в ее защиту превозносились, иногда в самых восторженных выражениях, в течение более двухсот лет. Далее, отметим из дискуссий, происходивших во Франции вокруг монетарных проблем во время и по окончании последних войн Людовика XIV, дуэль между Мелоном и Дюто [на этом текст обрывается].
|
|
3. Отступление о ценности Исследования в данной области также исходили из схоластических предпосылок. Нам известно, что схоласты развили основы реалистического анализа ценности, издержек и цены (включая рудиментарную концепцию равновесия), которые требовалось только доработать по содержанию и усовершенствовать по технике. До некоторой степени именно это и было сделано в рассматриваемый период. Работа была значительно продвинута благодаря актуальности проблемы ценности (покупательной способности) денег. Сама по себе металлистская теория в качестве теории денег не очень помогает в решении вопроса, но она, несомненно, подводит принимающего ее экономиста к более пристальному изучению проблемы ценности вообще. Следовательно, нас не должно удивлять, что большая часть лучших работ в данной области была проделана учеными, интересующимися в основном денежными феноменами. Именно поэтому данный раздел помещен именно здесь. В ходе краткого обзора выдающихся достижений мы попытаемся выявить вопросы, имеющие наибольшее значение для дальнейшего развития теории. а) Парадокс ценности: Галиани.Итальянские экономисты, начиная с Давандзати (Lezione delle moneta. 1588), первыми ясно поняли, как можно разрешить парадокс ценности, согласно которому многие очень «полезные» блага, такие как вода, имеют очень низкую меновую ценность или не имеют ее вообще, в то время как значительно менее «полезные» блага, такие как бриллианты, имеют высокую меновую ценность. Они поняли, что этот парадокс не является препятствием на пути разработки теории меновой ценности, основанной на потребительной ценности. Поразительно, что ни Смит, ни Рикардо этого не понимали. Указанный факт покажется нам еще более поразительным, если мы добавим, что за полтора столетия, прошедшие после Давандзати, набрался длинный список авторов, среди которых несколько англичан, которые очень хорошо понимали, как элемент полезности входит в процесс ценообразования. В частности, Джон Ло в упомянутом выше трактате (Money and Trade considered... 1705) кратко, но превосходно изложил суть вопроса, использовав именно пример с водой и бриллиантами. Но мы ограничимся работами Галиани — экономиста, который довел этот анализ до высшей точки в XVIII в. *Поступая так, мы, конечно, проявляем несправедливость к его предшественникам, к которым он и сам был невероятно несправедлив. Например, развивая аргументацию Давандзати, он пишет о нем с чувством совершенно неоправданного превосходства. Кроме того, не следует забывать, что теория Галиани была по сути схоластической. Подобно многим другим экономистам, он не допускал, что многим обязан своим предшественникам, причем не только в этом вопросе. В своей социологии, или, если угодно читателю, социальной философии, он в очень многих вопросах опирался на Вико, также не признав этого. См. работу Тальякодзо: Tagliacozzo. Economist!. Napolitani dei sec. XVII e XVIII. P. XV (самая прекрасная страница из всех известных мне работ, посвященных творчеству Вико) и последующие страницы; см. также работу Ф. Николини (Nicolini F. Giambattista Vico e Ferdinando Galiani//Giornale storico della letteratura italiana. 1918) и, кроме того, примечание к его изданию произведения Галиани (Gallant. Delia Moneta. 1915). Однако, будучи философом, Николини склонен преувеличивать зависимость Галиани от Вико, которая невелика в том, что касается техники анализа.* В отличие от Ло он был таким бескомпромиссным металлистом, что счел необходимым заняться проблемой ценности золота и серебра, рассматриваемых как товар, а следовательно, и ценности всех других товаров. При этом он проявил себя как опытный мастер анализа, давая своим концептуальным построениям такие четкие и тщательно отработанные определения, которые сделали бы ненужными все споры и недоразумения, возникавшие в XIX в. по поводу определения ценности, если бы все участники этих споров прежде изучили текст его произведения Delia moneta (1751; оно было рассмотрено в общих чертах в предыдущем разделе данной главы). *Был еще один итальянский автор, писавший на тему денег, — Джованни Чева (Ceva Giovanni. De re nummaria, quoad fieri potuit [I] geometrice tractata... 1711), инженер из Мантуи, который, насколько мне известно, не добавил ничего к теории денег, но ни одна история экономического анализа не может себе позволить пройти мимо его творчества по причине его глубокого проникновения в природу экономической теории: реальные явления всегда неясны и невероятно сложны; практика всегда minus exacta {лишена точности} следовательно, чтобы понять суть вещей, мы должны построить рациональные модели с помощью предпосылок (petitiones), иначе нам всегда придется двигаться в ночной тьме (versari in obsurissima nocte), а наилучший способ управляться с этими моделями — математический. Однако понадобились два столетия, чтобы эта методология утвердилась.* Галиани решительно определил (кн. I, гл. II) ценность как отношение субъективной эквивалентности между количеством одного товара и количеством другого (объективные эквивалентности на рынке он рассматривает как особый случай субъективных, но он не разработал перехода от субъективной ценности к объективной, понимаемой в данном смысле), поэтому выражение «ценность товара» имеет смысл, только если соотнести ее с каким-либо количеством другого товара. Далее, используя понятия «полезности» и «редкости» (utilita e rarita), Галиани отвечает на вопрос, от чего зависит ценность, и приступает к развитию указанных концепций во многих отношениях таким же образом, каким, я подозреваю, их и сегодня объясняют во многих вводных курсах. Полезность — это не польза в понимании наблюдателя. «Полезное» в понимании экономиста — это все, что доставляет удовольствие (piacere) или обеспечивает благосостояние (felicita). Мода, престижность и элементы альтруизма рассматриваются в свой черед. Редкость — это соотношение между существующим количеством вещи и тем количеством, которое могло бы быть использовано. Редкостью объясняется, почему золотой телец оценивается выше настоящего теленка. Повторяем, что все эти идеи, выраженные в работе Галиани, не были оригинальными. Знаменитый «парадокс ценности», вновь серьезно обсуждавшийся в XIX в., т.е. такое явление, когда несомненно полезные вещи продаются по низкой цене, а значительно менее «необходимые» — по высокой, неоднократно решался и раньше. Но никогда прежде, а также в течение последующих ста с лишним лет эта теория не была представлена в таком законченном виде и с таким полным осознанием ее важности. Главное отличие теории Галиани от соответствующих теорий Джевонса и Менгера заключается прежде всего в том, что в ней отсутствует концепция предельной полезности, хотя он очень близко подошел к ней, разработав концепцию относительной редкости; во-вторых, он не сумел распространить методы своего анализа на проблемы издержек и распределения. Возможно, первый недостаток его теории не позволил ему создать удовлетворительную теорию цены, и он резко оборвал исследование, хотя, как позднее показал успех Инара, мог бы пойти дальше. Все же Галиани оставил свой след в разработке данной темы. Показав, как цена выводится из полезности и редкости, он пришел к тому, что эта цена, ограничивая количество товара, который могут приобрести потребители, реагирует в свою очередь на редкость, ощущаемую этими потребителями. Цена регулирует спрос и одновременно регулируется спросом (consume). Он прекрасно знал, как нужно подходить к этому феномену взаимозависимости. На трех страницах, отведенных данной теме, он фактически открывает концепцию долгосрочного равновесия и набрасывает механизм, посредством которого стремящиеся к прибыли субъекты достигают этого состояния. В качестве примера он рассматривает некую страну, которая, будучи до определенного момента мусульманской и непьющей, внезапно приняла христианство, в результате чего в ней возник спрос на вино. На этих страницах есть нечто от Мандевиля, что мешает рассматривать их как пример полностью оригинального исследования, но не умаляет самого факта, что при некотором прилежании и терпении, идя этим путем, можно было бы развить значительно более совершенную теорию, чем та, которую позднее представил А. Смит. Галиани не только наметил развитие значительно более поздних теорий (предельной полезности), но и предвосхитил теорию ценности, преобладавшую в следующем столетии (Рикардо, Маркс). Он удивительно резко переходит от редкости (rarita) через количество товара к труду (fatica) и тотчас же возводит его в ранг единственного фактора производства и единственного обстоятельства, «которое придает ценность вещи». В определенном смысле это ухудшает его теорию ценности, но в других отношениях представляет большой интерес. Термин fatica (труд) означает количество труда с поправкой на образ жизни в данном обществе, определяющий, сколько дней в году и сколько часов в день действительно работает человек, а также на природные способности (talenti), от степени которых зависит разница в оплате труда людей; сделана также специальная оговорка о монопольной цене уникальных вещей (например, статуи Венеры Медицейской). Равновесная ценность устанавливается пропорционально этому количеству труда (с должным учетом временных колебаний)... Эта теория во всех основных чертах и во многих деталях соответствует теориям Рикардо и Маркса и, если принять точку зрения сторонников Рикардо, является более удовлетворительной, чем теория А. Смита. *Количество труда, в свою очередь, как указывается, равняется расходам рабочего на поддержание существования (spesa del nutrimento -{расходы на питание — ит.}). Данный отрывок не рикардианский по форме, но его можно интерпретировать в духе теории Рикардо. Скорее, однако, он восходит к Кантильону.* b) Гипотеза Бернулли. Давайте не забывать, что до тех пор, пока не утвердилось влияние «Богатства народов» и особенно «Начал» Рикардо, господствовала «субъективная» теория цены, или теория «полезности». На европейском континенте эта теория преобладала даже после 1776г., и существует непрерывная линия развития от Галиани до Ж. Б. Сэя: Кенэ, Беккариа, Тюрго, Верри, Кондильяк, * Le commerce et Ie gouvernement (1776); см. главы 2 и 3.* а также менее яркие светила внесли свой вклад в ее утверждение. Все они связывали цену и механизм ценообразования непосредственно с тем, что они считали основной целью экономической деятельности, т. е. с удовлетворением потребностей. Все они принимали определение богатства (richesse), данное Кантильоном, не только как фразу, которую можно высказать и тут же забыть, или, как у Смита, фразу, которую нужно запомнить только для того, чтобы рекомендовать политику, благоприятную для потребителей, — они принимали это определение как исходную точку для анализа цен. Кроме того, все они полагали, что феномен цены основан на расчете наслаждений и страданий, — именно так считал и Джевонс. В этом отношении они предвосхищали Бентама и были более твердыми бента-мистами, чем сами его сторонники среди английских экономистов. Таким образом, они не только стали предшественниками «субъективистов» второй половины XIX в., но и скрепили неудачный союз между теорией ценности и утилитаризмом, оказавшийся столь обременительным столетие спустя. * См. ниже, часть III, глава 3, § 1a* Однако не будем больше задерживаться на этом и перейдем к рассмотрению доктрины, которая, будучи интересной во многих отношениях, еще более определенно предвосхищала теорию предельной полезности. В работе, написанной в 1730 или 1731г., *Bernoulli Daniel. Specimen theoriae novae de mensura sortis (опубл. в 1738г. в Commentarii academiae scientiarum imperialis Petropolitanae; на немецкий язык переведена профессором Альфредом Прингсхаймом: Die Grundlage der modernen Wertlehre: Daniel Bernoulli... 1896). Перевод снабжен пояснительными примечаниями А. Прингсхайма, а также весьма полезным введением Людвига Фика. Однако нетвердость наших знаний о развитии экономических доктрин подтверждается тем, что господин Фик не только назвал Бернулли предтечей Госсена, Джевонса, Менгера и Вальраса, но также счел его одним из первых, если не первым, кто признал, что ценность не является внутренним свойством вещей, а представляет собой зависимость между оценивающим лицом и оцениваемыми вещами, хотя это было совершенно ясно еще ученым-схоластам и, во всяком случае, десяткам авторов XVIII в., не знакомых со статьей Бернулли.* Даниил Бернулли, видный ученый, уже упомянутый нами выше, предложил гипотезу, согласно которой экономическое значение дополнительного доллара для индивида обратно уже имеющемуся у него количеству долларов. Отнеся это, в отличие от Бернулли, к доходу, а не к денежной ценности суммы чистых активов какого-либо лица, мы легко сможем отождествить дополнительный доллар с тем, что, по терминологии более поздней эпохи, будет называться предельным долларом, а его значение для индивида можно отождествить, по той же терминологии, с предельной полезностью, попытка статистического измерения которой была предпринята уже в наше время Фишером и Фришем. *Это становится особенно ясно, если мы рассмотрим точную формулировку. Пусть х обозначает доход индивида, а у — «удовлетворение», извлеченное из дохода. Тогда, согласно гипотезе Бернулли, dy=Kdx/x или dy/dx=K/x, где коэффициент пропорциональности К — постоянная величина для каждого индивида, но разная для разных лиц, причем диапазон изменения коэффициентов К для отдельных лиц связан с индивидуальной разницей вкусов или силы чувств (кажется, Бернулли приписал один и тот же К всем индивидам, за исключением не представляющих интереса отклонений от нормы, но это неважно); dy/dx — бесспорно, предельная, или последняя, степень полезности (final degree of utility); следовательно, это понятие было впервые ясно выражено в 1738г. Как утверждал Бернулли, его основная идея была предвосхищена (в 1728г.) математиком Крамером, который, однако, предложил другую гипотезу, касающуюся формы функции предельной полезности:
однако в ограниченных пределах гипотеза Бернулли вполне разумна, хотя в ней не используется все, что мы знаем или думаем, что знаем, о поведении этой функции (см. часть IV, глава 7). Поскольку даже те, кто верит в измеримость полезности или степени удовлетворенности, не смогут с уверенностью сказать что-либо о поведении этой функции в чрезвычайных ситуациях, например при доходах, ниже которых индивид уже не сможет выжить, лучше исключить подобный «прожиточный минимум» из рассмотрения. Если мы обозначим его буквой а, то общая удовлетворенность, полученная из суммы дохода b, может быть выражена определенным интегралом
Не меньший интерес представляют практические применения в деловой практике, найденные Бернулли для своей гипотезы (Specimen theoriae novae de mensura sortis. § 15, 16). Фундаментальная идея заключается в том, что даже в тех случаях, когда многолетний опыт предоставляет достаточно материала, позволяющего точно подсчитать вероятности выгод или потерь, как, например, вероятность потерь при морских перевозках, рациональное действие не определяется только величиной этих вероятностей. Необходимо также учитывать степень важности данных убытков и прибылей для отдельного бизнесмена, которая колеблется в зависимости от средств, имеющихся в его распоряжении. Гипотеза Бернулли предоставляет метод осуществления этого. Таким образом, он выводит критерий, с помощью которого можно решить, выгодно ли для данного человека заплатить определенную сумму за страховку своего груза, а также формулирует правило, позволяющее дать оценку преимуществ, которые можно получить, отправив данное количество товаров на нескольких кораблях или вложив данную сумму в несколько ценных бумаг вместо одной; это важные проблемы даже в наши дни не до конца разработанной теории делового риска и инвестиций. Здесь, возможно, уместно привести высказывание из текста Бернулли (Specimen theoriae novae de mensura sortis. § 17): «Именно потому, что эти результаты так хорошо согласуются с наблюдаемым деловым поведением, нам не представляется правильным пренебрегать ими, как недоказанными утверждениями, основанными на ненадежных гиотезах». Мне очень жаль, что здесь нет возможности обсудить другие моменты данной работы, *Однако позволительно кратко намекнуть на два из них. Во-первых, работа оставалась практически неизвестной экономистам, пока наконец не была замечена теми из них, кто самостоятельно пришел к тем же или аналогичным идеям. Фик упоминает Германна (1832), Ланге (Lange F. A. Die Arbeiter-frage... 1865) и особенно Джевонса. Мне некого добавить к этим именам. Это пренебрежение удивительно еще и потому, что формула Бернулли получила поддержку Лапласа в его «Аналитической теории вероятностей» (Laplace. Theorie analytique des probabilites. 1812), которая, разумеется, была широко известна. Второй факт заключается в том, что попытка Бернулли решить Санкт-Петербургский парадокс не относится к числу многих ценных вкладов в науку, содержащихся в его статье, хотя она и была ее главной целью. Задача заключалась в следующем. Нужно подбросить вверх какую-нибудь монету n раз. Х обещает У заплатить ему 1 доллар, если монета с первого раза упадет орлом вверх; 2 доллара, если монета упадет орлом только со второго подбрасывания; 4 доллара, если монета упадет орлом вверх только после третьего подбрасывания и т. д. Следовательно, ряд возможных выигрышей У есть 1, 2, 22, 23, ... 2n-1. Мы выводим его математическое ожидание выигрыша, умножив каждый из возможных выигрышей на его вероятность, т.е., если монета без изъянов, на 1/2, 1/4, 1/8 и т.д. Мы видим, что в результате умножения каждый член ряда сводится к 1/2, т.е. в итоге мы получаем для У полное математическое ожидание, равное n/2. Если n может стать больше любого наперед заданного числа, мы получаем математическое ожидание, превышающее любую сумму, которую можно назвать. Тем не менее очевидно, что никто не заплатит Х за право сыграть в эту игру какую-либо значительную сумму (читатель может поставить себя на место У). Почему? Бернулли думал, что для ответа на данный вопрос достаточно скорректировать возможные выигрыши, применив к ним свою гипотезу, которая предполагает конечное «моральное» ожидание вместо «бесконечного» математического. Но эта процедура, не лишенная смысла сама по себе, не решает задачу. Не помогли этому и примечания профессора Прингсхайма к сделанному им переводу, хотя их ни в коем случае нельзя считать неуместными. Мы не имеем возможности продолжить данную тему, но читатель ошибется, если решит, что она не представляет интереса для экономиста. Напротив, теория азартных игр очень важна для решения многих задач экономической логики. В доказательство можно привести недавно вышедшую книгу профессоров Моргенштерна и фон Неймана «Теория игр и экономическое поведение» (Morgenstern Neumann, von. Theory of Games and Economic Behavoir. 1944). И первым исследователем, сделавшим шаг в этом направлении, был Бернулли. В экономической теории между первым и вторым шагом может пройти 206 лет — примерно такой же период времени, как и в случае со статистической кривой спроса.* представляющие захватывающий интерес для тех, кто изучает пути развития человеческой мысли и механизм научного прогресса. с) Теория механизма ценообразования. Что касается теории механизма ценообразования, то до середины XVIII в. о ее развитии можно сказать очень мало. Вклад даже наиболее ярких светил, таких как Барбон, Петти, Локк, не слишком значителен, а огромное большинство консультантов-администраторов и памфлетистов XVIII в. довольствовались тем типом теории, который они находили или могли найти у Пуфендорфа. Они занимались практическими проблемами регулирования, а аналитическую сторону в основном принимали как должное и медленно осознавали необходимость строгой концептуализации и доказательств. Можно проиллюстрировать сложившееся положение несколькими примерами. Авторам той эпохи был хорошо знаком феномен монополии, к которой они испытывали инстинктивную ненависть, и феномен конкуренции, которую они считали нормальным состоянием, не заботясь о том, чтобы дать ей определение. Но уже в 1516г. сэру Томасу Мору (Utopia; см. выше, глава 3), пришла в голову мысль, что для преобладания конкуренции недостаточно того, чтобы товар продавался более чем одним продавцом. Цены могут не упасть до уровня конкурентной цены даже при наличии нескольких продавцов, quod... si monopolium appellant non potest... certe oligopolium est {что... не может быть названо монополией, несомненно является олигополией — лат.}. *Я благодарен г-ну Э. Марцу за то, что он привлек мое внимание к этому отрывку. Любопытный факт. Сэр Томас не только использовал и, насколько мне известно, изобрел термин «олигополия», который играет такую огромную роль в современной теории, но он использовал его в абсолютно таком же значении и сразу же указал на то свойство, которое современная теория подчеркнула только через 410 лет. И это несмотря на то, что идея Мора, несомненно, была важной и многообещающей, а «Утопия» повсюду находила большое число читателей. Правда, данного отрывка не оказалось в переводе латинского оригинала на английский язык.* Итак, Мор ввел понятие олигополии. Мы могли бы ожидать, что это приведет к более пристальному анализу понятий «монополия» и «конкуренция», особенно в Англии, где бесконечные обсуждения различных монополий и всевозможных ограничений торговли (как тех, о которых конкуренты договорились в своих интересах, так и тех, которые накладывают монополисты на других торговцев), предшествовавшие выходу Статута о монополиях от 1623-1624 гг. и происходившие после, давали все необходимые мотивы и материалы, какие только можно пожелать. Политики, юристы и некоторые бизнесмены, как и сегодня, страстно боролись с «монополиями», особенно с монопольной властью компаний, имевших государственные привилегии, а «монополисты», как и сегодня, защищались как могли. В интеллектуальном отношении обе стороны представляли собой, как и сегодня, жалкое зрелище. Несмотря на то что в ходе этой дискуссии были достигнуты практические результаты, а историки экономической мысли и экономической политики находят в ней много интересного для себя, *Отсылаем читателя к «Меркантилизму» профессора Хекшера (Heckscher. Mercantilism I. P. 269), где дана блестящая интерпретация этой борьбы за «свободную торговлю» в понимании экономистов XVII в. Если читатель последует данному совету, то его несомненно удручит отсутствие прогресса в политических и общественных дискуссиях на данную тему, как, впрочем, и на другие.* историк экономического анализа после просмотра этой литературы уходит практически с пустыми руками. Но чтобы не упустить ни крупицы информации, давайте прежде всего отметим тенденцию к распространению понятия монополии за пределы случая единственного продавца, *См.: Heckscher. Mercantilism. P. 273-274 — особенно аргументацию сэра Эдвина Сэндиса, пламенного борца с «трестами», которую он изложил в 1604г. во время дебатов в Палате общин. Сэндис выступил за то, чтобы «название монополии... надлежащим образом распространилось на все случаи непропорционально малого числа продавцов... “Если десять человек осуществляют торговлю всеми лошадьми в Англии, значит, они являются монополистами". Как анализ это, разумеется, не вызывает восторга, но ясно, что в неудачной попытке сэра Эдвина выразить свою идею было нечто существенное».* а также начатки аргументации, доказывающей, что монополия в борьбе за максимизацию прибыли, говоря современным языком, изменяет условия, относительно которых была сделана попытка максимизации, а поэтому монополия не обязательно устанавливает цену выше той, что преобладала бы при конкуренции, действующей в других условиях. *Другие аргументы в защиту монополии сводились либо к отрицанию ее наличия (по большей части эти аргументы были справедливыми, если следовать строгому определению монополии, но именно в силу этого неубедительными), либо к утверждению, что в некоторых случаях (особенно при торговле с нецивилизованными странами, где протекционизм играл важную роль) монополитическая организация являлась практической небходимостью, либо к другим доводам, которые, какой бы практический вес они ни имели, не представляют интереса с точки зрения техники анализа. Одним из лучших, если не лучшим примером изложения «защитных» аргументов, с которыми мне довелось ознакомиться, является работа Джона Уилера {Wheeler John. A Treatise of Commerce. Wherein are showed the Commodities arising by a well ordered and ruled trade... 1601). Это, несомненно, было «апологией» Компании купцов-авантюристов, в которой Уилер занимал должность поверенного. Но с нашей точки зрения это не может послужить причиной отказа от рассмотрения данной работы.* Можно снова упомянуть нелогичную попытку Бехера разбить рыночные структуры на monopolium, propolium и polipolium, т. е. монополию, спекулятивную покупку товаров и нерегулируемую конкуренцию, приводящую, по его мнению, к дезорганизации рынков, при которой каждый их участник пролетаризируется. Но на смену этим взглядам пришли более значительные достижения XVIII в. Мы ограничимся наивысшими достижениями таких экономистов, как Беккариа, Тюрго и Инар, а затем рассмотрим, как в книге А. Смита «Богатство народов» была кодифицирована вся теория ценности и цены той эпохи. В работе Беккариа Elementi (опубл. посмертно в 1804; часть IV, глава 1: Del commercio) анализ понятий ценности и цены занимает приблизительно то же место, что и в «Основах» Милля (Mill J. S. Principles). Беккариа, как уже упоминалось, объясняет феномен ценности с помощью таких понятий, как полезность и редкость, а затем переходит к исследованию modus operandi гипотетического рынка, где вино обменивается на хлеб (ср. пример с яблоками и орехами в работе Маршалла). *Надеюсь, нам нет нужды принимать слишком всерьез его предположение, что меновая ценность одного товара по отношению к другому (меновое соотношение) будет «обратно пропорциональна его количеству». Возможно, существует связь между этим положением и гиперболическим законом спроса, выведенным его другом Верри, который, однако, не вызывает аналогичных возражений, но, напротив, может быть отмечен как первая попытка придать точную форму кривой спроса: если р — цена в денежном выражении, q — количество, а с — константа, то, согласно закону Верри, pq = с.* Он с очевидностью признал, что в случае изолированного обмена (между двумя лицами) меновое соотношение является неопределенным, а определенность приходит с конкуренцией, когда на рынке «торгуются»: в результате колебаний цен установится цена, при которой величина спроса равна величине предложения. Его тщательная разработка примера с обменом трех товаров друг на друга, где он настаивает на существовании (и необходимости) косвенного обмена, заслуживает особого одобрения. Этот почти то же самое, что смог бы сказать средний экономист столетие спустя. Работа Беккариа выбрана для рассмотрения по причине ее относительной полноты, но ее идеи были удивительным образом предвосхищены Тюрго в его Reflexions (XXXIII-XXXV; написаны— 1766; опубл. — 1769-1770). Выведя торговлю из «обоюдных потребностей» (besoins reciproques), Тюрго также касается случая изолированного обмена, а затем вводит «определяющую силу», т.е. конкуренцию. Его описание рыночного механизма очень сходно с описанием Бёма-Баверка (см. ниже, часть IV, глава 5, § 4). Сложившаяся в результате рыночная цена (prix courant) подвергается колебаниям под влиянием сил, действующих со стороны спроса или предложения. Высшим достижением эпохи в этом виде анализа стала работа Инара. *«Трактат о богатствах» Ашиля Николя Инара (Isnard Achille Nicolas. Traite des richesses) вышел в свет в 1781 г. и, таким образом, не вошел в материал, «кодифицированный» А. Смитом. Однако возникает вопрос о влиянии последнего на Инара. Трактат Инара мог быть создан в результате внимательного просмотра им «Богатства народов». Инар не упоминает в своей работе А. Смита, если только я не просмотрел ссылку. Заглавие книги включено в список математических работ, составленный Джевонсом; из него я и узнал о ее существовании. Я не нашел ни единого следа ее влияния на последующее развитие экономического анализа.* В его непримечательном в других отношениях трактате имеется элементарная система уравнений, которая, за исключением разницы в технике, описывает взаимозависимость цен в духе, напоминающем Вальраса. d) Кодификация теории ценности и цены в «Богатстве народов». «Важнейшей задачей Смита являлось объединение и развитие теорий ценности его английских и французских современников и предшественников». *Marshall A. Principles. 4th ed. P. 58 (рус. пер.: Маршалл А. Принципы экономической науки. М.: «Прогресс-Универс», 1993. Т. III. С. 191. Приложение B В русском переводе вместо термина «ценность» употребляется «стоимость».— Прим. ред.).* Читатель должен понять, что мнение такого труженика, как Маршалл, стоит философствования сотни менее трудолюбивых людей, и самое лучшее, что мы можем сделать, — это использовать данное высказывание мастера экономической теории в качестве эпиграфа. Читатель также увидит, что даже Маршалл, чье преклонение перед Смитом было безграничным, сам не пошел дальше того, что подразумевает наш термин «кодификация». Будучи далек от мысли приписать Смиту какие-либо оригинальные идеи, он тем не менее дал его работе более высокую оценку, чем мы. Одной из причин такой оценки могло быть восприятие им А. Смита как родственной души поскольку, как было и еще будет сказано, в работе и исторических позициях обоих было много общего. Вторая причина могла состоять в том, что он говорил о соотечественнике, поскольку Маршалл был истым англичанином. И третья причина могла заключаться в том, что речь шла о собрате-либерале, поскольку Маршалл также был убежденным фритредером. Но какой бы ни была причина такой оценки, читатель должен понять следующее; насколько нам позволяют судить очень короткие комментарии Маршалла, мы с ним рассматриваем одни и те же факты, за исключением следующего: в определенном смысле о Смите, разумеется, можно сказать, что он «развил» существующие доктрины ценности и цены, но если Маршалл безоговорочно одобрял то, как он их «развил», у меня на этот счет другое мнение. Совершенно верно и утверждение, что Смит проделал «тщательное научное исследование того, каким образом ценность становится мерилом человеческого поведения», т.е., как я понимаю, Маршалл хотел сказать, что Смит сделал меновую ценность (цену или, во всяком случае, относительную цену) центром примитивной системы равновесия. Но он не был, как считал Маршалл, первым, кто это сделал; более того, кодифицируя материал, он опустил или выхолостил многие из наиболее многообещающих гипотез, содержащихся в трудах его непосредственных предшественников. Разумеется, он мог не знать о работе Тюрго (Reflexions) и не мог ознакомиться с работой Беккариа (Elementi), но Пуфендорф, а затем Кантильон, Харрис, Локк, Барбон, Петти (последние пять имен были упомянуты Маршаллом) и Кенэ были, по-видимому, основными авторами, чьими работами он руководствовался; таким образом, его «субъективные» результаты оказались выше «объективных» достижений. Однако он «развил» материал менее успешно, чем Тюрго и Беккариа. На нем лежит вина за многие недостатки экономической теории на протяжении последующего столетия, а также за многочисленные дискуссии, которых можно было избежать, если бы он иначе подошел к систематизации. Читатель должен освежить в памяти сведения, полученные из «Путеводителя по "Богатству народов"», помещенного выше *[Написав эти строки, И. А. Шумпетер, по-видимому, изъял из рукописи несколько страниц, посвященных А. Смиту, включая «Путеводитель». Этот материал был восстановлен редактором и помещен в главе 3, § 4е.]*. В первой книге изложение А. Смита как бы восходит к феномену цены, а затем «нисходит» к составляющим благ; этими составляющими являются категории издержек и доходов — заработная плата, прибыль и рента. Повторяю, что это примитивный способ описания всеобщей взаимозависимости величин, составляющих экономический космос, но он эффективен. Одни критики, не понявшие, что теория цены — не более чем другое название теории экономической логики (включающей среди прочего все принципы аллокации ресурсов и образования доходов), порицали Смита за то, что он принял узкую точку зрения бизнесмена. Другие критики, не понявшие природы системы взаимозависимых величин, обвиняли его в том, что он в своих рассуждениях ходит по кругу. Его тень легко одерживает победу в борьбе с любыми критиками. Эта часть работы составляет его главную заслугу в данной области. Есть и другие заслуги. Такой же примитивной, но такой же четкой и наглядной, как его концепция всеобщей взаимозависимости, является и его концепция равновесной, или «естественной», цены. Равновесная цена — это просто цена, при которой возможно обеспечить в течение долгосрочного периода предложение каждого товара в количестве, равном «эффективному спросу» при данной цене. Это, кроме того, такая цена, которая за долгосрочный период покрывает все издержки. Последние же равны общей сумме заработной платы, прибылей и рент, которые должны быть выплачены или вменены в их «обычных или средних размерах». Таким образом, мы вновь сталкиваемся с принадлежащим Маршаллу разделением экономических явлений на краткосрочные и долгосрочные. Рыночная цена А. Смита — в сущности краткосрочное явление, а «естественная» цена — долгосрочное, что соответствует нормальной цене долгосрочного периода в теории Маршалла. «Это все есть у А. Смита», — излюбленная присказка Маршалла. Но мы можем также сказать: «Это все есть у схоластов». В книге Смита нет теории монополии. Предположение, что «монопольная цена в любых обстоятельствах является самой высокой, какую только можно получить» (книга I, глава 7), могло бы прийти в голову не очень умному дилетанту. В буквальном смысле слова это неправда. Механизм конкуренции также не стал объектом более тщательного анализа. В итоге А. Смит не смог привести удовлетворительного доказательства в защиту своего тезиса, что конкурентная цена является «самой низкой, какую обычно могут позволить себе продавцы»; современному читателю остается только гадать, какой же аргумент он привел в доказательство этого тезиса. Еще меньше усилий он приложил к тому, чтобы доказать, что в условиях конкуренции наблюдается тенденция к минимизации издержек, хотя, очевидно, он верил в это. Но что представляла собой созданная Смитом теория ценности в узком смысле слова, т. е. его взгляды на проблему причинно-следственного объяснения феномена ценности? Поскольку данная проблема очень, занимала экономистов в течение последующего столетия, они с жаром обсуждали соответствующие взгляды Смита, и именно поэтому мы не можем ее обойти. Сам по себе ответ достаточно прост. Прежде всего, если читатель обратится к последнему параграфу главы 4 книги I «Богатства народов», он найдет там две вещи. С одной стороны, А. Смит заявляет, что собирается исследовать правила, которые «люди естественным образом соблюдают при обмене» товаров «или на деньги, или на другой товар». Это значит, что его не интересовали в первую очередь вопросы ценности в только что определенном нами смысле. Он хотел создать теорию цен, чтобы посредством этой теории утвердить некоторые положения, вовсе не требующие глубокого исследования предпосылок феномена ценности. Очевидно, этого хотел и Маршалл. С другой стороны, установив различие между потребительной и меновой ценностью, он упраздняет первую, указывая на то, что выше было названо «парадоксом ценности», который, по его мнению, препятствовал развитию теории в этом направлении. Таким образом, Смит запер для следующих двух-трех поколений дверь, так удачно открытую его французскими и итальянскими предшественниками. Никакие разговоры о его «признании роли спроса» не могут изменить этого факта. Во-вторых, в главе 6 книги I «Богатства народов» А. Смит недвусмысленно утверждает следующее: «Заработная плата, прибыль и рента являются тремя первоначальными источниками [курсив мой. — И. А. Шумпетер} всего дохода, равно как и всякой меновой ценности» {Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. М., 1962. С. 53. В переводе употреблено слово «стоимость» вместо «ценность»:} Если слова что-либо значат, то это звучит убедительно. Его теория ценности сводилась к тому, что впоследствии стало называться теорией издержек производства. Таково мнение многих исследователей, но, в-третьих, вопрос осложняется тем, что в книге имеется множество мест, указывающих на трудовую теорию ценности или, скорее, несколько таких теорий. *До сих пор еще недостаточно признано, что термин «трудовая теория ценности» имеет несколько разных значений. Однако данная тема была исчерпывающе разработана Дэвенпортом (Davenport Н. J. Value and Distribution. 1908).* В главе 5 книги I «Богатства народов» мы читаем следующий тезис: «Действительная цена всякого предмета, т. е. то, что каждый предмет действительно стоит тому, кто хочет приобрести его, — есть труд и усилия, нужные для приобретения этого предмета» {там же. С. 38}. Данное высказывание относится к числу лицемерных банальностей, могущих означать все или ничего. На первый взгляд оно говорит о намерении положить в основу явления ценности тяготы и антиполезность труда или принять теорию ценности, основанную на антиполезности труда. Однако это предположение можно отбросить, поскольку А. Смит далее никак не использует данный тезис. Более того, в начале главы 6 книги I «Богатства народов» А. Смит приводит знаменитый пример с бобром: «Обычно приходится затратить вдвое больше труда для того, чтобы убить бобра, чем на то, чтобы убить оленя» {там же. С. 50}, потому, естественно, за одного бобра можно выручить ту же сумму, что и за двух оленей. Таким образом, здесь ценность «регулируется» количеством труда, а не тяготами и заботами, что, разумеется, не одно и то же. Несомненно, этот отрывок выражает суть теорий Рикардо и Маркса, где ценность выводится из количества затраченного труда. Но А. Смит ограничивает применение этой теории «обществом первобытным и малоразвитым, предшествовавшим накоплению капитала и обращению земли в частную собственность» {там же}. Это, при благосклонной интерпретации, означает, что конкурентные цены на товары в состоянии равновесия будут пропорциональны труду, затраченному на их производство, если весь труд будет одинакового «естественного» качества, и при этом не будут использованы другие редкие средства производства. Это положение верно, но оно не составляет само по себе теорию ценности, исходящую из количества затраченного труда, или любую другую трудовую теорию ценности, поскольку для данного конкретного случая все теории ценности пришли бы к одинаковому результату. Наконец, как мы уже имели случай отметить, А. Смит (книга I, глава 5) рассматривает количество труда, которое товар может купить на рынке, как наиболее полезный заменитель его цены в денежном выражении, т. е. он выбирает труд в качестве numeraire (счетной единицы.) В принципе, такое решение не вызывает возражения, но само по себе оно связано с трудовой теорией ценности не в большей мере, чем выбор в качестве счетной единицы рогатого скота связал бы нас со «скотной» теорией ценности. Но Смит пытается мотивировать свое решение большим количеством аргументов, указывающих на заключенный в нем более глубокий смысл. Например, «один лишь труд... ценность которого никогда не меняется, является единственным и действительным мерилом» ценностей всех товаров, или «он является их реальной ценой», или «единственным всеобщим, равно как и единственным точным мерилом ценности» {там же. С. 40, 42}. Все эти аргументы ложны, и сам А. Смит, кажется, неотчетливо представлял себе, что именно подразумевается под выбором чего-либо в качестве счетной единицы. Поэтому можно простить многих экономистов более позднего периода, к числу которых относится и Рикардо, *Однако Рикардо не всегда понимал А. Смита ошибочно. Он также доказывал, что меновая ценность труда не свободна от колебаний, так же как меновая ценность других товаров. Но это замечание уместно только для того случая, когда труд принимается за счетную единицу, которая должна функционировать в течение некоторого времени.* за то, что они неправильно поняли высказывания Смита и обвинили его в том, что он спутал количество труда, которое входит в товар, с количеством труда, которое он может купить. Однако такое обвинение несостоятельно, и это важно подчеркнуть, поскольку оно означало бы абсурдность аргументации Смита: принять любой предмет, на который обменивается товар, за объяснение его ценности было бы одной из худших ошибок в истории экономической теории. Следует добавить, что выбор часового или дневного труда как единицы выражения цены не подразумевает принятия трудовой теории ценности. Точно так же не связаны с ней и подчеркивание роли рабочего класса в производстве, его притязания и допущенные в отношении его несправедливости. Как уже упоминалось, таких мест в «Богатстве народов» немало; возможно, многое было написано под влиянием Локка. «Продукт труда составляет естественное вознаграждение за труд или его заработную плату» (книга I, глава 8 {там же. С. 63}). Урожай выращивает работник, а землевладелец, присвоивший землю, требует долю от этого урожая. Прибыль составляет второй вычет из «продукта труда». По сей день трудно заставить философски настроенные умы понять, что все это совершенно не относится к теории ценности, рассматриваемой не с точки зрения символа веры или в качестве аргумента социальной этики, а как инструмент анализа экономической действительности. |
|
4. Количественная теория денег Читателя едва ли удивят сведения о жарких дискуссиях по поводу последствий бурных революций цен в XV, XVI и XVII вв. Но тот факт, что возникли вопросы относительно причин этих революций, может привести его в недоумение, поскольку понижение ценности денежных единиц, вызванное девальвацией, проводимой правительствами, а также мошеннической порчей монет частными лицами, и поток американского золота и в особенности серебра были у всех перед глазами, и ни один даже самый искушенный современный теоретик не мог бы найти ошибки в очевидном диагнозе, видя, что новые денежные единицы, созданные в результате снижения ценности монет или притока американского серебра, очень быстро тратились, причем главным образом на войны, в то время как сами войны мешали развитию производства. Тем не менее, хотя, вероятно, можно найти раннюю аргументацию, подтверждающую этот диагноз, *Я говорю «вероятно», поскольку мне самому неизвестны примеры более или менее ясной аргументации. Случаи, упомянутые профессором Селигменом (Seligman. Bullionists//Encyclopaedia of the Social Sciences), неубедительны. Некоторые историки, относящие истоки этого типа «количественной теории» к средним векам или даже к древнеримскому юристу Павлу, неправильно поняли смысл латинского слова quantitas, которое нельзя переводить как «количество» (см. главу 1). Лучший пример, который я могу привести, — это работа Томаса де Меркадо (Mercado Tomas, de. Summa de tratos у contratos; 1-е изд. вышло в 1569г., в данной работе использовано издание 1571г.). Эта работа вышла на год позже работы Бодэна, о которой речь пойдет в основном тексте. К концу XVI в. признание влияния американского серебра на цены было широко распространенным, если не всеобщим, что вполне логично. Луис Валле де ла Серда (Fundacion, 1593; Desempeno, 1600) назвал рост цен «efecto muy natural de la rapida multiplication de los signos у moneda» {« весьма естественным эффектом быстрого увеличения количества денежных знаков »}. Слова «весьма естественный» в данном отрывке не имеют ничего общего с естественным правом, а просто подчеркивают несомненность или очевидность факта. Противоположное впечатление, высказанное профессором Гамильтоном и состоящее в том, что влияние притока серебра на цены упорно игнорировалось или отрицалось, возможно, объясняется тем, что многие более поздние авторы имели причины подчеркивать другие факторы роста цен, особенно в условиях Испании, а также тем, что большинство авторов были в то время, как и теперь, совершенно невосприимчивы по отношению к простейшим экономическим истинам* нам представляется, что в действительности до 1568 г. не было ясной, полной и теоретически удовлетворительной публикации по данному вопросу. В 1568г. Бодэн опубликовал свой «Ответ» на работу Paradoxes sur Ie faict des Monnoyes (1566), написанную М. де Мальтруа. Существует перевод «Ответа» Бодэна (Bodln. Responce) в Early Economic Thought A. E. Монро. В силу указанных обстоятельств Бодэн стал общепризнанным «первооткрывателем» количественной теории денег. Поскольку этой теме было уделено незаслуженно много внимания, мы ограничимся лишь кратким ее рассмотрением. а) Объяснение Бодэном революции цен. Жан Шеррюи де Мальтруа доказывал, что всеобщий рост цен был результатом порчи монет и что цены, выраженные в полновесных монетах, не поднялись. Бодэн на это ответил работой в Response и затем повторил ту же мысль в Les six livres de la Republique (1576), указав, что в данной аргументации не учтено влияние американского серебра. Согласно Бодэну, революция цен объяснялась следующими причинами: 1) ростом количества золота и серебра в обращении; 2) преобладанием монополий; 3) грабежами, приведшими к сокращению потоков товаров; 4) расходами королей и князей на свои прихоти; 5) ухудшением качества монет. Последний фактор был единственным, который рассматривал его оппонент. Кроме того, Бодэн добавил, что первая причина была наиболее важной. Читатель заметит, что данный анализ требует лишь небольшой корректировки и более пространной интерпретации, чтобы стать правильным диагнозом исторической ситуации, сложившейся в 1568 г. Даже с точки зрения общего теоретического содержания он превосходит значительно более поздние работы. Действительно, против анализа Бодэна нельзя выдвинуть типичных возражений, которые могли бы быть выдвинуты против количественной теории XIX в. Но можно ли сказать, что анализ Бодэна представляет собой или подразумевает количественную теорию? Вопрос может удивить, но его непременно стоит задать. Примем на какой-то момент бескомпромиссный металлизм и рассмотрим с этой точки зрения случай совершенного золотого монометаллизма — золотой стандарт, при котором золото может свободно поступать в монетарную систему и уходить из нее. Поскольку золото — это такой же товар, как и любой другой, то с ростом его производства, при прочих равных условиях, ценность золотой денежной единицы, выраженная в товарах, упадет точно так же, как упадет при прочих равных условиях цена на яйца в случае увеличения их производства. В данном случае любой возможный рост цен, выраженный в золоте, объясняется увеличением предложения золота. Отметим, что степень этого снижения ценности золота будет просто зависеть от формы графика спроса на золото как на товар, выраженного в каком-либо другом эквиваленте, а «количество», о котором здесь идет речь, — это величина прироста предложения золота. Следовательно, нет никакого основания предполагать, что, какими бы равными ни были прочие условия, падение ценности денежной единицы будет пропорционально росту количества золота. Мы увидим, что данная аргументация не содержит никакой специальной гипотезы, она плавно вытекает из металлистской основы и была бы принята схоластами как нечто само собой разумеющееся. Мы признаем, что в данном смысле и по данной причине «количество» имеет отношение к ценности денег, но с количественной теорией денег этот случай связан только словом «количество», используемым в обоих рассуждениях; он имеет с ней не больше общего, чем требуется для аргументации Бодэна или, сразу же добавим, для аргументации А. Смита. b) Выводы из количественной теоремы. Чтобы пояснить нашу мысль, рассмотрим тот же случай с точки зрения количественной теории денег. Для упрощения изложения допустим, что существует абсолютно неизменный набор товаров, которые должны быть проданы за те деньги, какие есть у покупателей, сколько бы их ни было, а покупатели чувствуют себя вынужденными быстро истратить все имеющиеся у них деньги на этот набор товаров. Далее мы будем говорить не о количественной теории, а о количественной теореме, поскольку речь пойдет не о теории денег в целом, а лишь о предположении, касающемся их меновой ценности. Оставив все остальное строго как есть, допустим рост производства золота. Как и при аргументизации в духе металлистской теории, мы делаем вывод, что это приводит к снижению ценности золота, т. е. к повышению всех цен, выраженных в золоте. Причина этого явления та же, что и в предыдущем случае, в той мере, в какой это касается той доли возросшего количества золота, которая уходит на нужды производства. Но та доля возросшего количества золота, которая уходит в денежное обращение, теперь работает иначе и приводит к снижению меновой ценности золота, содержащегося в монетах, т. е. к росту цен на товары по другой причине: при условии нашего крайне искусственного допущения снижение меновой ценности золота строго пропорционально увеличению количества золотых денег, а непосредственная причина этого — не снижение товарной ценности золота (оно имеет отношение к делу, но косвенно — в силу того, что им определяется, до какой степени возрастает количество монетарного золота), а рост количества монет как таковых. Именно рост этого количества при постоянной покупательной способности общего количества денег является непосредственной причиной происходящего снижения меновой ценности денежной единицы. Такое же снижение может произойти, если, не увеличивая этого запаса, разбить его на денежные единицы с меньшим содержанием золота, поскольку в обоих случаях на одну монету станет приходиться меньше каждого товара. Воздействие использования дополнительного количества золота в качестве товара может быть уподоблено влиянию использования дополнительного числа рабочих той же квалификации на данном заводе при данном оборудовании. Воздействие использования дополнительного количества золота в качестве монет может быть уподоблено влиянию замены рабочей силы, работающей на данном заводе и при данном оборудовании большим числом рабочих пропорционально более низкой квалификации. Таким образом, количественная теорема дает нам следующее: во-первых, она признает факт, что монетарная функция влияет на ценность товара, выбранного в качестве денег, и является логически самостоятельным, хотя и не независимым, источником меновой ценности золота (это мы, конечно, можем признать, ничем не связывая себя в дальнейшем); во-вторых, она признает, что механизм, определяющий ценность золота в обращении, отличается от механизма, определяющего ценность золота, используемого в промышленности, или ценность любого другого товара; в-третьих, она предлагает конкретную, очень примитивную и очень простую схему этого механизма. Кажущаяся сложность этого простого на самом деле вопроса объясняется тем фактом, что в случае идеального золотого монометаллизма оба механизма должны, разумеется, привести к одинаковой ценности золота в монетарной и промышленной сфере, а также тем, что воздействия возросшего производства золота на товарную и на монетарную ценность золота так переплетаются между собой, что трудно ясно рассмотреть каждое в отдельности. Но одной из сильных сторон количественной теории денег является возможность ее использования для случая бумажных денег, не прибегая к каким-либо дополнительным построениям. В данном случае — когда материал не обладает товарной ценностью, способной стать причиной двусмысленности при определении того, какое количество и какой modus operandi {рабочий механизм} мы имеем в виду, — все становится совершенно ясно. Это логическое сродство количественной теоремы с теоретическим картализмом следует запомнить: теорема в основном сводится к трактовке денег не как товара, а как ваучера на покупку товаров, хотя не все, кто рассматривает деньги с этой точки зрения, обязательно принимают специальную схему, предлагаемую данной теоремой. Указанное свойство весьма важно запомнить, поскольку последующее развитие теории стремилось затушевать его. В работе Бодэна нет и следа подобных рассуждений, но они присутствуют у Давандзати (1588, см. § 2 ); он сопоставил массу товаров с денежной массой — запас (stock) с запасом, — и ему следует отдать должное как автору более удачной формулировки количественной теоремы в ее самой примитивной форме, даже если бы мы интерпретировали аргументацию Бодэна в том же смысле. Дальнейшее продвижение в этом направлении было медленным. Конечно, простое признание воздействия на цены импорта американского золота и серебра или любого увеличения запаса золота и серебра в какой-либо стране вскоре стало общим местом. Читая нескладные труды менее образованных «меркантилистов», не всегда легко понять, что они имели в виду, но некоторые из них, особенно Малин и Ман (см. главу 7), попытались, мне кажется, выразить подлинную идею количественной теории, хотя и в рудиментарной форме, в то время как другие, возможно большинство, довольствовались «простым металлизмом». *Малин категорически заявляет: «Большое количество денег в обращении обычно создает дороговизну» (Tudor Economic Documents. III. P. 387). Это высказывание допускает приведенную выше интерпретацию. Ман рассуждает аналогичным образом. В качестве иллюстрации признания влияния, оказываемого увеличением «сокровища», что не подразумевает подлинной идеи количественной теории, можно привести речь сэра Роберта Коттона «Об изменении состава монеты» (1626); «Золото и серебро... являются товарами, оценивающими друг друга в соответствии с их изобилием или редкостью; а через них оцениваются и другие товары» (см. перепеч. текст: McCulloch. Scarce and Valuable Tracts on Money). Следует заметить, что концепция, которую мы назвали теорией «простого металлизма», т.е. теоретическим металлизмом без специфической количественной теоремы, дает достаточное основание для защиты «меркантилистов» от обвинений в том, что обычно они не осознавали влияния импорта обожаемого ими золота и серебра на цены, а всякий раз, как они это делали, они в действительности опровергали собственные доводы в пользу активного сальдо. Для понимания этого эффекта не требуется обращения к специфической или подлинной количественной теореме. Какими бы недостатками ни обладало предположение, что превышение стоимости экспорта над стоимостью импорта желательно, поскольку это принесет «сокровище» в страну, оно не опровергается доводом, согласно которому этот приток золота и серебра повысит цены и тем самым остановит экспорт. Во-первых, прежде чем прекратится экспорт, можно собрать много ценностей, а во-вторых, ввезенное «сокровище» окажет такое влияние, только если будет пущено в обращение, что не всегда имелось в виду. О других возможных линиях защиты этого тезиса речь пойдет ниже.* Так или иначе, много лет спустя Давандзати обрел последователя в лице Монтанари (1680), во второй половине XVII в. продвижения в этом направлении стали частыми в Англии. Среди них особого внимания заслуживает вклад Брискоу (1694), *Работы Монтанари и Брискоу обсуждались в § 2.* так как он, насколько мне известно, был первым, кто написал уравнение обмена в следующей неудовлетворительной форме: количество денег равно ценам, умноженным на реальный доход. *Поскольку мы впервые имеем дело с данным аналитическим инстру ментом, в помощь начинающему следует сразу сделать несколько пояснений. Другие пояснения будут добавлены позднее (часть IV, главе 8). Уравнение обмена (также называемое уравнением Фишера — по имени наиболее значительно го из современных экономистов, который пользовался им как отправной точкой теории денег) теперь обычно записывается так: MV = РТ , где М — коли чество денег, V — скорость обращения, Р — уровень цен, а T — физический объем сделок. Уравнение Брискоу становится тождественным данному уравнению при V =1. Во-первых, отметим, что каждому из обозначений М, V, Р, Т можно придать любое из многочисленных значений, которые, конечно, долж ны быть согласованы друг с другом; например, М может означать только полновесную монету, или только законные платежные средства (legal tender), включая государственные бумаги, или только законные платежные средства плюс банкноты, минус резервы, предназначенные для погашения банкнот, или легальные платежные средства плюс банкноты, плюс вклады до востребования, минус резервы всех банков. Аналогично T может означать все сделки, или только сделки, имеющие отношение к производству и распределению, или только сделки, состоящие из выплат дохода и потребительских расходов, — последнее является определением, принятым Брискоу. Во-вторых, в отношении V следует принимать во внимание некоторые различия, представляющие особую важность. С одной стороны, мы можем принять V = РТ/М по определению. В этом случае уравнение обмена должно быть справедливо всегда и при всех обстоятельствах. Это, как говорится, чистая тавтология, или тождество, и его в действительности следовало бы записать как MV = РТ. Но нам не следует это делать. Мы можем также определить V независимо от трех других величин, например тем, сколько раз в среднем может быть выплачен доллар получателю дохода при данной организации общества.* В течение XVIII в. общим местом для многих ведущих экономистов стала подлинная количественная теория, иногда в довольно грубой форме. Ее воспринимали как нечто само собой разумеющееся Дженовези, Галиани, Беккариа и Юсти, а Юм заново подтвердил ее с настойчивостью, в которой вряд ли была необходимость (1752). Это тем более важно, что А. Смит полностью примкнул к простому металлизму. Но уравнение обмена, составленное Брискоу, к тому времени, когда он его опубликовал, *Разумеется, еще более устаревшим было аналогичное уравнение, опубликованное в 1771г. Г. Ллойдом в его Essay on the Theory of Money. Мне знакомо только резюме этого эссе на итальянском языке, приложенное к работе Верри (Verri. Meditazioni^ в издании Кустоди Scrittori Classici.* уже устарело, поскольку еще раньше был сделан более важный шаг. Наиболее примитивный способ рассмотрения зависимости между количеством денег и ценами (для примитивного ума он и самый естественный) — это сравнение какого-либо количества или фонда денег с количеством или фондом товаров, которые, как предполагается, будут обменены друг на друга. При более глубоком рассмотрении вопроса возникает мысль, что количество товаров является довольно сомнительной экономической переменной; действительно, общее количество монет можно рассматривать как определенную величину, которая, если не принимать в расчет изъятие из обращения и экспорт, является постоянной; однако товары, повседневно обмениваемые на эти монеты, не остаются всякий раз одними и теми же; отдельные единицы хлеба, вина, одежды и т. д. навсегда исчезают с рынка и с течением времени заменяются другими единицами, с тем чтобы их обменяли в следующий базарный день на те же монеты. Следовательно, сравнение производится между запасом (stock) и потоком (flow). Чтобы осуществить сопоставимость, нужно выбрать единичный период и умножить запас на коэффициент, показывающий, как часто за данный период запас оплачивает поток, т. е. как часто в определенный период деньги делают то, что товар может сделать только единожды. Задача значительно упрощается, но ценность ее решения существенно снижается, если мы допустим, что тратятся все монеты до единой, причем только один раз в течение каждого базарного дня, и в каждый базарный день предлагаются равные количества всех товаров и не производится никаких других сделок; в этом случае «скорость» или «быстрота обращения» денег будет равна числу базарных дней за единичный период. Если такое число будет равно 12 в год, то данное количество денег будет поддерживать тот же уровень цен, какой поддерживал бы в двенадцать раз больший денежный запас при наличии в году одного базарного дня. В таком смысле «скорость» обращения свойственна только деньгам, аналогии в мире товаров не существует. *Я уделил больше места, чем мог себе позволить, объяснению данной темы в ее самом элементарном виде, поскольку читателю важно понять, как эта тема представлялась в начале анализа: каждый следующий шаг затуманивает вопрос, создает двусмысленности, затрудняет понимание, но этот первый шаг совершенно ясен и прост. Я пользуюсь возможностью, чтобы добавить еще два момента, касающиеся уравнения обмена. Вернемся к нашему примеру: определенное количество монет обслуживает сделки, заключенные за 12 базарных дней. Прежде всего эти 12 базарных дней представляют собой обычай общества, институциональное устройство, которое не в силах изменить отдельные лица. Согласно нашему предположению, ни одна монета не может иметь большую скорость обращения. Но что если держатели некоторых монет в любой заданный базарный день откажутся истратить все имеющиеся у них монеты? Тогда мы сможем сказать, что монеты, не истраченные в один или несколько из базарных дней, имеют меньшую или даже нулевую скорость обращения. Но мы можем также сказать... [примечание не закончено]* Осознание этого факта и включение его в механизм анализа было научным достижением в основном трех ученых: Петти, Локка и Кантильона. Его важность дает нам основание для того, чтобы рассмотреть, как было сделано данное «открытие». Ни Петти, ни Локк не шли логическим путем, т. е. не выводили феномен «скорости» обращения из природы денег, — этот путь в самых общих чертах мы изложили выше. Они столкнулись с этим феноменом, пытаясь ответить на практический вопрос, который считали важным: в каком количестве денег нуждается отдельная страна? Кажется, Юм был первым, кто ясно и открыто показал (см.; Ните. Of Money//Political Discourse. 1752), что на уровне чистой логики этот вопрос не имеет смысла. С одной стороны, для изолированной страны подойдет любое количество денег, как бы мало оно ни было; с другой стороны, при наличии повсюду идеального золотого стандарта количество денег в каждой стране всегда будет стремиться к уровню, соответствующему ее относительному положению в международной торговле. Но в XVI в. люди думали иначе, и данному вопросу можно придать практический смысл, добавив к нему: «при преобладающем уровне цен». После внесения такой поправки задача заключается в том, чтобы определить потребности внутреннего обращения денег в условиях данного времени и места. Целью была или поддержка «меркантилистской» политики усиленного импорта золота и серебра до достижения этого уровня, или борьба с ней после его превышения. Задача носила в основном статистический характер. Петти подошел к ее решению с точки зрения выплаты доходов, т. е.... [фраза не закончена; следующие два абзаца взяты из более ранней краткой трактовки теорий денег в приложении и, следовательно, не имеют строгой связи с предшествующим материалом]. Следует отметить еще один пункт. С точки зрения теоретика, появление важной, ясно изложенной и пригодной для работы концепции — это всегда «большое событие», хотя она и подразумевалась в предшествующей аргументации. Признаки такой концепции, как скорость обращения денег, можно обнаружить уже у Давандзати, но она воплотилась в реальность только в последние десятилетия XVII в. Это было чисто английским достижением. Мы уже знаем о подвиге сэра Уильяма Петти в данной области. Другим автором был Локк (Lock J. Some Considerations. 1692). Он подходит к скорости обращения, рассматривая вопросы, связанные с кассовой наличностью, которую практически необходимо держать различным классам людей. Влияние изменения скорости обращения денег на цены прямо не обозначено, хотя можно сказать, что оно сказывается косвенно, посредством воздействия процентной ставки на неиспользуемые денежные остатки. *По данному вопросу, а также по теме в целом см.: Holtrop M. W. (М. В. Холтроп). Theories of the Velocity of Circulation of Money in Earlier Economic Literature//Economic History: Supplement to the Economic Journal. 1929. Jan.; Marget (Маргет). Theory of Prices. Vol. 1.* Кантильон, который, насколько мне известно, первым заговорил о скорости обращения, был также первым, кто утверждал, что рост скорости обращения денег эквивалентен увеличению их количества. Он также сделал вывод, что меры, рассчитанные на понижение скорости обращения, будут противодействовать инфляции. Ни Юм, ни Смит не добавили к этому ничего существенного. Мы увидим, что концепция с самого начала развивалась в тех же двух направлениях, что и в дальнейшем. Петти и Локк использовали подход с точки зрения кассовых остатков, Кантильон подходил со стороны оборота денег. Локк и Кантильон четко рассмотрели не только скорость обращения в строгом смысле, но также и скорость расходования денег. Поскольку родственная концепция склонности к потреблению завоевала популярность в связи с анализом мультипликатора, полезно, наверное, добавить пару примеров, подтверждающих, что данная концепция также была прекрасно известна экономистам той эпохи. Как мы уже знаем, Буагильбер в работе Dissertation sur la richesse указывал, что монета, попадающая в руки мелкого торговца, тратится значительно быстрее, чем монета в руках богача, более склонного запереть ее в сундук. Богач — накопитель сокровищ, судя по всему, не является открытием или изобретением последних десяти лет. Галиани во втором «Диалоге о торговле зерном» (Dialogue sur Ie commerce des bles) вывел различие между склонностью к потреблению фермера, который экономит и копит деньги, и ремесленника, который быстро их тратит. |
|
5. Кредит и банковское дело Мы знаем, что поздним схоластам были известны практически все основные черты капитализма. В частности, они были знакомы с фондовыми биржами и денежными рынками, с кредитованием и банковскими операциями, с переводными векселями и другими кредитными инструментами. *См. главу 2. Вновь хочу привлечь внимание читателя к упомянутой книге профессора Ашера (Usher. The Early History of Deposit Banking in Mediterranean Europe. 1943). См. также работу Ван Диллена: Van Dillen. History of the Principal Public Banks. 1934 (в книге дан обширный перечень литературы)* Банкнота является единственным кредитным инструментом, добавившимся в течение XVI в.; почти на два века она оттеснила на задний план старейшую форму так называемых банковских денег — переводной депозит. Даже Юм в 1752г. говорил об «этой новоизобретенной бумаге». Однако банкнота, по крайней мере одна из ее ранних форм, не должна была поразить его как новинка; долговая расписка, представляющая собой расписку ювелира за депонированное у него золото, была не чем иным, как средством увеличения надежности и удобства обращения с деньгами; она идеально соответствовала прежним идеям. Новшество заключалось в практике, главным проводником которой стала банкнота, вследствие чего она и приобрела большое значение. Дэниел Уэбстер в 1839 г. сделал выпуск банкнот определяющим признаком любого банка. Эта практика и сопутствующие ей явления быстро привели к развитию интересного направления анализа. Суть заключается в следующем. Наблюдая зарождение капиталистических институтов, схоласты и их светские последователи не испытали никаких трудностей при их интерпретации с позиций своей металлистской теории денег. Владение концептуальным аппаратом Римского права облегчало схоластам аналитическую задачу. Наблюдая договоры купли-продажи, предусматривающие оплату с рассрочкой, они аналитически разделили их на собственно продажу и предоставление денежного займа. Право собственности на нерегулярные денежные депозиты (depositum irregulare) передавалось получателю депозита; отцы-схоласты могли даже сделать вывод, что получатель не был связан юридическими или моральными обязательствами хранить такого рода вклад у себя в сейфе, поскольку он должен был всего лишь tantumdem in genere, т. е. столько же и в том же роде, сколько получил. Более того, если в результате деловых связей А становился должником В и одновременно В являлся должником А, то они могли (в этих пределах) «взаимозачесть» долги и несли ответственность только за разность сумм долгов; должно быть, этот принцип распространился затем на многосторонний и международный взаимный зачет (клиринг) платежей без использования наличности. В результате для схоластов ни ссуда в обычном смысле слова, ни предоставление или получение кредита в ходе торговой или любой другой сделки не были связаны с монетарной системой и ее работой; эти феномены, несомненно, предполагали использование денег, но только в том смысле, в каком предполагает их покупка за деньги, или денежный подарок, или уплата налогов деньгами. Но это, разумеется, не так. «Кредитные» операции любой формы и типа оказывают воздействие на работу денежной системы; еще более важно то, что они влияют на работу капиталистического механизма в такой степени, что становятся существенной его частью; без постижения их сути совершенно невозможно понять остальное. Такова была суть открытия экономистов XVII в., а экономисты XVIII в. пытались выработать соответствующую концепцию. Именно тогда капитализм был открыт с точки зрения экономического анализа или, иными словами, сам себя осознал путем анализа. Посмотрим, как происходило это открытие и как далеко оно зашло. Мы ясно различаем два пути развития. а) Кредит и концепция скорости обращения денег: Кантильон. По первому пути могли бы пойти сами ученые-схоласты. Строго металлистская концепция денег предполагала, если не провоцировала, попытку провести резкую разделительную линию между деньгами и законными платежными инструментами, воплощающими денежные требования и денежные операции, и ввести последние в общую картину с помощью вспомогательных построений, прибегая к упомянутым выше правовым концепциям. До некоторой степени такой ход развития всегда возможен, *Приведем два примера несравненно большей важности. Так называемая система Птолемея в астрономии не была просто «ошибочной». Она удовлетворительно объясняла огромную массу наблюдений. По мере накопления наблюдений, которые на первый взгляд не согласовались с этой системой, астрономы изобретали дополнительные гипотезы, которые подгоняли под нее упрямые факты. Так и классическая физика удовлетворительно объясняла все известные факты, пока ей не нанес жестокий удар отрицательный результат эксперимента Михельсона (1881). Но это не побудило физиков тотчас же отвергнуть классическую систему. Вместо этого эффект Михельсона был встроен в нее с помощью специальной гипотезы ad hoc Г. А. Лоренца (Н. A. Lorentz, 1895); и данная гипотеза удовлетворяла физиков до появления теории Эйнштейна примерно через четверть века после эксперимента Михельсона. Si licet parva componere magnis...[ Si licet parva componere magnis (лат.) — «Если можно сравнить малое с великим». Источник: Вергилий, «Георгики», IV, 176. — Прим. пер.]* а в нашем случае даже больше, чем в других. Требующаяся в данном случае вспомогательная конструкция заключается в расширении концепции скорости обращения денег. Банкир, выпускающий банкноты, число которых превышает имеющуюся у него наличность, не рассматривается как лицо, создающее или увеличивающее число платежных средств, не говоря о «деньгах». Он всего лишь ускоряет обращение этой наличности, которая осуществляет значительно больше платежей, чем можно было бы осуществить с помощью наличности, переходящей из рук в руки. То же самое происходит, разумеется, когда банкир непосредственно дает взаймы часть наличности, вложенной в его банк. Четкое понимание того, что банкнота и чековый депозит — в сущности одно и то же, составляет одну из сильных сторон данной теории. Таким образом, деньги остаются очень узко определенными. Кредит, в частности банковский кредит, — это просто метод более эффективного их использования. Я не имею возможности задержаться на этой теме, чтобы показать, как это происходит, но читателю не составит труда понять, что большинство явлений, попадающих под рубрику «кредит», могут быть описаны таким образом. Эмитируемые правительством бумажные деньги допустимо в этом случае или включить вместе с полновесной монетой в общее количество денег, или истолковать их как государственный долг, т. е. как обещание заплатить когда-нибудь звонкой монетой. Последний взгляд преобладал, и на протяжении всего XIX в. правительства иногда выпускали банкноты со следующей надписью: «Эта банкнота — часть текущей задолженности правительства». Эта надпись предполагает аналогию с казначейскими векселями, особенно когда банкноты приносили проценты, что было нередко. Выдающимся авторитетом, развившим данную теорию, был Кантильон. Он разработал ее основательно, с блеском и здравомыслием. Его банкиры — в первую очередь посредники, дающие взаймы деньги, полученные от других людей. Они ссужают вклады, которые получают, и тем самым ускоряют оборачиваемость и понижают процентную ставку. Логические трудности, связанные с этим на первый взгляд простым утверждением, несколько уменьшаются, так как Кантильон делает упор на случай, когда банкиры дают взаймы только те деньги, в которых вкладчики в данное время не нуждаются, — это, как мы сказали бы, случай срочных вкладов; таким образом, данная сумма денег оказывает только одну услугу за один раз. Кроме того, нельзя забывать, что Кантильон жил в обществе, где, за исключением оптовой торговли, оплата наличными была преобладающим правилом, поэтому люди непрерывно приносили в банк и уносили оттуда мешки монет. Внесение депозита путем реального вложения монет было таким же обычным делом, как им в наше время считается приобретение депозита путем предоставления займа или перевода от другого заемщика. В любом случае его учение стоит у истоков того, что оставалось официальной теорией банковского дела практически до Первой мировой войны. Галиани и Тюрго независимо друг от друга придерживались той же доктрины, равно как и бесчисленное количество менее ярких светил, таких как Юсти и «экономисты-предприниматели», например Марпергер. Однако без преувеличения можно сказать, что это не единственный путь интерпретации фактов банковской практики. Даже тот банкир, который предоставляет ссуду реальными деньгами, вложенными в его банк, делает больше, чем просто собирает их из бесчисленных «луж», где они застаиваются, для передачи их людям, которые этими деньгами воспользуются. Он вновь и вновь ссужает те же самые суммы, прежде чем расплатится первый заемщик, т. е. не только находит вверенным ему деньгам последовательные применения, но и заставляет одну сумму употребляться одновременно в нескольких применениях. В случаях предоставления займа в виде банкнот или путем кредитования чекового счета заемщика, когда денежная наличность банкира служит лишь резервом, указанный факт предстает перед нами еще яснее. То же самое происходит, когда банкир ссужает монеты, полученные в качестве вклада от лица, предложившего использовать этот вклад точно так же, как он использовал бы эти монеты, оставив их при себе. *Профессор Рист (Rist. History of Monetary and Credit Theory from John Law to the Present Day. 1940. Ch. 1), ведущий современный интерпретатор взглядов Кантильона, справедливо настаивает на том, что не существует никакой «тайны кредита», а разговоры о ней часто свидетельствуют об отсутствии ясности мышления. Но есть вопрос интерпретации, и есть пункт, требующий разъяснения. Допустим, какому-либо гардеробщику ресторана придет в голову отдавать напрокат сданные ему пальто, пока их владельцы едят. В этом случае может создаться трудная ситуация для гардеробщика, но здесь нет логического затруднения. Но допустим, что он фокусник и проявляет ловкость, дающую возможность двоим людям (владельцу и взявшему напрокат) носить одновременно одно и то же пальто. Разумеется, подобную ситуацию потребуется объяснить. Именно это и происходит в банковском деле, если в действительности, как говорит профессор Рист, банкноты и банковские вклады представляют собой не что иное, как «материальное воплощение скорости обращения денег». Я хочу воспользоваться возможностью, чтобы добавить, что в той мере, в какой это касается выводов относительно политики, я вполне согласен с ним. Лично я не испытываю ничего, кроме восхищения и благодарности за блестящие заслуги профессора Риста в оздоровлении финансов разных стран. Я отнюдь не сторонник схем земельных банков и их современных аналогов. Я просто интересуюсь теоретическими вопросами и некоторыми моментами истории.* Несомненно, должен быть другой способ выражения такой практики, кроме наименования банкнот воплощением скорости обращения денег, — такой высокой скорости, что одна вещь одновременно находится в нескольких местах. Важнее терминологического неудобства представляется факт, что скорость обращения в техническом смысле слова вовсе не возросла: предоставленные банкиром займы не меняют количества «станций», через которые нужно пройти единице покупательной способности, не сокращают время, требующееся на их прохождение, и не влияют сами по себе на привычки людей держать при себе некоторые суммы того, что в их понимании является наличными деньгами. Следовательно, может быть, более естественно сказать, что банкиры увеличивают не скорость обращения, а количество денег или тех платежных средств, которые в известных пределах служат в качестве денег, если мы хотим сохранить этот термин за монетой или за монетой и государственными бумажными банкнотами. Это хорошо согласуется с практикой: заемщики чувствуют, что они получают дополнительные ликвидные средства, равноценные деньгам. О банках уже не говорят, что они «предоставляют взаймы свои вклады» или «деньги других людей»; о них говорят, что они «создают» депозиты или банкноты: представляется, что они скорее производят деньги, чем увеличивают скорость их обращения или действуют, — что совершенно нереально, — от имени своих вкладчиков. В любом случае ясно и бесспорно, что операции, совершаемые с деньгами, невозможно осуществить ни с каким другим товаром, поскольку ни количество, ни скорость обращения любого другого товара не могут быть увеличены таким путем. На вопрос, почему это так, можно дать только один ответ: деньги — это единственная вещь, право на которую служит той же цели, что и сама вещь, разумеется, в некоторых пределах. Вы не можете ездить на праве на лошадь, но вы можете заплатить правом на деньги. Отсюда возникает веская причина называть деньгами то, что является правом на законные деньги, при условии, что оно служит платежным средством. Как правило, обычный вексель не служит таковым; значит, он не является деньгами и относится к стороне спроса денежного рынка. Однако иногда некоторые категории векселей служат платежным средством. Тогда, согласно данной точке зрения, они являются деньгами и образуют часть предложения на денежном рынке. Банкноты и чековые вклады прекрасно выполняют функцию денег, следовательно — это деньги. Таким образом, кредитные инструменты или некоторые из них включаются в денежную систему, и по некоторым признакам деньги, в свою очередь, — всего лишь кредитный инструмент, право на получение единственного конечного платежного средства — потребительского блага. Можно сказать, что в настоящее время данная теория, которая, конечно, может принять много форм и нуждается во многих доработках, преобладает. b) Джон Ло — предтеча идеи регулируемого денежного обращения. Производство денег! Кредит как создатель денег! Очевидно, что это открывает не только теоретические перспективы. Авторы проектов банков в XVII в., особенно авторы проектов Английского земельного банка и Ло, который был одним из них, придерживались концепций, содержащих более или менее четко выраженные элементы теории, схематически изложенной выше. Но они полностью поняли деловые возможности, предоставляемые открытием того факта, что деньги, а следовательно, денежный капитал можно произвести или создать. Их репутация как в то время, так и позднее значительно страдала от провала их схем (в частности, схемы Ло) точно так же, как в XIX в. происходил подрыв доверия к по сути аналогичным идеям, поскольку их связывали с рискованными банковскими проектами и с провалом схем, реализация которых потерпела крах, при том что они не были ни мошенническими, ни бессмысленными; к их числу относится Credit Mobilier — банк братьев Перейра. Но поскольку от экономического принципа до банковского проекта — дистанция большого размера, эти банкротства не могут служить доказательством перед судом теории. Интерпретация теоретической позиции Джона Ло по вопросам денег и кредита (и его теории ценности — см. выше § 2) затруднена некоторыми обстоятельствами, не считая того, что отдельные его аргументы могли быть не более чем тактическими ходами. Судя по данному Ло описанию сути феномена денег (деньги прежде всего товар), можно заключить, что его следует отнести к теоретическим металлистам. Такой диагноз подкрепляется его враждебным отношением к снижению ценности монет или девальвации; он назвал ее несправедливым налогом, базируясь при этом на сомнительном доводе, что они больнее ударяют по бедным, чем по богатым, а также исходя из собственной практики, так как он продолжал, сколько мог, погашать свои банкноты. Историки отбросили этот тезис, поскольку представляется, что он резко расходится с его взглядами по всем остальным вопросам. Однако исходя из металлистского принципа вполне можно прийти к выводам, которые, судя по всему, его нарушают, — достаточно привести в качестве примера Америку нашего времени. Аргументация Ло допускает следующую реконструкцию: сначала он отмечает (явное приобретение для анализа), что использование какого-либо товара в качестве средства обращения влияет на его ценность; отсюда следует, что с одинаковым успехом можно вывести как меновую ценность денежного товара, используемого в качестве денег, из его меновой ценности как товара, так и наоборот, хотя, конечно, пока денежный товар может свободно переходить от монетарного к промышленному использованию, обе ценности должны быть равны друг другу. Следовательно, Ло вполне логично объяснил меновую ценность серебра, используемого в качестве денег, с позиций количественной теории (изобилие денег в сравнении с изобилием товаров); но поскольку серебро, которое служит в качестве денег, не имеет другого применения, кроме покупки благ, то его вполне можно заменить более дешевым материалом, в конечном счете его можно заменить материалом, совсем не имеющим товарной ценности, таким как отпечатанная бумага, поскольку «деньги не являются ценностью, на которую обмениваются блага, это ценность, посредством которой они обмениваются» [курсив И. А. Шумпетера]. Это положение разрубает канат, который до сих пор [связывал деньги с товаром, имеющим] «внутреннюю» ценность. Далее он делает вывод, что преимущество бумажных денег не только в дешевизне материала и в отсутствии заботы о том, как получить и сохранить [адекватную денежную массу], оно заключается в том, что количество денег полностью поддается управлению. [Предыдущий абзац не был закончен, дополнения в конце сделал Артур В. Марджет.] Следовательно, похоже, что работа Ло дала жизнь идее регулируемого денежного обращения, которая впоследствии была забыта огромным большинством экономистов, пока вновь настойчиво не напомнила о себе после 1919 г. Очевидная важность этого события побуждает нас его рассмотреть. Во-первых, соответствующие отрывки из трактата Ло (Money and Trade Considered... 1705) приобретают дополнительное значение благодаря его практике или, скорее, благодаря одному ее аспекту. Мы не будем заниматься его конкретными схемами, начиная с Banque Generate (1716г.), который выглядел таким безобидным и почти ортодоксальным, до все более и более фантастических планов Compagnie des Indes (1719г.) и, наконец, проектов 1720г., ставших для него последней соломинкой, за которую сильный пловец хватался, погибая. Но за всем этим стоял один великий план, действительно далеко продвинувшийся по пути к успеху: план контролирования, реформирования и выведения на новый уровень всей национальной экономики Франции. *Причиной провала была не данная идея... [сноска не закончена].* Вот что делает «систему» Ло настоящей прародительницей идеи регулируемого денежного обращения не только в очевидном значении этого слова, но и в более глубоком и широком смысле, в котором регулирование денежного обращения и кредита предстает как средство регулирования экономического процесса. Вот в чем смысл и заслуга скромных отрывков из трактата. *Отсюда не следует, что у Ло не было предшественников. Во-первых, идея регулируемого обращения прослеживается в аргументации большинства авторов банковских проектов до Ло. Однако нам представляется, что этот случай один из тех, где «приоритет» следует обусловить полнотой и глубиной понимания. Во-вторых, в каком-то смысле любое денежное обращение всегда регулируется. Вмешательства в эту сферу наблюдались во все времена. Но я имею в виду не это... [на этом сноска обрывается].* |
|
6. Капитал, сбережения, инвестиции Слово «капитал» являлось частью правовой и деловой терминологии задолго до того, как экономисты нашли ему применение. У римских юристов и их последователей оно обозначало «основную часть» (principal) займа в отличие от процента и других дополнительных требований кредитора. В очевидной связи с этим слово «капитал» стало обозначать суммы денег или их эквиваленты, приносимые партнерами в товарищество или компанию, общую сумму активов фирмы и т. п. Таким образом, понятие «капитал» было по сути денежным и означало или реальные деньги, или права на деньги, или некоторые блага, оцениваемые в деньгах. Хотя это понятие не было вполне определено, оно было совершенно недвусмысленным, и в каждом отдельном случае его значение не вызывало никаких сомнений. Скольких путаных, бесполезных и явно глупых споров удалось бы избежать, если бы экономисты придерживались этих денежных и счетных значений данного термина, вместо того чтобы пытаться «углубить» их! Так или иначе, до XVIII в. они вообще едва ли пользовались понятием «капитал». Отбросив вопросы типа: «Создал или нет св. Антонин Флорентийский теорию капитала?» — мы просто отметим, что в XVII в. такие понятия, как богатство, сокровища, запас, часто использовались там, где мы употребили бы слово «капитал», а на протяжении всего XVIII в. и даже в первые десятилетия XIX в. в зарождавшейся теории капитала наиболее предпочтительным было слово «запас» (stock). «Запас» в значении или материальных ценностей длительного хранения, или производительных материальных ценностей (пример употребления слова «запас» во втором значении встречается у Чайлда: запас инструментов и материалов) был, конечно, объектом внимания и рекомендаций. Однако, когда я говорил, что экономисты поздно нашли применение термину «капитал», я имел в виду его использование в четко сформулированном анализе, включающем «теорию» природы и функций капитала. До Кантильона и физиократов наблюдались только зачатки подобного применения. Читатель будет удивлен, узнав, что, несмотря на то что Кенэ придавал особое значение роли природных факторов, закладку фундамента теории капитала приписывают ему. Однако мы должны идти дальше и ограничиться простым признанием, что в случае с Кенэ мы сталкиваемся с одной из распространенных как в науке, так и в политике ситуаций, когда человек достигает если не противоположного, то совершенно иного результата по сравнению с тем, к которому он стремился. Физиократы даже заложили основы одной из более поздних теорий производительности капитала. Весь процесс, описанный в «Экономической таблице», начинается с некоторых предварительных «авансов» и продолжается в виде ежегодных авансов. Эти авансы — блага, на которые нужно жить или с помощью которых нужно производить, хотя их количество может быть представлено в денежном выражении, и они являются именно тем, что означает слово «капитал» в одном из многих его значений. Эта идея так важна для определения общего характера любой теоретической схемы, которая ее принимает, что мы можем объединить все подобные схемы в одну группу и назвать ее «экономической теорией авансов». *Читатель, конечно, понимает, что для отнесения теоретической схемы к такой группе еще недостаточно признать общеизвестные факты, согласно которым для того, чтобы производить, нужно иметь орудия труда и материалы, и что процесс производства занимает какое-то время, точно так же, как для принятия Ньютоновой физики недостаточно признать, что яблоко, сорвавшееся с ветки, упадет на землю.* Суть этой идеи была почти тотчас же схвачена Тюрго, в самых общих чертах представившим соответствующую теорию капитала. Он подчеркивал, можно сказать, «вдалбливал» мысль, что богатство, не относящееся к природным факторам (предварительно накопленное движимое имущество), является необходимым предварительным условием всякого производства (Reflexions. UII). Это фактически означает фундамент для будущих попыток рассматривать капитал, взятый в данном значении, как фактор производства. А. Смит по-своему сделал то же самое. Но одной из причин, позволяющих допустить, что А. Смит не знал работы Тюрго Reflexions, опубликованной в еженедельнике «Эфемериды» (Ephemerides, 1769-1770), является то, что его изложение, хотя и бесконечно более подробное, уступает работе Тюрго. По-моему, глава 1 книги II «Богатства народов» содержит то, что сделал сам А. Смит исходя из предложений Кенэ. В этой главе присутствует идея «авансов» капитала и есть намек на производительность (необходимость) капитала, однако вместо теории процента, как у Тюрго (см. ниже, § 7), из идеи Смита вытекает только «таксономия» капитала. Концепция первоначальных авансов по Кенэ вполне возможно, привела к концепции «основного капитала», а «ежегодные авансы» Кенэ — к концепции «оборотного капитала». Затем А. Смит переходит к перечислению различных категорий благ, из которых формируется и тот и другой вид капитала, и к обсуждению того, что следует, а что не следует включить в каждую категорию. Поскольку он выдвигал разные, противоречащие друг другу точки зрения, его таксономия часто оценивалась как не вполне удовлетворительная. Нам нет необходимости вдаваться в обсуждение этого вопроса. Для нас имеет значение только концепция физического или «реального» капитала (который, однако, включал деньги, «приобретенные и полезные навыки всех жителей», а также, хотя это не вытекает со всей очевидностью из перечня Смита, средства существования «производительных» работников), предложенная на рассмотрение теоретикам XIX в., принятая ими с минимальной критикой и получившая в дальнейшем развитие у большинства из них. То же можно сказать и о теории сбережений и инвестиций Тюрго—Смита. Смит весьма настойчиво утверждает (книга II, глава 3), что «бережливость, а не трудолюбие является непосредственной причиной возрастания капитала», что «она приводит в движение добавочное количество труда», что она делает это «немедленно» (безотлагательно), так как «то, что сберегается в течение года, потребляется столь же регулярно, как и то, что ежегодно расходуется» {Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. С. 249}, т. е. бережливый тратит так же быстро, как и расточительный, только он тратит средства на иные цели, потребление же осуществляется другими людьми, т. е. «производительными» работниками, и «всякий бережливый человек оказывается общественным благодетелем» {там же. С. 251}. Тюрго изложил все это раньше, только менее тяжеловесно. *При сравнении «Богатства» и «Размышлений» могут возникнуть некоторые сомнения относительно независимости взглядов Смита, поскольку Тюрго также говорит, по крайней мере когда речь идет о предпринимателях, что сбережения преобразуются в капитал sur-le-champ {немедлен-но} (курсив Тюрго). А слово immediately является точным переводом слова sur-le-champ. И это нельзя считать несущественным. Напротив, как мы скоро увидим, это является важной чертой обеих теорий и наиболее серьезным их недостатком. Вполне возможно, что подобная ошибка в обоих текстах возникла независимо, но это маловероятно.* Однако об этом не упоминали ни Кенэ, ни Кантильон, ни Буагильбер. Тюрго явно порвал с антисберегательной традицией, установившейся в его окружении. Я не знаю ни одного более раннего французского экономиста (возможно, за исключением Рефюжа), которому можно было бы приписать роль «предшественника». Из английских экономистов на это может в какой-то мере претендовать только Юм. Несомненно, в XVII в. и ранее множество писателей выступали против роскоши (и порока праздности), особенно против ввоза предметов роскоши; они ратовали за установление законов, регулирующих расходы на предметы роскоши, и рекомендовали экономию, по крайней мере для буржуа и рабочих. *До некоторой степени можно прояснить запутанную и сбивающую с толку массу противоречивых мнений о роскоши, во-первых, отбросив как не относящиеся к нашей теме, какими бы интересными они ни были с других точек зрения: а) мнения, основанные главным образом на нравственных мотивах; в этом случае пишущий может выступить «против роскоши», даже если его экономические выводы заставляют приписать ей «благоприятные» воздействия; b) мнения, явно связанные с негодованием буржуа против «роскошного образа жизни» «аристократического» слоя общества. Во-вторых, следует выделить разные значения, придававшиеся данному слову. В Англии XVIII в. слово «роскошь» (luxury) все чаще и чаще стало употребляться во множественном числе (luxuries) для обозначения предметов роскоши, т. е. товаров, не являющихся необходимыми; к числу необходимых относились «не только предметы, которые безусловно необходимы для поддержания жизни, но и такие, обходиться без которых, в силу обычаев страны, считается неприличным для почтенных людей даже низшего класса» («Богатство народов», книга V, глава 2 {Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. С. 620}). Таким образом, роскошью называлось потребление, превышающее уровень, который позднее был назван «социальным прожиточным минимумом». Оценка мнений относительно влияния роскоши в данном смысле осложняется двумя типами рассуждений, стоящих в стороне от основной проблемы: а) поскольку эти предметы роскоши импортировались, они становились объектом поношений из соображений соблюдения активного торгового баланса (см. следующую главу); b) поскольку потребление этих предметов предлагает относительно высокую заработную плату, роскошь рассматривалась многими авторами, особенно английскими, как помеха в борьбе за внешние рынки; этот довод параллелен доводу, изложенному в пункте (а), и вливается в более общую аргументацию относительно заработной платы, которой мы уже касались. Кроме этих двух типов соображений роскошь, понимаемая в данном смысле, рассматривалась главным образом с точки зрения высокого уровня потребления, которая обсуждалась в тексте (см. выше, § 1); этой точки зрения придерживались даже более поздние авторы, подчеркивавшие роль сбережений, такие как Юм, который приводил также довод, что производство предметов роскоши служит доказательством наличия «резерва рабочей силы», откуда правительство может черпать в случае необходимости. «Порочная» роскошь была рекомендована в качестве значительной движущей силы экономики Мандевилем, а также, хотя и с оговорками, Юмом. Типичным представителем этого направления был Бютель-Дюмон (Theorie du luxe. 1771). Очень мало истины в широкораспространенном мнении, согласно которому современники А. Смита или экономисты XVII в. нуждались в его напоминании о том, что «потребление является единственной целью всякого производства» (книга IV, глава 8 {там же. С. 478}) Читатель должен заметить, что у Смита это заявление всего лишь банальность, полностью лишенная какого-либо дополнительного смысла, направленного против сбережений. Однако упомянутое значение слова «роскошь» не было единственным. Существовало другое значение, в котором роскошь ассоциировалась с непроизводительным потреблением. Начиная с середины XVII в. и в дальнейшем было много дискуссий по этому поводу, что, как нам известно, занимало в большой степени и А. Смита. Два элемента, которые сочетает в себе данное значение, очень трудно отделить друг от друга, и за недостатком места мы не можем вдаваться в подробности этой не очень интересной темы. Слово «роскошь» употреблялось также в значении, противоположном бережливости, в этом смысле слово «роскошь» (Юм назвал бы его «чрезмерной» роскошью) употреблялось Томасом Мором, сетовавшим по ее поводу. Последнее значение более или менее четко проходит через всю литературу, посвященную данной теме; о роскоши в таком значении слова вновь заговорил Мальтус. Было еще одно значение, которое, возможно, имеет больше права, чем любое другое, считаться первоначальным: роскошь как стиль жизни, не соответствующий занимаемому положению. Стремление защитить нормы жизни привилегированного класса (приправленное возмущением бедных магнатов против богатых финансистов) явилось важным фактором политики, порождавшей законы, регулирующие расходы на предметы роскоши (хотя были и другие причины, такие как желание принудить людей сберечь средства на военные нужды). Поскольку данная точка зрения едва ли будет играть сколько-нибудь важную роль в нашей литературе, то небезынтересно отметить, что некоторое указание на это можно найти в «Богатстве народов». И наконец, слово «роскошь» имеет значение разорительных расходов (расходов, превышающих доходы). Желание уберечь людей, в частности наиболее известные аристократические и буржуазные семьи, от разорения было еще одним важным фактором, побуждающим проводить законы, регулирующие расходы. В обществах, центром которых является королевский двор, а образцом стиля жизни служит «великолепие высшего света», мода имеет значительно большее значение для всех классов, кроме беднейших, чем в буржуазном обществе. Поэтому законы, регулирующие расходы, если они эффективны, служат, пожалуй, наиболее удобным оправданием для придворного или крупного государственного чиновника, не желающего жить не по средствам, а также уберегают преуспевающего купца от следования соблазнительному примеру. Этим также объясняется, почему консультанты-администраторы, рассуждающие в духе принципов Бехера, сочли себя обязанными выразить неодобрение роскоши, понимаемой в данном смысле. Из обширной литературы на эту тему достаточно упомянуть работу Хуана Семпере-и-Гуариноса (1754-1830) (Sempere у Guarinos Juan. Historia del luxo у de leyes suntuarias de Espafia. 1788). [И. А. Шумпетер колебался, где поместить сноску о роскоши. На последней странице рукописи § 1 появился вопрос: «сюда * роскошь?».]* Такие идеи завоевали популярность у испанских и английских экономистов. Последние, в частности, утверждали, что неадекватная склонность к сбережениям была одной из причин, осложнивших англичанам задачу потеснить голландцев (к которым они питали завистливое восхищение, считая их очень бережливыми) и лишить их лидерства в международной торговле. Но эти взгляды были связаны с концепцией сбережений и инвестиций, которые в большинстве случаев ограничивались накоплением запасов товаров длительного хранения, в особенности золота и серебра, и соблюдением активного торгового баланса; эта меркантилистская точка зрения будет рассмотрена в следующей главе. Никто не понимал или, во всяком случае, не стремился понять modus operandi (механизм) накопления и капиталообразования как таковой. Автором первого серьезного анализа этих вопросов следует считать Тюрго, а А. Смита — первым, кто по меньшей мере внедрил это в сознание экономистов. Следует отметить два момента, с тем чтобы обратиться к ним позже. Во-первых, теория Тюрго оказалась невероятно устойчивой. Сомнительно, продвинулся ли Альфред Маршалл дальше нее и совершенно очевидно, что это не удалось сделать Дж. С. Миллю. Бем-Баверк, безусловно, добавил к ней новое ответвление, но в основном он подписался под тезисами Тюрго. Во-вторых, эта теория не просто была проглочена подавляющим большинством экономистов, она была проглочена вместе с крючком, леской и грузилом. Как будто не существовало ни Ло, ни других, экономисты один за другим продолжали повторять, что только (добровольные) сбережения формируют капитал. Экономисты просмотрели слово «немедленно», не испытав никаких подозрений. Однако в действительности (какую бы благожелательную интерпретацию мы этому ни дали) данная теория стала означать, что каждое решение о сбережении совпадает с соответствующим решением об инвестировании; таким образом, сбережения преобразуются в (реальный) капитал практически беспрепятственно, как нечто само собой разумеющееся, или, иначе говоря, сбережения практически равнозначны предложению (реального) капитала. Читателю не нужно напрягать воображение, чтобы понять, насколько иной была бы история экономической теории, если бы с самого начала было указано на возможность, а в условиях депрессии большую вероятность, возникновения препятствий, способных парализовать механизм, описанный Тюрго, и превратить сбережения в фактор, нарушающий экономический процесс, в фактор, ставший разрушителем, а не созидателем промышленного аппарата. Подобное допущение не только затупило бы копья современных полемистов, атакующих данную теорию, но также сделало бы более эффективным анализ ситуаций, для которых она совершенно справедлива. Отказ принять некоторые оговорки тем менее простителен, что их можно было заимствовать из работ более ранних, а также современных Тюрго экономистов, особенно из «Максим» (Maximes) Кенэ. Если сбережениям предоставлена такая роль в драме, то «князь» (т. е. государственные расходы, а следовательно, государственные долги) не может избежать роли главного злодея. Тема государственных долгов, представляющая интерес с точки зрения экономической социологии, а также с точки зрения способов управления финансами, для нас несущественна, поскольку в данной области суждения и пропаганда в значительной степени преобладали над элементами анализа. Следовательно, будет достаточно сказать, что многие авторы прикладывали большие усилия, стремясь обнаружить желаемый эффект, который можно было бы приписать государственным займам. Некоторые из них зашли так далеко, что представили их как фактор общенационального процветания. *Об этом писал, например, Исаак де Пинто (Pinto Isaac, de. Traite de la circulation et du credit. 1771). Такой точки зрения придерживались многие, особенно во Франции.* Однако противоположная тенденция преобладала. Мы предоставляем сторонникам идеологической интерпретации искать корни данной позиции в росте влияния буржуазии, действительно имевший множество оснований для неодобрения финансирования дворянства. Эту тенденцию решительно поддерживали Юм и Смит. Из их теории сбережений следует, что государственный (или любой другой) заем на непроизводственные цели препятствует росту благосостояния. Труднее понять, почему оба придерживались мнения, согласно которому государственные долги в их время были тяжелым бременем, способным привести к банкротству и разорению. Однако они всего лишь выразили общее мнение по данному вопросу. Английское общество действительно было так обеспокоено этой проблемой, что в 1786г. правительство Питта в большем, чем прежде, масштабе возобновило политику выплаты ежегодной суммы в фонд погашения задолженности. *Принятый план обычно приписывается Ричарду Прайсу (1723-1791): Price Richard. 1) An Appeal to the Public on the Subject of the National Debt. 1772; 2) The State of the Public Debts and Finance in 1783. Следует отделить саму идею от смелого выступления Прайса в пользу принятия его плана. Он утверждал, что «любое государство может без труда погасить все свои долги, сделав заем для данной цели», и за это был подвергнут граду незаслуженных насмешек. Сэр Натаниель Гулд (Gould Nathaniel. An Essay on the Public Debts... 1726) еще раньше публиковал аналогичные взгляды. Обе публикации вызвали оживленную полемику, в которую у нас нет ни возможности, ни необходимости вдаваться.* |
|
7. Процент Наиболее интересным достижением в области теории процента в рассматриваемый период является разработка и почти всеобщее принятие двух тезисов: 1) процент по деловым займам есть не что иное, как нормальная деловая прибыль, переводимая кредиторам; 2) сама нормальная деловая прибыль является отдачей от физических средств производства, включая средства существования работников. Для нас настолько важно в полном объеме усвоить значение этого достижения, определившего весь дальнейший путь формирования теории процента, что мы должны по возможности пренебречь побочными проблемами и пересечениями с другими темами, с тем чтобы оно яснее предстало перед нами. В частности, мы пренебрежем обсуждением проблемы процентов по потребительским займам, поскольку... [фраза не окончена]. а) Влияние ученых-схоластов. Мы снова начинаем с работы ученых-схоластов и их последователей-протестантов. Прежде чем приступить к прочтению данного раздела, читателю лучше обратиться непосредственно к ним. Их влияние проявилось двумя путями. С одной стороны, они задали одну из главных тем для обсуждения: дискуссия по поводу законности взимания и выплаты процентов продолжалась и впоследствии. Во второй половине XVIII в. ее накал ослаб, но споры не угасли, и даже Тюрго в своем трактате Memoire sur les pret d'argent {«K вопросу о предоставлении займов »} вступил в борьбу с аристотелианской позицией. Нам нет нужды вновь вдаваться в рассмотрение данной проблемы, но близко соприкасающийся с ней вопрос требует нашего внимания. В большинстве стран нравственная проблема была частично вытеснена чисто экономической, которая уже касалась не старого спора о принципах, а целесообразности снижения процентной ставки законодательным путем. Английские купцы, смотревшие с завистью, смешанной с восхищением, на условия торговли в Нидерландах, приняли теорию, которая естественно приходит в голову необученному практику, а именно, что одной из причин, а возможно, главной причиной торгового процветания Нидерландов в XVII в. было преобладание в этой стране низкой процентной ставки. Они настаивали на ее регулировании с помощью закона, чтобы предоставить Англии такое же преимущество. Достаточно упомянуть Чайлда как наиболее известного среди многих защитников этой теории и обратиться к сноске, помещенной ниже, в которой упоминается, по-моему, наиболее интересный момент дискуссии, породившей противоположную теорию, утверждающую, что низкая процентная ставка является следствием, а не причиной благосостояния; эта теория одержала победу и не оспаривалась вплоть до наших дней. *О взглядах Чайлда на эту тему мы узнали из работы сэра Томаса Калпепера (Culpeper Thomas. Tract against the High Rate of Usurie. 1621; доп. изд. — 1641). Этот трактат вместе с другим, не публиковавшимся ранее, был переиздан и снабжен предисловием его сыном, также сэром Томасом (1668). Последний опубликовал в том же 1668 г. классическую трактовку этого аспекта дискуссии: A Discourse shewing the many Advantages which will accrue to this Kingdom by the Abatement of Usury together with the Absolute Necessity of Reducing Interest of Money to the lowest Rate it bears in other Countreys. Противоположный взгляд выражен в вышедшем в том же году памфлете, озаглавленном Interest of Money Mistaken Or a Treatise proving that the Abatement of Interest is the Effect and not the Cause of the Riches of a Nation, и в работе Томаса Мэнли (Manley Thomas. Usury at Six per Cent Examined... (1669). На эту работу Калпепер-младший ответил работой The Necessity of Abating Usury Reasserted... (1670). Петти, Порт, Локк и Поллексфен — вот главные имена, в той или иной степени причастные к победе над позицией Калпепера—Чайлда.* Отсюда, конечно, не следует, что законодательное регулирование процентной ставки вовсе бессмысленно. В действительности ни Локк, ни А. Смит не заходили так далеко. Но в конце концов эта точка зрения возобладала. *Первым авторитетным экономистом, придерживавшимся этой точки зрения, был Петти. Следующим — Тюрго, пошедший еще дальше. Окончательно утвердил данную позицию как господствующую Вентам, но ее поддерживал и Юсти, по крайней мере в принципе.* С другой стороны, схоластическая доктрина содержала также теоретические (объяснительные) идеи относительно процента, из которых исходил анализ XVII и XVIII вв. Оставив без внимания более мелкие вопросы, сосредоточимся на следующих двух — денежной концепции процента и в сжатой форме выраженном утверждении Молины: «Деньги — это инструмент торговли купцов». Схоласты не ограничивали понятие процента предоставлением денежных займов, но последнее интересовало их больше других аспектов; они не пришли к консенсусу относительно того, что ожидаемые прибыли являются источником спроса на займы для производственных нужд, но наиболее знаменитые из них с полной ясностью выразили эту идею в общих чертах. На протяжении всего XVII в. и большей части XVIII в. подавляющее большинство экономистов, как и многие из нас в настоящее время, рассматривали процент как монетарный феномен. В особенности это касается Калпепера, Мэнли, Чайлда, Петти, Локка и Поллексфена, не говоря об экономистах континентальной Европы. Что касается Петти, то непосредственное влияние на него схоластики не исключено, поскольку частично он получил образование в иезуитской школе. В поисках — совершенно в духе отцов-схоластов — дополнительной, независимой от простого акта передачи денег причины премии, получаемой кредитором, он возрождает прежнее ее объяснение «неудобством» (damnum), которое испытывает кредитор, обязавшийся не требовать свои деньги в течение установленного срока. В любом случае, несмотря на то что Петти соотносил это неудобство с рентой с такого количества земли, которое можно купить на ту же сумму, он всегда имел в виду деньги и имеющимся их количеством определял процентную ставку; при этом не было сделано никакого указания на прочие равные условия, которые потребовались бы для подтверждения данного тезиса. Локк рассматривает этот вопрос несколько глубже. Неудобоваримая манера изложения Локка крайне затрудняет правильную оценку, но если я верно понял его мысль, то ему можно приписать открытое изложение и развитие второй из двух вышеупомянутых идей. Процент у него — это также цена предоставленных взаймы денег. Но «предложение» на рынке денег должно рассматриваться в связи с уровнем задолженности и состоянием торговли: высокие прибыли повышают, а низкие понижают процентную ставку. Хотя мы не можем за держаться на данном утверждении, чтобы доказать его правильность и тем более обсудить контраргументы, я думаю, рассуждения Локка можно с некоторой натяжкой рассматривать как эмбриональную форму того, что теперь называется шведской теорией ссудных фондов {loanable funds}: процент объясняется и определяется спросом на займы, исходящим из ожидаемой прибыли и соразмеряющимся с предложением «ссудных фондов». b) Барбон: «Процент — это рента с запаса капитала». Однако дальнейшее развитие пошло по другому пути. Между теорией Локка и современными монетарными теориями процента нельзя перекинуть мост. Возникло новое направление, ставшее впоследствии столь успешным, что даже теперь трудно удивиться его появлению в должной мере. Насколько мне известно, лишь слабые намеки указывали на зарождение нового направления до 1690г., когда Барбон сделал важное заявление: «Обычно процент относят к деньгам... но это ошибка, поскольку процент выплачивается за запас капитала» {stock}, это «рента с запаса капитала, то же самое, что земельная рента; первая является рентой с произведенного или искусственно созданного запаса капитала; последняя — с непроизведенного или природного запаса капитала» (ВагЬоп. Discourse of Trade). *Локк также сравнивал процент с рентой, но в совершенно другом смысле, который ничего не добавляет к объяснению процента как денежного феномена. Согласно Локку, кредитор, ссужающий деньги, получает процент, как землевладелец получает ренту.* Если читатель хочет понять историю развития теории процента в XIX в. и в первые четыре десятилетия XX в., ему совершенно необходимо уяснить себе смысл этого заявления. На первый взгляд утверждение Барбона может показаться тривиальным: разумеется, заемщику деньги нужны не для того, чтобы смотреть на них; в действительности, если не считать задач рефинансирования других обязательств, ему нужны товары и услуги, которые он покупает за деньги. Но с тем же успехом можно сказать, что нам не нужен сам по себе нож для нарезания пищи, однако из этого не вытекает, что цена, которую мы платим за нож, «в действительности» заплачена за продукты питания. Для некоторых целей мы действительно можем, например с помощью теории вменения (обсуждаемой ниже, в части IV), принять такую точку зрения. Но было бы весьма удивительно, как, впрочем, и весьма существенно, имей мы возможность принять ее для решения всех задач. Даже если допустить, что займы на производственные нужды обычно используются на покупку или взятие в аренду реального капитала, т. е. товаров производственного назначения и услуг, отсюда не следует, что процент, выплаченный по займу, «в действительности» составляет элемент цены реального капитала, так как процент может иметь особое отношение к «деньгам», рассматриваемым отдельно от купленных на них товаров, или может быть ценой за что-либо другое, например за некоторую жертву, связанную со сбережением, которую нельзя отождествлять с «реальным» капиталом. Утверждать, что допустимо отбросить в сторону денежный элемент, не утратив в процессе ничего существенного, означало пойти на крайне смелый шаг, который не собирались делать ни схоласты, ни Петти, ни Локк, хотя приведенная выше тривиальность не могла быть им неизвестной; это был решительный шаг в направлении «реального» анализа XIX в., согласно которому деньги были лишь «вуалью» , а задачей анализа было ее поднять. Именно в этом состоит суть аналитических трудностей, созданных «реальным анализом». Наряду с этой хорошей ли, плохой ли услугой, которую оказал Барбон, дав толчок в направлении реального анализа, существует другой, не менее важный, аспект его концепции. Если процент — это отдача на произведенный капитал (произведенные средства производства), точно так же, как рента — отдача на «непроизведенный капитал» (природные факторы производства), то он является благами того или иного рода, которыми «реально» владеет кредитор. На деле же такими благами обладает производитель или торговец, и он получает их, или производя сам, или покупая у других производителей, а не у капиталиста или заимодавца. Пренебречь этим и рассуждать так, как будто последний ссужает товары, — это еще один существенный шаг анализа, смелость которого нам нелегко осознать только по причине давнего знакомства с ним. Но затем отдача от этих товаров материализуется в руках бизнесмена, который ими пользуется, и составляет его прибыль или основную ее часть, если принять во внимание «трудности и риск». Таким образом, легко перейти к позиции, которая может быть охарактеризована эквивалентными предположениями, что деловая фирма зарабатывает процент или кредитор получает прибыль, а не особый доход, основным источником которого является прибыль (что показалось бы более естественным непредубежденному уму). с) Переключение внимания аналитиков с процента на прибыль. В результате утверждения рассмотренной позиции внимание аналитиков переключилось с процента на прибыль и концентрировалось на ней в течение всего XIX в. и далее. За исключением теорий воздержания и психологических теорий дисконта, основным предметом изучения был феномен, представлявший собой чистый излишек от бизнеса, создаваемый в основном за счет использования набора некоторых физических благ. Едва ли требуется специально объяснять, что этот излишек, очищенный от второстепенных расходов, таких как компенсация за неприятности и риски, нужно было передать другому лицу, если это лицо, а не управляющий предприятием, было реальным (хотя и неформальным) владельцем этого набора. Сказанное относится также к теориям Бёма-Баверка и Викселя, который, однако, сделал первый шаг, указывающий на преодоление этой теории. Даже теперь, сравнивая такую теорию, как теория Кейнса, с другими теориями процента, нам нужно помнить: речь идет о разных целях аналитического исследования. Не будет преувеличением сказать, что это стало доминирующей чертой общей картины в теории и даже в общедоступной экономической социологии: бизнесмен стал «капиталистом». Его доход в сущности был безличным доходом от владения благами. [Оба предшествующих абзаца были написаны на одной странице с пометками (стенографическими значками и обыкновенным письмом), содержащими указания, как следует продолжить аргументацию. Параграф, посвященный теме процента, носит наиболее отрывочный характер по сравнению с другими частями этой неоконченной главы. Перед нами только набросок, который, безусловно, был бы развернут и закончен, будь автор жив.] А. Смит в основном принимал эту теорию процента и капиталистического процесса, а исследователи XIX в., в свою очередь, восприняли ее от него. Однако, прежде чем перейти к рассмотрению формы, которую они придали этой теории, мы должны бросить беглый взгляд на ее развитие в период с 1690 по 1776г. Как бы то ни было, трактат Барбона по данному вопросу не имел успеха и, кажется, был очень скоро забыт. Таким образом, основная идея Барбона оставалась в безвестности до 1750г., когда она была, по нашим сведениям, независимо вновь открыта Мэсси, *Massie Joseph. Essay on the Gouverning Causes of the Natural Rate of Interest. 1750.* анализ которого не только продвинулся дальше, чем в работе Барбона, но также набрал силу благодаря критике взглядов Петти и Локка. Два года спустя в работе, озаглавленной Political Discourses, Юм опубликовал два эссе (Of Interest; Of Money), однако более поздние историки не отдали им должного. Действительно, при поверхностном знакомстве мы видим немногим более чем синтез и ясное изложение ранее выдвинутых идей. Это впечатление особенно сильно у авторов, интересующихся главным образом определенными практическими результатами, которые Юм вывел из своих аналитических основ; например: процент — это не просто функция определенного количества денег; он не может быть установлен законодательным путем; он находится в определенной взаимозависимости с прибылями и является «барометром государства», поскольку низкая процентная ставка служит «почти безошибочным признаком процветания» (что, разумеется, неверно для любого значения слова «процветание»). Ни одно из этих утверждений не было новым. Но аналитические положения, которыми Юм, хотя и схематично, подкрепил свои выводы, могут быть названы синтетическими только в том смысле, в каком синтез способен выйти за пределы простой координации и стать творческим. Синтез Юма означает принятие того объяснения спроса на займы, которое дал Локк (на этот раз определенно говорилось о займах, а не о «деньгах»), т. е. объяснение его нуждами расточительных землевладельцев и ожиданиями прибылей со стороны бизнесменов, а также замену предложения денег, о котором говорил Локк, предложением сбережений. Это позволяет установить близкое соотношение между прибылью и процентом, не отождествляя их, и допускает денежный аспект феномена процента (в частности, признанные и Рикардо краткосрочные влияния изменений количества денег на уровень процентной ставки) без превращения его в доминирующий. Иными словами, перед нами схема, которую нужно только развить, чтобы получить более совершенную и полную теорию феномена процента, чем аналогичные теории Рикардо и Милля. Но именно наиболее ценные положения были утрачены. d) Великий вклад Тюрго. Вклад Тюрго *Как и в случае с Юмом, критический анализ не оценил по достоинству главное достижение труда Тюрго. Это в особенности касается самого знаменитого из его критиков — Бёма-Баверка (Boiim-Bauierh. Capital and Interest. Book I. P. 61-69; пер. на англ. яз. — 1932), который связал имя Тюрго с «теорией принесения плодов» {fructification theory}; такая интерпретация несправедлива даже по отношению к букве, не говоря о духе трактовки процента, данной Тюрго. Значительно более удовлетворительным является анализ Касселя (Cassel. Nature and Necessity of Interest. t903). «Теория принесения плодов» действительно весьма часто использовалась в XVIII в., и даже раньше, в противовес утверждению Аристотеля о бесплодности денег: поскольку деньги могут быть использованы на покупку земли, которая дает чистую отдачу, то и деньги, следовательно, дают чистую отдачу, — большинство авторов сказали бы: «Следовательно, это “справедливо", что деньги дают чистую отдачу, — на какие бы цели их ни ссужали». Так же рассуждал Хатчесон, и, вероятно, в этом можно обвинить Петти. Очевидно, что это рассуждение, принятое в качестве объяснения процента, попадает или по крайней мере может попасть в логический круг, поскольку сама ценность земли зависит от процентной ставки. Что касается Тюрго, то, хотя он и выдвигал предложение, согласно которому в равновесном состоянии определенная сумма денег будет эквивалентна по ценности куску земли, производящему такую же чистую отдачу (Reflexions. LIX), он был далек от того, чтобы рассматривать этот факт как исходный пункт для объяснения процента; напротив, он сделал изящную попытку определить меновое отношение между землей и движимым имуществом (Reflexions, LIII ff) и вывести из него ценность земли в денежном выражении.[Обращаем внимание читателя на то, что нумерация страниц в работе Тюрго «Размышления» (Turgot. Reflexions), вошедшей в сборник произведений Тюрго (Oeuvres), изданный Г. Шеллем (1913-1923), отличается от первоначальной нумерации в еженедельнике «Эфемериды» (Ephemerides. 1769-1770). Например: с. XXI, XXII и XXIII соответствуют с. XXI в издании Шелля, с. LXXI1I, имеющаяся в издании Шелля, была полностью изъята из «Эфемерид». По всей видимости, И. А. Шумпетер использовал первоначальную нумерацию, соответствующую изданию в еженедельнике «Эфемериды»; ту же нумерацию использовал и Дюпон де Немур в томе V его издания произведений Тюрго (Dupont de Nemours. Oeuvres de Mr. Turgot. 1808-1811).]* не только величайшее достижение в области теории процента, которую нам дал XVIII век, он также предвосхитил многие лучшие идеи последних десятилетий XIX в. Подобно Юму, Тюрго доказывал, что количество денег не определяет процентную ставку, очень удачно подчеркивая при этом концептуальную независимость друг от друга обоих значений выражения «ценность денег» (их ценность на денежном рынке и на рынке товаров); он даже утверждал, что увеличение количества денег, вызывающее рост цен на товары, может привести к повышению процентной ставки. Вслед за Юмом он заменил предложение денег предложением сбережений. Юм поставил раньше Тюрго и ряд других вопросов. Но теория Тюрго значительно глубже и совершенно отличается от других концепций как по содержанию, так и по положенным в ее основу материалам. Как и следовало ожидать, в работе со всей очевидностью обнаруживается влияние канонических идей, однако иногда схоластические идеи служат лишь для того, чтобы привести к прямо противоположным практическим выводам, а одна из основных черт схемы Тюрго, т. е. отождествление капитала с «авансами», восходит к Кенэ или Кантильону. Промышленники {hom-mes industrieux} делят свою прибыль с капиталистами, предоставляющими средства (Reflexions, LXXI). Доля, выделенная капиталисту, определяется, как и все другие цены (LXXV), путем игры предложения и спроса между заемщиками и заимодавцами (LXXVI); таким образом, анализ с самого начала твердо встраивался в общую теорию цен. На первый поверхностный взгляд процент — это цена, выплаченная за использование денег (LXXII, LXXIV). Но почему использование денег определяет цену или, иначе говоря, почему механизм предложения и спроса, как правило, приводит к тому, что деньги, имеющиеся в настоящее время, ценятся дороже по сравнению с будущими деньгами? Тюрго осознал неудовлетворительность ответа, что деньги, данные взаймы, — это сбереженные деньги. Он отвечает, что средства {fonds}, предлагаемые капиталистом, представляют собой движимое имущество {richesse mobiliere} или авансы, которые являются необходимым предварительным условием производства (LIII): капитал дает процент, поскольку он перекидывает мост через временный разрыв между затратами усилий на производство и готовой продукцией (LIX, LX). В наше время эта идея стала такой же избитой, как цитата из «Гамлета». Более того, многие из нас перестали верить в ее объяснительную ценность. Именно по указанным причинам читателю, возможно, трудно должным образом восхититься блеском приемов, с помощью которых Тюрго, развивая концепцию капитала Кантильона или Кенэ, связал феномен процента с самым элементарным фактом, касающимся производства. Предположения, что процентная ставка — это термометр, измеряющий (относительное) изобилие или нехватку (реального) капитала (LXXXVIII), иными словами, что процентная ставка отрицательно коррелирует с нормой сбережений и что процентная ставка определяет пределы возможности наращивать производство (LXXXIX), также приобретают дополнительный смысл в свете данной теории. Первое положение оставалось неоспоренным практически до наших дней, второе не опровергнуто и по сей день. Как указывалось выше, А. Смит свел разные доктрины к определенному стереотипу, но при этом он опустил как раз наиболее многообещающие предложения, выдвинутые Юмом и (если он был знаком с Reflexions) Тюрго; в еще большей степени это относится к тезисам, которые он мог найти у Локка. Таким образом, его последователи начали с формулировки, в которой было значительно больше от Барбона, чем от любого из этих авторов. В «Богатстве народов» денежный аспект проблемы процента определенно сведен к форме или технике. «Заимодавец в действительности предлагает... не деньги, а... товары, которые можно купить на них» (книга II, глава 4 {Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. С. 259}), и в трудах «господ Локка, Ло и Монтескье» нет ничего о том, что увеличение количества золота и серебра приводит к снижению процентной ставки {там же}. Тенденцию снижения процента он объяснял точно таким же образом, как и тенденцию снижения прибыли (книга I, глава 9; эта глава в действительности посвящена тем же темам, что и глава 4 книги II). А. Смит, по-видимому, принимал указанные тенденции как бесспорные факты с оговоркой относительно возможностей «приобретения новой территории или развития новых видов торговли и промышленности». Это вполне логично, поскольку, как теперь уже стало ясно, в схеме Смита обе тенденции представляют собой одно и то же. А. Смит делает между ними следующее различие: прибыль также включает компенсацию за «неприятности {trouble} и риски», в то время как заимодавец получает свои проценты без этой компенсации. Но этому различию отводится второстепенное значение. В основном прибыль — это «прибыль с запаса капитала {stock}», а проценты, идущие капиталисту-нанимателю, получены за одолженный «капитал» (в форме товаров). Является ли этот капитал его собственным, или он его занял у другого лица, обеспечение им работников — основная функция бизнесмена. Прежде всего и главным образом он — «капиталист», и в качестве капиталиста является типичным нанимателем труда, основная функция которого состоит в том, чтобы обеспечить этим капиталом рабочих, хотя капиталист-наниматель не обязательно должен сам производить найм; в этом случае... |
*[Данная глава была закончена и отпечатана на машинке давно (в июне 1943 г.), но, несмотря на это, у нее не было окончательного варианта заглавия и отсутствовали заголовки разделов. В беседах о том, как продвигалась работа над «Историей» в 1946 или 1947 г., И. А. Шумпетер сказал мне, что данная глава может быть опубликована в том виде, как она есть, но над другими главами части II нужно еще много работать.]*