Библиотека

Наши друзья

Менеджмент.com.ua .:. Интернет-портал для управленцев Consulting.ru Организация времени - тайм менеджмент и управление временем

О сайте

Проект “Vernikov.ru” — это библиотека, содержащая в себе уникальную и качественную подборку аналитических материалов по вопросам экономики, менеджмента и информационных технологий. Материалов в Интернете очень много. Мы не пытаемся опубликовать всё. Мы экономим Ваше время и публикуем только лучшее.

Помимо доступа к материалам, на сайте “Vernikov.ru” любой посетитель, столкнувшись с новыми и сложными задачами, может быстро и бесплатно получить консультацию у профессионалов.

История экономического анализа

Автор: Йозеф Шумпетер 01 Июля 2009, 08:12

Книга выдающегося австрийского экономиста Йозефа Шумпетера «История экономического анализа» — произведение, ставшее классикой экономической литературы. Ее уникальность — в широте охвата (от Платона и Аристотеля до Кейнса), сочетающейся с глубиной и оригинальностью анализа и личным отношением буквально ко всем авторам и первоисточникам, упомянутым в огромном по объему тексте. Книга посвящена в первую очередь развитию техники экономического анализа, но попутно автор описывает исторический контекст этого развития, эволюцию других общественных наук и общественной мысли в целом, становление экономистов как научного сообщества. По сравнению с другими известными книгами по истории экономической мысли (книги Блауга, Негиши) труд Шумпетера в гораздо большей степени раскрывает развитие экономической теории в странах континентальной Европы. 

 Часть I. Введение. Предмет и метод. Глава 1. (Введение и план)

1. План книги

2. Почему мы изучаем историю экономической науки?

3. Является ли экономика наукой?

 Часть II. От истоков до первого классического состояния (примерно до 1790 г.)

Глава 1. Греко-римская экономическая наука

1. План этой части
2. От истоков до Платона
3. Аналитические достижения Аристотеля
4. О происхождении государства, частной собственности и рабства
5. «Чистая» экономическая наука Аристотеля
6. Греческая философия
7. Вклад римлян
8. Ранняя христианская мысль

Глава 2. Схоласты и философы естественного права

1. Большой пробел
2. Феодализм и схоластика
3. Схоластика и капитализм
4. Социология и экономическая наука схоластов
5. Концепция естественного права
6. Философы естественного права: анализ на основе естественного права в XVII в.
7. Философы естественного права: анализ на основе естественного права в XVIII в. и впоследствии

Глава 3. Консультанты-администраторы и памфлетисты

1. Дополнительные сведения из социальной истории
2. Экономическая литература того времени
3. Системы XVI в.
4. Системы с 1600 по 1776 г.
5. Квази-системы
6. Снова о государственных финансах
7. Заметки об утопиях

Глава 4. Эконометристы и Тюрго

1. Политическая арифметика
2. Буагильбер и Кантильон
3. Физиократы
4. Тюрго

Глава 5. Народонаселение, возрастающая и убывающая отдача, заработная плата и занятость

1. Принцип народонаселения
2. Возрастающая и убывающая отдача и теория ренты
3. Заработная плата
4. Безработица и «положение бедняков»

Глава 6. Ценность и деньги

1. Реальный анализ и монетарный анализ
2. Основы
3. Отступление о ценности
4. Количественная теория денег
5. Кредит и банковское дело
6. Капитал, сбережения, инвестиции
7. Процент

Глава 7. «Меркантилистская» литература

1. Интерпретация «меркантилистской» литературы
2. Экспортная монополия
3. Валютный контроль
4. Торговый баланс
5. Прогресс в области анализа начиная с последней четверти XVII в.: от Джозайи Чайлда до Адама Смита

 

 Часть I. Введение. Предмет и метод. Глава 1. (Введение и план)

 

1. План книги

Под «историей экономического анализа» я подразумеваю историю интеллектуальных усилий, предпринятых людьми для того, чтобы понять экономические явления, или, что то же самое, историю аналитических или научных аспектов экономической мысли. В части II этой книги представлена история этих интеллектуальных усилий, начиная с самых ранних различимых истоков до последних двух-трех десятилетий XVIII в. включительно. В части III рассмотрен следующий период, до начала 1870-х гг., который можно назвать, хотя весьма неточно, периодом английской «классики». В части IV рассказано о судьбах аналитической или научной экономики от (опять-таки весьма приблизительно) конца «классического» периода до Первой мировой войны, хотя ради удобства история некоторых тем будет доведена до настоящего времени. Эти три части составляют бблыпую часть книги и охватывают основную массу вошедших в нее исследований. Часть V представляет собой беглый обзор современных достижений, отчасти облегченный только что упомянутыми экскурсами в наши дни, содержащимися в части IV. Часть V призвана помочь читателю понять, как современная аналитическая работа смыкается с прошлой.

Перед лицом громадной задачи — в данной книге мы лишь ставим ее, но отнюдь не решаем — мы осознаем один тревожный факт. Каковы бы ни были проблемы, которые, подстерегая неосторожного, скрываются под поверхностью истории любой науки, ее исследователь, как правило, достаточно уверен в своем предмете, чтобы приступить к работе немедленно. В нашем случае все не так. Здесь сами идеи экономического анализа, интеллектуальных усилий, науки «исчезают в дыму» и правила или принципы, которые должны водить пером историка, подвержены сомнению и, что еще хуже, ложному пониманию. Поэтому частям II-V будет предпослана часть I, призванная объяснить — настолько полно, насколько позволяет объем книги — мои взгляды на суть предмета и концептуальную схему, которой я предлагаю воспользоваться. Позже я подумал, что следует включить сюда ряд тем, имеющих отношение к социологии науки, т. е. к теории науки, рассматриваемой как социальный феномен. Но заметьте: весь упомянутый материал помещен здесь для того, чтобы дать информацию о принципах, которым я собираюсь следовать, или об общем духе этой книги. Доводы, приведенные в пользу принятия этих принципов, не смогут быть полностью представлены в данной главе. Они просто облегчат понимание того, что я попытался сделать, или послужат основанием для читателя отложить книгу в сторону, если ее дух придется ему не по вкусу.


2. Почему мы изучаем историю экономической науки?

Почему мы вообще изучаем историю любой науки? Как считают некоторые, для того, чтобы сохранить все полезное, что содержалось в трудах предшествующих поколений. Предполагается, что концепции, методы и выводы, не представляющие интереса для современной науки, вообще недостойны внимания. Тогда зачем обращаться к авторам прежних лет и их устаревшим взглядам? Может быть, предоставить все это старье заботам немногих специалистов, находящих вкус в таком занятии?

В поддержку такой точки зрения можно сказать многое. Действительно, лучше уж «списать» старомодный образ мысли, чем бесконечно за него цепляться. И все-таки полезно иногда заглядывать в чулан, если, разумеется, там слишком долго не задерживаться. Выгоды, которые мы от этого надеемся получить, можно разбить на три группы: педагогические преимущества, новые идеи и понимание логики человеческой мысли. Рассмотрим их по очереди применительно к любой отрасли науки, а затем покажем, почему экономическая наука особенно нуждается в историческом экскурсе.

Во-первых, преподаватели и студенты, считающие, что для знакомства с наукой достаточно прочесть только самый последний трактат, скоро обнаружат, что столкнулись со значительными трудностями, которых можно было бы избежать. Если в этом последнем трактате нет хотя бы краткого исторического очерка, то никакая глубина, новизна, строгость и элегантность изложения не помогут студентам (по крайней мере, большинству из них) понять, в каком направлении развивается наука и каково значение данного трактата в этом развитии. Дело в том, что в любой отрасли знаний набор проблем и методов их решения, существующий в каждый конкретный момент, предопределяется достижениями и упущениями тех, кто работал раньше, в совершенно иных условиях. Невозможно полностью осознать значение этих проблем и адекватность данных методов, если мы не знаем предшествующих проблем и методов их решения, реакцией на которые является. сегодняшняя ситуация. Научный анализ — это не просто логически последовательный процесс, начинающийся с какой-то примитивной стадии и идущий по пути неуклонного прогресса. Это не поступательный процесс открытия новой объективной реальности, каким может быть, например, открытие и описание бассейна реки Конго. Процесс научного анализа напоминает, скорее, непрерывную борьбу с тем, что уже создано нами и нашими предшественниками. Его прогресс (насколько он существует) диктуется не логикой, а влиянием новых идей, наблюдений, потребностей и не в последнюю очередь особенностями характера новых исследователей. Поэтому любой трактат, претендующий на освещение «современного состояния науки», в действительности излагает методы, проблемы и выводы, которые исторически обусловлены и имеют смысл только в контексте исторических условий их возникновения.

Иными словами: состояние любой науки в данный момент в скрытом виде содержит ее историю и не может быть удовлетворительно изложено, если это скрытое присутствие не сделать открытым. Хочу тут же добавить, что этот педагогический принцип будет последовательно проводиться на протяжении всей книги и диктовать выбор материала для обсуждения, иногда в ущерб другим важным критериям.

Во-вторых, изучение истории науки часто придает нашему сознанию творческий импульс. Воздействие истории на разных исследователей неодинаково, но, видимо, лишь в очень немногих случаях оно начисто отсутствует. Только поистине ленивые умы не способны расширить горизонт своих знаний, оторвавшись от работы на злобу дня и созерцая величественные горные цепи, созданные мыслью наших предшественников. Продуктивность такого творческого импульса может проиллюстрировать хотя бы тот факт, что основные идеи, вылившиеся затем в специальную теорию относительности, были впервые высказаны в книге по истории механики. *Much Е. (Э. Max) Die Mechanik in ihrer Entwicklung: historisch — kritisch dargestellt (1-е изд. — 1883; см. Приложение Дж. Петцольдта к 8-му изданию); английский перевод Т. Дж. Мак-Кормака содержит дополнения и изменения, внесенные до 9-го (последнего) издания в 1942 г.* Помимо вдохновения каждый из нас, изучая историю своей науки, может получить полезные, хотя иногда и горькие, уроки. Мы узнаем о пустых и плодотворных противоречиях, о ложных путях, тупиках и напрасных усилиях, о кратких и прерванных периодах прогресса, о всевластии случая, о том, как не надо вести исследование, как выходить из затруднительных положений. Мы осознаем, в силу каких причин мы находимся именно на нашей стадии развития и не продвинулись дальше. Наконец, мы узнаем, какие идеи в науке пользуются успехом и почему, — вопрос, которому мы будем уделять внимание на протяжении всей книги.

В-третьих, высшая похвала, которую можно сделать истории любой науки, — это признать, что она позволяет нам проникнуть в тайны человеческого мышления. Разумеется, содержащийся в истории науки материал имеет отношение лишь к определенному виду интеллектуальной деятельности. Но в этих пределах она поставляет нам практически полную информацию. Она являет нам логику в конкретном применении, логику в действии, в сочетании с определенным видением проблемы и поставленной целью. В любой сфере человеческой деятельности мы имеем возможность наблюдать, как работает человеческое мышление, но ни в какой другой области, кроме науки, мы не сможем до такой степени приблизиться к нему, потому что именно ученые чаще всего берут на себя труд описывать свой мыслительный процесс. Каждый из них делает это по-своему: некоторые, например Гюйгенс, достаточно откровенны, другие, такие как Ньютон, более скрытны.

Но даже самый замкнутый из ученых обязательно раскрывает свой мыслительный процесс — такова природа научной деятельности (в отличие от политической). Именно поэтому всеми (от Хьюуэлла и Дж. С. Милля до Вундта и Дьюи) признано, что общее науковедение (по-немецки: Wissenschaftslehre) — это не только приложение логики, но и лаборатория ее изучения. Научные приемы и методы не только поддаются оценке в соответствии с внешними логическими стандартами, но и сами вносят вклад в формирование таких стандартов и реагируют на них. Рискуя впасть в преувеличения, все-таки позволю себе утверждать, что из научного наблюдения и научного анализа можно выделить определенный вид практической логики, для чего, конечно, требуется изучение истории науки.

В-четвертых, предыдущие аргументы (прежде всего первые два) в особенности применимы к экономической науке. В параграфе 3 мы рассмотрим следствия того очевидного факта, что сам по себе предмет этой науки представляет собой уникальный исторический процесс, и, таким образом, экономическая наука различных эпох занимается различными фактами и проблемами. Уже один этот факт способен вызвать повышенный интерес к истории экономических идей. Но давайте временно отвлечемся от него, чтобы избежать повтора, и выделим значение другого факта. Как мы убедимся, экономической науке нельзя отказать в исторической непрерывности. В действительности наша основная цель как раз и состоит в описании процесса филиации научных идей — процесса, в ходе которого усилия людей понять экономические явления в нескончаемой последовательности порождают, совершенствуют и устраняют аналитические структуры. Один из главных выводов данной книги гласит, что этот процесс в принципе не отличается от аналогичных процессов в других отраслях знаний. Но по причинам, которые мы постараемся объяснить, филиация идей в нашей науке наталкивается на большие препятствия, чем в других.

Наши интеллектуальные достижения мало кого приводят в восторг, и меньше всех — нас самих, экономистов. Более того, они всегда были (и есть) не только скромными, но и крайне неупорядоченными. Методы сбора и анализа фактов, которые некоторые из нас считают непригодными или в принципе неверными, широко применялись и применяются другими экономистами. И хотя, как я хочу показать, в каждую эпоху существовала утвердившаяся профессиональная точка зрения по научным вопросам, часто выдерживавшая испытание серьезными политическими разногласиями, мы все же не имеем оснований говорить о ней с той же уверенностью, что и физики или математики. В результате мы не можем или не хотим доверить друг другу задачу обобщить современное состояние нашей науки.

В отсутствие удовлетворительных обобщающих работ нам принесет пользу изучение истории науки. Для экономической теории в гораздо большей степени, чем, например, для физики, справедливо положение, что современные проблемы, методы и результаты научных исследований не могут быть полностью поняты, если нам неизвестно, как именно экономисты пришли к нынешнему образу мыслей.

Кроме того, в нашей науке множество научных выводов (гораздо больше, чем в физике) было отвергнуто или оставалось в забвении в течение столетий. Мы столкнулись с примерами поистине ужасающими. Экономист, изучающий историю своей науки, скорее обнаружит интересное предположение или извлечет полезный, хотя и горький, урок, чем физик, который в принципе может спокойно исходить из того факта, что из работ его предшественников почти ничего ценного не пропало. Так почему же вновь не обратиться к истории интеллектуальных сражений?

 

3. Является ли экономика наукой?

Ответ на этот вопрос зависит, разумеется, от того, какой смысл мы вкладываем в понятие «наука». В повседневном речевом обиходе, а также в академических кругах (особенно в англо-и франкоязычных странах) этим термином (science) часто обознат чаются только естественные науки и математика. Экономическая теория, как и все общественные дисциплины, в этот ряд, следовательно, не попадает. Не сможет она в полном объеме называться наукой и в том случае, если за критерий научности принять использование методов, аналогичных методам естественных наук, Если же мы примем лозунг «наука есть измерение», то научной можно считать лишь малую часть нашей отрасли знания. В этом нет ничего зазорного: назвать какую-то область знаний наукой — это не комплимент и не порицание.

Для наших целей годится самое что ни на есть широкое определение: наука — это любой вид знания, которое является объектом сознательного совершенствования. *Мы сохраним термин «точная наука» для второго значения слова «наука», упомянутого выше, т.е. для наук, пользующихся методами, более или менее сходными по логическому построению с методами математической физики. Термин «чистая наука» будет использован как антоним термину «прикладная наука» (французы использовали тот же термин, например mecanique pure («чистая механика») или economic pure («чистая экономическая теория»); они пользовались также термином mecanique rationnelle или economic rationnele («рациональная механика» или «рациональная экономическая теория»); итальянский эквивалент — meccanica pura («чистая механика») или economia pura («чистая экономическая теория»); по-немецки это звучит как reine Mechanih («чистая механика») или reine Okonomie («чистая экономическая теория»)).* Процесс совершенствования порождает определенные приемы мышления — методы или технику исследования. Достигаемая с помощью этой техники степень осмысления фактов выходит за пределы возможностей обыденного сознания. Поэтому мы можем принять определение, практически эквивалентное первому: наука — это любая область знания, выработавшая специализированную технику поиска и интерпретации (анализа) фактов.

Наконец, если мы хотим подчеркнуть социологический аспект, мы можем с тем же основанием сказать, что наука — это любая отрасль знания, в которой действуют люди (так называемые исследователи или ученые), занятые совершенствованием имеющегося в ней запаса фактов и методов и в силу этого осознающие факты и овладевающие методами их анализа лучше, чем «профаны» и простые «практики». Можно предложить и другие, не худшие определения. Вот еще два, которые мы добавим без комментариев: 1) наука — это усовершенствованный здравый смысл; 2) наука — это знание, вооруженное инструментами.

Поскольку экономисты используют технику анализа, недоступную широкой публике, экономическая наука безусловно является наукой в том смысле, который мы вкладываем в это понятие. Отсюда, казалось бы, следует, что написать историю этой техники — довольно-таки простая задача и тот, кто за нее возьмется, не должен испытывать никаких мук и сомнений. К сожалению, это не так. Мы не только не выбрались из чащи, мы даже еще не попали в нее. Прежде чем уверенно приступить к достижению цели, необходимо убрать с пути множество препятствий, самое серьезное из которых носит название «идеология». Этой работой мы займемся в следующих главах части I. Теперь ясе прокомментируем наше определение науки.

Во-первых, рассмотрим возражение, которое читателю может показаться «убийственным». Если определить науку как знание, вооруженное инструментами, т. е. по признаку использования специальной техники, то почему бы не включить в нее, скажем, первобытную магию? Она ведь использует технику, доступную далеко не каждому и передаваемую профессиональными магами из поколения в поколение. Конечно, мы должны это сделать! Дело в том, что магия и другие схожие виды деятельности часто неуловимо переходят в то, что мы сегодня признаем наукой: так, например, астрология была неразлучной спутницей астрономии вплоть до начала XVII в.

Есть и другой, еще более убедительный довод. Если мы исключим из области науки какой-либо вид вооруженного инструментами знания, это будет означать, что мы считаем свой критерий научности абсолютной истиной на все времена. Но это недопустимо. *Наилучший способ убедиться в этом заключается в осознании того факта, что наши правила служат и, вероятно, всегда будут служить предметом споров и находиться в процессе изменений. Рассмотрим, например, следующий случай. Никто не доказал, что каждое четное число может быть выражено как сумма двух простых чисел, хотя еще не было найдено ни одного четного числа, которое нельзя было бы выразить таким образом. Теперь допустим, что данное предположение однажды войдет в противоречие с другим предположением, которое мы согласны принять. Следует ли из этого, что существует четное число, не являющееся суммой двух простых чисел? Математики-«классики» ответили бы «да». Математики-«интуиционисты» (такие, как Кронеккер и Брауэр) ответили бы «нет», т.е. первые допускают, а последние отказываются допустить обоснованность так называемых косвенных доказательств теорем существования, которые широко используются во многих областях науки, включая чистую экономическую теорию. Очевидно, что одной возможности подобного расхождения во мнениях о том, что составляет корректное доказательство, уже достаточно для того, чтобы наряду с прочими доводами доказать, что наши собственные правила нельзя принимать как абсолютную истину применительно к научному методу.* В действительности мы можем оценить любой вид знания (в настоящем или в прошлом) только исходя из своих собственных стандартов, поскольку у нас нет других. Эти стандарты складывались на протяжении более чем шести столетий, *Эта оценка касается только западной цивилизации, а достижения древних греков учитываются лишь с тех пор, как они были унаследованы западноевропейской мыслью в XIII в. Отправным пунктом мы считаем «Сумму теологии» Фомы Аквинского, исключающую Откровение из «философских дисциплин». Это был первый и самый важный шаг в методологии науки в Европе после крушения античного мира. Ниже будет показано, что кроме этого Фома Аквинский исключил из допустимых научных методов ссылки на авторитеты.* в течение которых допустимые рамки научного анализа все более сужались.

Когда мы говорим о «современной», «эмпирической» или «позитивной» науке, *Слово «позитивный» в данном контексте не имеет ничего общего с философским позитивизмом. Это одно из многих встречающихся в нашей книге предупреждений об опасности возникновения путаницы вследствие того, что авторы используют одно и то же слово для обозначения совершенно разных понятий; иногда и сами авторы путают разные вещи. Это важный момент, поэтому приведу примеры таких терминов: рационализм, рационализация, релятивизм, либерализм, эмпиризм.* то имеем в виду только эти, суженные критикой рамки. При этом современные методы анализа в разных науках различаются и, как мы уже отметили, никогда не бывают абсолютно бесспорными. В целом их отличают два главных признака: они ограничивают общее число доступных нам научных фактов лишь «фактами, верифицируемыми в ходе наблюдения или эксперимента», и оставляют из допустимых методов лишь «логический вывод из верифицируемых фактов». Впредь мы также будем стоять на точке зрения «эмпирической науки», по крайней мере в той степени, в какой ее принципы признаны в экономической науке. Однако читатель должен запомнить: хотя мы рассматриваем различные теории именно с данной точки зрения, мы не считаем ее «абсолютно верной».

Если даже с позиций «эмпирической науки» мы решим, что тот или иной тезис или метод является неудовлетворительным (разумеется, с учетом исторических условий его возникновения), мы не исключаем его тем самым из области научной мысли в нашем первоначальном (самом широком) определении, не отрицаем его научного характера, *Все это весьма неадекватное изложение глубоких проблем, которых мы касаемся лишь поверхностно. Однако, поскольку рамки данной работы ограничены, я хочу только добавить, что наша интерпретация должна быть как можно дальше от: а) претензии на профессиональное всеведение; б) от желания проранжировать культурное содержание мысли прошлого в соответствии с нормами нашего времени и особенно в) от оценки чего-либо, кроме методов анализа. Некоторые связанные с этим вопросы прояснятся в ходе дальнейших рассуждений.* критерий которого (если он вообще существует) содержится в «профессиональных» стандартах данной эпохи и данной страны.

Во-вторых, из нашего первоначального определения «знание, вооруженное инструментами» следует, что в принципе невозможно точно датировать (хотя бы десятилетиями) зарождение (не говоря уже об «основании») науки (другое дело — зарождение определенного метода или «школы»). Как науки развиваются, так они и возникают: из обыденного опыта или из других наук, путем медленного прироста знаний, постепенной дифференциации, под благотворным или неблаготворным влиянием среды и отдельных личностей. Историческое исследование позволяет лишь сузить рамки того периода, когда с равным основанием можно признать или отрицать существование данной науки. Однако полностью развеять сомнения исследователей оно не в состоянии.

Что касается экономической науки, то заявление, что ее «основал» А. Смит, Ф. Кенэ, У. Петти или кто-нибудь другой и поэтому историческое исследование должно начинаться именно с него, можно объяснить лишь идеологическим предубеждением или невежеством. Однако следует признать, что изучение экономики представляет в этом отношении особенную трудность, поскольку здесь соотношение между обыденными и научными знаниями смещено в сторону первых гораздо больше, чем в остальных областях научных исследований. Известно, что богатый урожай влечет за собой низкие цены на продовольствие, а разделение труда повышает эффективность производства. Эти знания, очевидно, являются преднаучными, и бессмысленно видеть в них, если они встречаются в старых книгах, научные открытия. Примитивный аппарат теории спроса и предложения научен. Но научные достижения в данном случае настолько скромны, что различить здравый смысл и научное знание можно здесь только по субъективным критериям.

Воспользуюсь случаем для экскурса в смежную область. Определить науку как вооруженное инструментами знание и связать ее с деятельностью особых групп людей — это почти то же самое, что подчеркнуть важность специализации, в результате которой (на сравнительно поздней стадии) возникли отдельные науки. *Добавлю, что внутри профессиональных групп научных работников обязательно возникает специальный язык, недоступный широкой публике. Этот рациональный процесс можно было бы рассматривать как критерий науки, если бы не то обстоятельство, что очень часто такой язык возникает лишь через много лет после того, как наука (в нашем смысле) утвердилась как таковая. Формирование специального языка происходит по причине крайних неудобств, связанных с необходимостью употреблять в научном анализе плохо для этого подходящие понятия из арсенала здравого смысла. К сожалению, экономисты всегда придавали чрезмерное значение тому, чтобы их понимала широкая публика, и это нанесло немалый ущерб их науке. В свою очередь эта публика до сих пор столь же необоснованно возмущается при любой попытке ввести более рациональную практику.* Но процесс специализации никогда не придерживался никакого рационального плана — явного или неявного. Совокупность наук никогда не имела логичной структуры, она похожа скорее на тропический лес, чем на здание, возведенное по проекту. Индивиды и группы следовали за своими лидерами, разрабатывали собственные методы, увлекались конкретными проблемами, их работа пересекалась с исследованиями, проводимыми в других странах. В результате границы большинства наук непрерывно сдвигались, и бесполезно определять их исходя из предмета или метода.

В особенности это относится к экономической науке, не являющейся (в отличие от, например, акустики) строгой наукой, а скорее представляющей собой совокупность плохо упорядоченных и пересекающихся между собой областей знания (сродни медицине). Поэтому мы будем приводить определения экономической науки, данные другими авторами прежде всего для того, чтобы подчеркнуть их поразительную неадекватность, но сами не станем придерживаться ни одного из них. Наш подход к данному вопросу сводится к перечислению фундаментальных «областей», признанных в настоящее время в преподавательской практике. Но даже это эпидеиктическое определение *Эпидеиктическое определение — это определение какого-либо понятия, скажем понятия «слон», путем простого указания на представителя класса, обозначенного данным понятием.* не претендует на полноту. Кроме того, мы всегда должны оставлять для себя возможность в будущем добавить или убрать какую-либо тему из любого полного по состоянию на сегодня списка.

В-третьих, в нашем определении ничего не говорится о мотивах, побуждающих людей тратить силы на совершенствование имеющихся знаний в какой-бы то ни было области. В дальнейшем мы еще вернемся к этой теме. Сейчас же только заметим, что научный характер исследования не зависит от цели, с которой оно было предпринято. Например, научность бактериологического исследования не зависит от того, служит ли оно медицинской или любой иной цели. Аналогично, если экономист исследует спекуляцию, используя методы, которые в его время и в его окружении признаны научными, результаты его исследования обогатят экономическую науку независимо от того, выступает ли он за принятие регулирующего законодательства, или, наоборот, собирается защитить спекуляцию от такого законодательства, или, наконец, просто удовлетворяет свою любознательность. Даже если цель исследования нас не устраивает, мы не можем отказаться от признания его результатов, если эта цель не искажает факты или аргументацию. Отсюда следует, что аргументы «апологетов» (оплаченных или нет — неважно) при условии, что они носят научный характер, для нас ничем не хуже доводов «беспристрастных мыслителей», если такие, конечно, существуют.

Запомним: иногда интересно задаться вопросом о причинах того или иного утверждения, но, каков бы ни был ответ, он сам по себе не сможет ни подтвердить, ни опровергнуть высказанные суждения. Мы не будем использовать дешевый прием политической борьбы, к несчастью весьма распространенный среди экономистов, а именно критиковать или превозносить мотивы человека, выдвинувшего какой-либо тезис, или интересы, которым он, возможно, служит.

 

Глава 1. Греко-римская экономическая наука

 

1. План этой части

В первой части было разъяснено, что ни одна наука, согласно принятому там определению этого термина, никогда не бывает основана или создана одним индивидом или группой. Точно так же обычно невозможно установить точную дату ее «рождения». Существование экономической науки, как мы ее теперь называем, стало общепризнанным в результате длительного процесса, который протекал между серединой XVII и концом XVIII в. Однако в первой части было введено понятие, которое поможет нам внести некоторую ясность или хотя бы облегчить изложение материала, — понятие классического состояния. *Йозеф Алоиз Шумпетер не завершил разделы части I, где собирался обсудить свое понятие классического состояния и трудности, связанные с периодизацией, уделив особое внимание тем причинам, по которым он распределил материал истории экономического анализа по трем основным разделам, представленным в частях II, III и IV. Читатель, однако, обнаружит упоминания этих проблем в различных местах на протяжении всей книги, особенно в главе 1 части III и главе 1 части IV. Как указывал И. А. Шумпетер, в этой книге термин «классический» имеет три значения, которые следует отличать друг от друга. Раньше он относился к экономической литературе периода от А. Смита до Дж. Ст. Милля. «Этот смысл сохранялся до тех времен, пока слово „классический" не утратило свой хвалебный оттенок и не начало означать „устаревший"; лорд Кейнс употреблял это слово для обозначения учения А. Маршалла и его непосредственных последователей (докейнсианской экономической науки).» Сам И. А. Шумпетер использует термин «классическое состояние» для описания ситуации, когда после длительного периода борьбы и дискуссий достигается значительная степень согласия — происходит консолидация тех новых и оригинальных работ, которые велись ранее. Используя термин «классический» в его первом значении (от А. Смита до Дж. Ст. Милля), он «во избежание путаницы» помещает его в кавычки (часть III, глава 1, § 1).* Такое классическое состояние сложилось во второй половине XVIII в., а ранее подобное классическое состояние не возникало ни разу. С учетом этого мы могли бы соблазниться начать где-нибудь между 1750 и 1800гг., быть может, с главного достижения той эпохи— «Богатства народов» А. Смита (1776). Но любое классическое состояние подводит итог или консолидирует ту действительно оригинальную работу, которая к нему приводит, и не может быть понято само по себе. Поэтому в данной части мы попытаемся как можно полнее охватить промежуток времени продолжительностью более чем 2000 лет, который начинается от «истоков» и завершается примерно через двадцать лет после публикации «Богатства народов». Эта задача в значительной степени облегчается тем дополнительным обстоятельством, что с точки зрения целей данной истории многие столетия внутри указанного промежутка являются пустыми.

Классическое состояние второй половины XVIII в. явилось результатом слияния двух типов трудов, которые в достаточной мере отличаются друг от друга, чтобы это оправдывало их отдельное рассмотрение. *Как и периодизация, выделение этих типов есть не более чем средство упростить изложение. Хотя и то и другое основано на доказанных фактах, не следует принимать их слишком всерьез. Иначе то, что было задумано как помощь читателю, станет источником заблуждений. Периоды и типы полезны, только если мы об этом не забываем.* На протяжении столетий работы философов постепенно пополняли запас эмпирических знаний и развивали понятийный аппарат. И почти независимо от них существовал запас фактов и понятий, накопленный практиками в ходе обсуждений текущих политических вопросов. Эти два источника нарождавшейся экономической науки не могут быть строго отделены друг от друга. С одной стороны, великое множество промежуточных случаев нельзя подвергнуть классификации, не разрубив большого числа гордиевых узлов. С другой стороны, вплоть до времен физиократов методы, применявшиеся учеными, оставались настолько простыми, что большая их часть была доступна обычному здравому смыслу и с ними легко могли соперничать необученные практики, работы которых поэтому нельзя игнорировать как не относящиеся к нашим задачам. Наоборот, они часто достигали такого уровня, который в этой книге мы называем научным. И тем не менее в общих чертах наше разграничение законно.

Давайте вспомним наше разграничение между экономической мыслью — теми взглядами по экономическим вопросам, которые преобладают в любое данное время в любом обществе и принадлежат скорее экономической истории, чем истории экономической науки, — и экономическим анализом, который есть результат научных усилий в нашем смысле слова.

История экономической мысли начинается с письменных источников теократических государств древнего мира, в экономике которых происходили явления, в какой-то мере сходные с теми, что происходят у нас, и возникавшие проблемы решались в основном так же. Но история экономического анализа начинается только с греков.

В Древнем Египте существовала определенного типа плановая экономика, построенная вокруг ирригационной системы. В ассирийской и вавилонской теократиях были огромные военные и бюрократические организации и развитые правовые системы — среди них кодекс Хаммурапи (примерно 2000 г. до н. э.) является самым ранним законодательным памятником; они проводили активную внешнюю политику; они развили денежные институты до высокой степени совершенства, знали кредит и банковское дело. Священные книги Израиля, в особенности их законодательные разделы, обнаруживают великолепное понимание практических экономических проблем еврейского государства. Но здесь нет и следа попыток анализа. Больше, чем где бы то ни было, мы могли бы рассчитывать найти подобные следы в Древнем Китае, на родине самой древней из известных нам письменных культур. Здесь мы обнаруживаем высокоразвитое государственное управление, повседневно занимающееся аграрными, коммерческими и финансовыми вопросами. Эти вопросы часто затрагиваются — в основном с этических позиций — в дошедшей до нас китайской классической литературе, например в учении Конфуция (551-479 гг. до н. э.), который сам в различные периоды жизни являлся и администратором, и реформатором; Мэн-Цзы (372-289 гг. до н. э.; см. его труды в переводе Л. А. Лайалла, 1932), чьи сочинения позволяют представить всеобъемлющую систему экономической политики. Более того, у китайцев были методы денежного регулирования и контроля над товарообменом, которые предполагают определенный анализ. Явления, присущие возникавшим время от времени инфляциям, несомненно наблюдались и обсуждались людьми, значительно превосходившими нас с точки зрения утонченности культурного развития. Но до нас не дошло никаких рассуждений по строго экономическим вопросам, которые можно было бы назвать «научными» в рамках нашего понимания этого термина. *См., однако, работы: Э.Д.Томаса: Thomas E. O.Chinese Political Thought. 1927; Ly S. Y. Les grands concepts de la pensee economique chinoise dans la antiquite... 1936, и Чень Хуань Чана: Ниап Chang Often. The Economic Principles of Confucius and his School. 1911.*

Вывод, который мы можем отсюда сделать, отнюдь не бесспорен. Могли существовать аналитические исследования, записи о которых не сохранились. Но есть основания полагать, что их было немного. Мы видели ранее, что знания на уровне здравого смысла (по сравнению с научным знанием) в области экономики значительно более обширны, чем практически в любой другой сфере. Тогда совершенно ясно, что для того, чтобы экономические вопросы, сколь бы важны они ни были, возбудили собственно научное любопытство, должно пройти гораздо больше времени, чем в случае с явлениями природы. Природа полна тайн, в которые увлекательно проникать; экономическая жизнь представляет собой совокупность наиболее обыденных и скучных явлений. Общественные проблемы интересуют ученые умы в первую очередь с философской и политической точек зрения; с научной точки зрения они поначалу не кажутся особенно интересными или даже не считаются «проблемами» вообще.



2. От истоков до Платона

Насколько мы можем судить, зачатки экономического анализа составляют незначительную — крайне незначительную — часть того наследия, которое оставили нам прародители нашей культуры — древние греки. Так же как их математика и геометрия, их астрономия, механика, оптика, их экономическая наука является ключом ко всем последующим трудам. Однако в отличие от результатов в других областях их экономическая наука не смогла достичь независимого статуса и не получила даже собственного названия: их «экономика» (οιχος — дом и νομος — закон или правило) означает лишь практическую мудрость в управлении домашним хозяйством. «Хрематистика» Аристотеля (χρημα — владение или богатство), которая ближе всего к экономической науке в нашем смысле, обращается в основном к финансовым аспектам хозяйственной деятельности. Экономические рассуждения древних греков сливались с их общей философией государства и общества, и они редко рассматривали какой-либо экономический вопрос ради него самого. Этим, по-видимому, и объясняется тот факт, что их достижения в данной области были столь скромны, особенно по сравнению с их выдающимися достижениями в других сферах. Исследователи античности, а также те экономисты, которые дают древнегреческим ученым более высокую оценку, имеют в виду их общую философию, а не экономический анализ. Они также склонны ошибаться, провозглашая открытием все то, что предполагает дальнейшее развитие, и забывая, что в экономической науке, так же как и всюду, большинство утверждений и фундаментальных фактов приобретают значение только благодаря тому зданию, которое строится на их основе, а без такого здания они не более чем банальность. Доступные нам крупицы научных знаний, созданных греческой экономической мыслью, *Нас не занимают здесь экономические условия и их отражение в общественном мнении. Читатель может без особого труда получить представление и о том, и о другом из работы Дж. М. Кэлхауна: Calhoun G. M. The Business Life of Ancient Athens. 1926. Кроме всего прочего эта книга убедительно демонстрирует, что между нашей реакцией на деловую практику и аналогичной реакцией древних греков существует любопытное сходство. Произведения древнегреческих поэтов и историков имеют значение лишь в данном аспекте и не будут здесь рассмотрены, хотя некоторые из последних, например труды Фукидида и Полибия, захватывающе интересны любому, кто изучает древнегреческое общество. Нет необходимости обсуждать и «Экономику» Ксенофонта, принадлежащую к тому типу одноименных трактатов по домоводству, которые существовали до XVI столетия. Его Poroi — трактат о государственных финансах Аттики — разумеется, очень интересен для историка экономики, как и приписывавшийся Ксенофонту трактат об Афинском государстве — единственное, что осталось из, вероятно, обильной литературы, написанной оппонентами радикальных режимов, существовавших в Афинах после Перикла. Среди «философов» Платон и Аристотель занимают «командные высоты», так что в очерке такого рода можно ограничиться ими. В огромной посвященной им литературе лишь незначительное — подчас дилетантское — внимание уделяется интересующим нас проблемам. Широкому читателю достаточно воспользоваться книгой М. Л. В. Лайстнера: Laistner M. L. W. Greek Economics. 1923, — которая содержит и переведенные фрагменты важнейших работ. См. также: Sonchon Augusts. Les Theories economiques dans la Grice antique. 1898. Однако невозможно не назвать такие классические труды, как: Coulanges Fustel. de. La Cite antique/Trans. by W. Small. l2th ed., 1921; Gomperz T. Griechische Denker/Trans. by Magnus and Berry. 1901-1912; Wilamowitz-Moellendorp U„ von. Staat und Gesellschaft der Griechen und der ROmer. 2nd, ed., 1923. Это мастерски исполненные картины культурного контекста, послужившего источником множества важнейших явлений и в их числе азов экономического анализа.* можно обнаружить в трудах Платона (427-347 гг. до н. э.) и Аристотеля (384-322 гг. до н. э.).

Даже там, где греческая мысль становилась наиболее абстрактной, она всегда вращалась вокруг конкретных проблем человеческой жизни. В центре этих жизненных проблем в свою очередь всегда стояла идея греческого города-государства, полиса, который для греков являлся единственно возможной формой цивилизованного существования. Таким образом, благодаря уникальному синтезу элементов, которые, с нашей точки зрения, принадлежат различным мирам, греческий философ был в сущности политическим философом: он смотрел на вселенную из полиса, и вселенная — вселенная мысли, равно как и всех прочих человеческих забот — отражалась для него в полисе. Софисты, пожалуй, были первыми, кто анализировал эту вселенную во многом так же, как анализируем ее сейчас мы: в действительности они являются прародителями наших собственных методов мышления, включая наш логический позитивизм. Но цель Платона состояла отнюдь не в анализе, а в сверхэмпирическом видении идеального полиса или, если угодно, в художественном создании такового. Нарисованная им картина «идеального государства» в его «Государстве» *Стандартный английский перевод Б. Джоуэтта включает вводные очерки о жизни, произведениях и философии Платона, а также анализ самой книги.* является анализом не в большей мере, чем изображение Венеры художником является научной анатомией. Совершенно ясно, что в этой плоскости противопоставление того, что есть, тому, что должно быть, теряет свой смысл. Художественные достоинства «Государства» и всей той литературы— по большей части утерянной, высшим достижением которой является «Государство», хорошо выражает немецкий термин Staatsromane (букв.: государственные романы). Из-за отсутствия удовлетворительного английского синонима нам придется использовать слово утопия. Читатель, по-видимому, знает, что под большим или меньшим влиянием примера Платона литература этого типа вновь снискала себе популярность в эпоху Возрождения и труды такого рода время от времени создавали вплоть до конца XIX в. *Лучшей интерпретацией греческих «государственных романов», которую я знаю и которая сама является произведением искусства, можно назвать книгу Эдгара Салина (Salin E. Platon und die griechische Utopie. 1921). Эти произведения, естественно, отражают социальные движения своей эпохи, предмет, который мы не можем здесь рассматривать. См.: Pohlmann Robert, von. Geschichte der sozialen Frage und des Sozialismus in der antiken Welt. 1912.*

Но в конце концов появляется анализ. Существует некая связь между Венерой художника и фактами, описываемыми научной анатомией. Точно так же, как платоновская идея «лошадиности», очевидно, как-то соотносится со свойствами наблюдаемых лошадей, так же и его идея «идеального государства» связана с тем материалом, который доставляло ему наблюдение реальных государств. И нет причин отрицать аналитический или научный характер (не забывайте, что мы не вкладываем никакого хвалебного смысла ни в одно из этих слов) подобных наблюдений над фактами или связями между фактами, которые содержатся в созданной Платоном конструкции. Аналитические по природе рассуждения играют еще большую роль в более поздней работе — «Законы». Но они нигде не являются самоцелью. Соответственно, они нигде не заходят достаточно далеко.

Идеальное государство Платона являлось городом-государством, в котором предполагалось небольшое и по возможности постоянное число жителей. Таким же стационарным, как население, должно быть его богатство. Вся экономическая и неэкономическая деятельность жестко регулировалась — воины, земледельцы, ремесленники организовывались в постоянные касты, отношение к мужчинам и женщинам было строго одинаковым. Одной из этих каст — касте стражей или правителей, которые должны были жить вместе и не иметь личной собственности или семейных уз, — доверялось управление государством. Изменения, внесенные в «Законах», значительны,— в основном они представляют собой компромиссы с реальностью, — но они не затрагивают фундаментальных принципов. Это все, что необходимо знать для наших целей. Хотя влияние Платона явно присутствует во многих коммунистических схемах последующих веков, не имеет смысла называть его коммунистом или социалистом, равно как и предшественником будущих коммунистов или социалистов. Столь сильные и великолепные творения не поддаются классификации и должны быть поняты, если это вообще возможно, в своей исключительности. Аналогичные соображения не позволяют назвать его фашистом. Но если уж мы настаиваем на том, чтобы надеть на него сделанную нами смирительную рубашку, то фашистская смирительная рубашка будет сидеть на нем несколько лучше, чем коммунистическая: «конституция» Платона не исключает частной собственности, кроме как на самой вершине чистейшего идеала; в то же время она устанавливает строгие правила жизни индивида, включая допустимые пределы личного богатства и жесткие ограничения на свободу слова; в сущности она является «корпоративной»; и, наконец, она признает необходимость classe dirigente {правящего класса (фр.)} — все эти черты играют важную роль в определении фашизма.

Имеющаяся у Платона аналитическая подоплека выступает на первый план, как только мы задаем вопрос: почему требуется такая жесткая стационарность? Трудно дать иной ответ на этот вопрос (сколь бы прозаичным такой ответ ни показался истинному последователю Платона), кроме как: Платон сделал свой идеал стационарным потому, что ему не нравились хаотические изменения, происходившие в его время. Его отношение к современным ему событиям было определенно отрицательным. Он презирал сицилийских tirannos (мы не должны переводить это слово как тираны). Он почти наверняка ни во что не ставил афинскую демократию. Тем не менее он осознавал, что тирания выросла из демократии и в любом случае на практике являлась ее альтернативой. В свою очередь, демократию он рассматривал как неизбежную реакцию на олигархию, которая возникала из неравенства в материальном положении, что, как он думал, являлось результатом коммерческой деятельности («Государство», VIII). Перемены, экономические перемены, лежали в основе этого развития от олигархии к демократии, от демократии к тирании популярного лидера, которое было столь противно его вкусу. Что бы мы ни думали о стационарности, предложенной Платоном в качестве лекарства, не стоит ли за этим диагнозом почти марксистский социально-экономический анализ? У нас нет необходимости рассматривать многочисленные экономические вопросы, которых Платон касается мимоходом. Будет достаточно упомянуть два примера. Его кастовая система покоится на представлении о необходимости некоторого разделения труда («Государство», II, 370). Он развивает эту вечную экономическую банальность с большой тщательностью. Если в этом и есть хоть что-нибудь интересное, так это то, что он (а вслед за ним и Аристотель) делает упор не на увеличение эффективности, которое является результатом разделения труда как такового, но на увеличении эффективности как следствии предоставления возможности каждому специализироваться в том, к чему он лучше приспособлен по своей природе. Признание врожденных различий в способностях необходимо упомянуть потому, что эта мысль была полностью утеряна в дальнейшем. Опять-таки по ходу дела Платон замечает, что деньги являются «символом», предназначенным для облегчения обмена («Государство», II, 371). (Джоуэтт переводит (σνμβολον как «денежный знак».) Подобное случайное высказывание значит мало и не оправдывает приписывания Платону какого-либо определенного взгляда на природу денег.

Но необходимо отметить, что его рекомендации в области денежной политики, например его враждебное отношение к использованию золота и серебра или его идея денег для внутреннего обращения, которые были бы бесполезны за границей, действительно согласуются с логическими выводами теории, в соответствии с которой ценность денег в принципе не зависит от того материала, из которого они сделаны. Имея в виду этот факт, мне кажется, мы можем утверждать, что Платон был первым известным нам сторонником одной из двух фундаментальных теорий денег, так же как Аристотель может быть назван первым известным нам сторонником другой теории (см. ниже, § 5). Конечно, маловероятно, что они создали эти теории, но мы можем быть уверены, что они их преподавали и вкладывали в них тот же смысл, что и те авторы, которые вновь к ним вернулись начиная с середины средневековья и позднее. Мы можем быть полностью в этом уверены, так как данные авторы достаточно отчетливо обнаруживают влияние и Платона, и Аристотеля. Такая филиация может быть строго доказана.

Диалог «Эриксий», который не был написан Платоном, но дошел до нас вместе с его работами и не содержит ничего, что противоречило бы любым его известным взглядам, упоминается здесь только потому, что он является единственным известным нам сочинением той эпохи, полностью посвященным экономическим вопросам, и действительно рассматривает их как таковые. Во всех остальных отношениях содержание этого диалога — в основном исследования о природе богатства, которое увязывается с потребностями и тщательно отделяется от денег — не представляет особого интереса.


3. Аналитические достижения Аристотеля

Достижения Аристотеля совсем иные. И дело не только в том, что в его трудах отсутствует очарование Платона, а вместо этого мы обнаруживаем (если подобное можно говорить не нанося оскорбления столь великой личности) чинный, прозаический, слегка заурядный и более чем слегка напыщенный здравый смысл. И не только в том, что Аристотель в гораздо большей степени, чем Платон, — во всяком случае гораздо более откровенно, чем Платон, — соотносил и обсуждал существовавшие ранее взгляды, которые имелись, по-видимому, в достаточно обширной литературе.

Существенная разница заключается в том, что анализ, как самостоятельная цель, можно сказать (в некотором смысле), отсутствовавший в мышлении Платона, являлся главной движущей силой мышления Аристотеля. Это явствует из логической структуры его рассуждений. Это становится еще яснее, когда мы рассматриваем методы его работы: например, его политические понятия и доктрины были выделены из обширного собрания конституций греческих государств, на составление которых он затратил немало труда. Аристотель, конечно, тоже искал наилучшее государство, *Интересно отметить, что он тоже философствовал в первую очередь о греческом городе-государстве, который, несмотря на завоевания его знаменитого ученика, был и оставался для него единственной формой жизни, стоящей внимания. То, что великий эксперимент Александра Македонского по построению обширной политической конструкции не произвел на Аристотеля никакого впечатления и не повлиял на его творчество, в высшей степени характерно для этого человека.* в котором реализовалась бы наилучшая жизнь, Summum Bonum {высшее благо (лат.)} и Справедливость.

Он также высказывал множество ценностных суждений, претендуя на их абсолютную истинность (как и мы). Он также придавал нормативную форму своим результатам (как и мы). Наконец, он также пускался в нравоучения в вопросах добродетели и порока (чего мы не делаем). *Поэтому он не принял доктрины, объясняющие человеческое поведение стремлением получить наслаждение и избежать страданий, которые завоевывали популярность в современной ему Греции. Но хотя он не дал утилитаристского определения счастья, он поставил это понятие в центр своей социальной философии. Всякий, кто делает это, совершает первородный грех: говорит ли он вслед за тем о добродетели и пороке или о наслаждениях и страданиях — дело второстепенное: от одного к другому легко перейти.* Но сколь бы ни было все это важно для него самого и в течение более чем 2000 лет для его читателей, нас это совершенно не интересует; как я уже говорил, — и я буду использовать любую возможность повторить это вновь и вновь, — все это влияет на цели и мотивы анализа, но не на его природу. *Любое сомнение относительно аналитических намерений Аристотеля можно рассеять его программным заявлением: «Как и в других областях науки, в политике сложное [явление] всегда должно быть разбито на простые элементы или мельчайшие части целого» («Политика», I, 1). Конечно, термин «разбито» — буквальный эквивалент термина «проанализировано».*

Но лишь небольшая часть его аналитических достижений связана с экономическими проблемами. Его основные труды, так же как и его главные интересы в области социальных явлений, лежат в сфере того, что мы условились называть экономической социологией, или даже в сфере политической социологии, которой он подчинял и экономическую социологию, и собственно экономическую науку. Его «Политику» необходимо оценивать как сочинение или учебник о государстве и обществе. А его «Никомахова этика» — всеобъемлющее сочинение о человеческом поведении, рассматриваемом под нормативным углом зрения, — также посвящена преимущественно политическому человеку, человеку в городе-государстве, так что ее следует считать дополнением к «Политике», вместе с которой они составляют первое известное нам изложение единой социальной науки. Читатель, наверное, знает, что примерно до времен Гоббса все, что развивалось под рубрикой политической науки или политической философии, было вскормлено на Аристотелевом бульоне.

Для наших целей достаточно заметить: 1) что Аристотель как хороший аналитик был не только крайне осторожен при разработке категорий, но и объединял их в своем концептуальном аппарате, т. е. в системе инструментов анализа, которые были связаны друг с другом и предназначены для совместного использования — бесценное благодеяние для последующих веков; 2) что наряду с состояниями он изучал и процессы изменения, как это и предполагает его «индуктивный» подход, отмеченный выше; 3) что он пытался проводить различие между теми чертами социальных организмов или поведения, которые существуют благодаря всеобщей или внутренне присущей необходимости ((φνσει), и прочими, которые устанавливаются законодательными решениями или обычаями (νο`μω); 4) что Аристотель обсуждал социальные институты с точки зрения их задач и тех преимуществ и недостатков, которые, как ему казалось, с ними связаны, и поэтому он сам, а за ним и его последователи совершали рационалистическую ошибку определенного вида, а именно — телеологическую ошибку. *Телеология, или попытка дать причинное объяснение институтов и форм поведения через общественную потребность или цель, которой эти институты и формы поведения должны служить, очевидно, не всегда является ошибкой. Многие явления в обществе, конечно, можно не только понять через их цели, но и дать им соответствующее причинное объяснение. Телеология должна играть определенную роль во всех науках, имеющих дело с целенаправленным человеческим поведением. Но с ней надо обращаться с осторожностью — всегда есть опасность использовать ее неправильно. Распространенная ошибка состоит в преувеличении степени, в которой люди действуют и создают институты, в которых они живут, под влиянием четко наблюдаемых целей, которых они сознательно стремятся достичь наиболее рациональным способом. Поэтому телеологическая ошибка может быть названа частным случаем рационалистических ошибок. Однако интересно заметить, что за пределами своей социальной науки Аристотель был совершенно свободен от телеологических ошибок. В Physicae auscultationes (II, 8) он признает, например, что наши зубы приспособлены к шеванию пищи не потому, что они были созданы для этой цели, но потому, что, по его мнению, индивиды, наделенные крепкими зубами, имеют больше шансов выжить, чем все остальные. Любопытный случай дарвинизма!* Отложив на будущее рассмотрение его понятия естественного права, мы ограничимся тремя характерными примерами его анализа.

 

4. О происхождении государства, частной собственности и рабства

Вопреки широко распространенному мнению, Аристотель не был согласен с идеей Платона, что государство развилось из патриархальной семьи или gens {рода (лат.)}. Он так же не принял полностью идею общественного договора, которая, по-видимому, была широко распространена среди софистов, хотя эта идея постоянно возникает на его пути. Иногда он даже рассуждал о первоначальном соглашении {an original covenant}, так что эта идея легко приходила к любому его ученику. Это интересно по двум причинам. Во-первых, в XVII и XVIII вв. общественный договор стал центральным элементом направления научной мысли, выразители которого отнюдь не желали считаться последователями Аристотеля. Во-вторых, то, как Аристотель рассматривает этот вопрос, характерно для его общего отношения к идеям софистов. Многие воззрения Аристотеля позволяют говорить о сильном влиянии софистов и на него. Тем не менее он постоянно полемизировал с ними или даже скорее с теми взглядами, которых, как мы знаем, они придерживались. Наверное, такое отношение нетрудно объяснить, во всяком случае оно встречается нередко. В любом случае это не дает оснований забывать о том факте, что Аристотель воспринял некоторые мысли софистов и что преимущественно благодаря его трудам идеи софистов оказывали влияние на научную мысль вплоть до эпохи средневековья.

Во второй книге «Политики» Аристотель обсуждает частную собственность, коммунизм и семью — в основном в ходе критического рассмотрения взглядов Платона, Фалеев и Гипподама. Его критика Платона— единственного из этих троих, чьи тексты мы можем сопоставить с их критикой, — на удивление несправедлива и, более того, совершенно неправильно трактует сущность и значение творения Платона. Но в результате аргументы, которые он выдвинул в защиту частной собственности и семьи и против коммунизма, оказываются еще более удачными — они почти полностью совпадают с аргументами либералов XIX в., принадлежащих к среднему классу.

Аристотель жил в обществе и дышал воздухом цивилизации, жизненно важным элементом которой являлось рабство. Однако этот жизненно важный институт находился под постоянным огнем социальной критики. Иными словами, рабство превратилось в проблему. Аристотель попытался решить эту проблему, выдвинув принцип, призванный служить и в качестве объяснения, и в качестве оправдания. Этот принцип устанавливал то, что Аристотель считал бесспорным фактом, — «естественное» неравенство людей. По своим врожденным качествам одни люди предназначены для того, чтобы подчиняться, другие — для того, чтобы править. Он осознавал трудность отождествления этого утверждения с совсем другим: с тем, что люди первого класса в реальной жизни становятся рабами, а люди второго класса составляют категорию господ. Но он преодолел эту трудность, признав возможность «неестественных» и «несправедливых» случаев рабства, например таких, как огульное обращение в рабство греческих военнопленных.

Большинство из нас увидят в этой теории бесподобный пример влияния идеологии, а также апологетическую цель (как мы знаем, они не обязательно совпадают). Тем важнее выявить до конца, на чем же именно основывается такое впечатление. Оно, конечно, не может базироваться на нашем неприятии утверждения, что рабство объясняется врожденной неполноценностью. Нельзя считать достаточным и то, что в теории Аристотеля есть несколько недоказанных утверждений. Тогда были бы установлены ошибки в анализе, но не влияние идеологии. Тем не менее если все ошибки, сделанные в ходе рассуждения, указывают в одном направлении, а это направление соответствует тому, что мы считаем идеологией исследователя, то мы, наверное, вправе заподозрить влияние идеологии. Но даже тогда неприятие должно основываться не на подозрении в этом влиянии, а на доказательстве ошибок.

 


5. «Чистая» экономическая наука Аристотеля

Имея в виду эти принципы интерпретации, мы обращаемся теперь к зачаткам «чистой» экономической науки Аристотеля, элементы которой могут быть обнаружены в основном в «Политике» (I, 8—11) и в «Этике» (V, 5). Легко показать, что Аристотель в первую очередь интересовался тем, что выглядело «естественным» и «справедливым» с точки зрения его идеала хорошей и добродетельной жизни. Экономические факты и связи между экономическими фактами, которые он рассматривал и подвергал оценке, предстают в свете тех идеологических предубеждений, которые следует ожидать от человека, принадлежащего к развитому праздному классу и писавшего для этого класса, презиравшего работу и занятия хозяйством, и, конечно, любившего земледельца, который его кормил, и ненавидевшего кредитора, который его эксплуатировал. Эти вещи столь же (но не более) интересны, чем соответствующие, хотя и отличные от них ценностные суждения и идеология современных интеллектуалов. Главное, что действительно важно для нас, заключается в следующем. Аристотель основывал свой экономический анализ непосредственно на потребностях и их удовлетворении. Начав с натурального домашнего хозяйства, он затем вводил разделение труда, бартер и как средство преодоления трудностей прямого бартера — деньги. Ошибка, заключавшаяся в смешении богатства и денег, в должный момент подвергалась его суровой критике. У него нет теории «распределения». Все это является, по-видимому, лишь частью большой литературы, которая была утеряна, и составляет главное наследие греков в области экономической теории. Мы проследим судьбу этого наследия вплоть до «Богатства народов» А. Смита, первые пять глав которого представляют собой не что иное, как развитие той же самой линии рассуждений. Давайте поэтому рассмотрим ход этих рассуждений более внимательно. 

а) Ценность. Аристотель не только различал потребительную ценность и меновую ценность так же четко, как и любой более поздний автор, но он понимал также, что последняя каким-то образом получается из первой. Но само по себе это не только не выходит за рамки здравого смысла, но и является банальностью, а дальше он не продвинулся. Его неудачу в этом вопросе позднее компенсировали схоласты, которым приписывают заслугу создания теории цены — ведь нельзя сказать, что теория цены была у самого Аристотеля. Считается, что это произошло по причине его поглощенности этической проблемой справедливости в ценообразовании — «коммутативной» справедливости, которая отвлекла его внимание от аналитической проблемы фактического ценообразования. Ничто не может быть дальше от истины.

Как убедительно демонстрирует более поздний пример схоластов, поглощенность этической стороной ценообразования является как раз одним из самых сильных побудительных мотивов для анализа фактических рыночных механизмов. Между прочим, некоторые отрывки показывают, что Аристотель пытался его осуществить и потерпел неудачу. *Наиболее характерный из этих отрывков встречается в «Этике» (V, 1333). Я перевожу его следующим образом: «Как труд земледельца сравнивается с трудом сапожника, так и продукт земледельца сравнивается с продуктом сапожника». Я, по крайней мере, не могу истолковать этот отрывок как-либо иначе. Если я не ошибаюсь, Аристотель нащупывал здесь своего рода трудовую теорию ценности, но не смог изложить ее в явном виде.* Аристотель, однако, рассмотрел случай монополии («Политика», I, 11; «Этика», V, 5), которую определял так же, как и все поздние исследователи, а именно как положение на рынке единственного продавца (μο`νος — единственный, или стоящий в одиночестве; πωλετν— продавать). *Джоан Робинсон добавила к монополии противоположную ситуацию — монопсонию — позицию на рынке единственного покупателя (ο`ψωνεε`ν (греч.) — покупать).* Он осудил ее как «несправедливую».

Эти факты, похоже, дают решение проблемы, которая занимала некоторых историков теории ценности. Аристотель, несомненно, искал критерий справедливости в ценообразовании и нашел его в «равенстве» того, что человек отдает и получает. Обе стороны, принимающие участие в акте бартера или продажи, должны с необходимостью извлекать из него выгоду в том смысле, что они должны предпочитать свое экономическое положение после этого акта экономическому положению, в котором они находились до акта — иначе у них не было бы никаких стимулов совершать обмен. Поэтому не может быть равенства «субъективной» ценности или полезности обмениваемых товаров или денег, выплаченных или полученных за них. А так как Аристотель не предложил никакой теории меновой ценности или цены, то историки сделали вывод, что он имел в виду некую таинственную «объективную» или «абсолютную» ценность вещей, которая им внутренне присуща и не зависит от обстоятельств, оценок и действий людей. Такая метафизическая сущность легко воспринимается людьми с философскими наклонностями и неприемлема для людей с более «позитивным» складом ума. Но, конечно, этот вывод не был обоснован.

Неспособность объяснить меновую ценность — это не то же самое, что неспособность признать ее как факт. Гораздо более резонно предположить, что Аристотель просто имел в виду рыночную меновую ценность, выраженную в деньгах, а не некую таинственную субстанцию ценности, измеряемую этими меновыми ценностями. Но не означает ли это, что он принимал фактические цены товаров в качестве эталона своей коммутативной справедливости и потому терял возможность провозглашать их справедливыми или несправедливыми? Вовсе нет. Мы видели, что он осуждал монопольные цены. С точки зрения целей Аристотеля не было бы натяжкой отождествлять монопольные цены с такими ценами, которые некоторый индивид или группа индивидов установили для своей выгоды. Цены, которые даны индивиду и которые он не в силах изменить, т. е. конкурентные цены, возникающие на свободном рынке при нормальных условиях, не подпадают под запрет. Нет ничего странного в предположении, что Аристотель мог рассматривать нормальные конкурентные цены в качестве эталона коммутативной справедливости или, выражаясь точнее, что он был готов считать «справедливой» любую сделку между индивидами, которая осуществлялась по таким ценам, — именно это потом в явном виде утверждали средневековые схоласты. Если такая интерпретация верна, то выдвинутое Аристотелем понятие справедливой ценности товара в действительности является «объективным», но только в том смысле, что ни один индивид не может изменить ее посредством своих собственных действий.

Кроме того, его справедливые ценности являлись общественными ценностями, выражающими, как он почти наверняка думал, общественную оценку каждого товара, *Эта идея время от времени всплывала на протяжении следующих эпох. Мы находим ее у Дж. Б. Кларка (см. ниже, часть IV). Но хотя она производила впечатление на некоторые умы, ее нельзя назвать содержательной — в действительности нет никаких оснований утверждать, что какое-либо несоциалистическое общество само по себе оценивает блага, хотя, разумеется, оно влияет на субъективные индивидуальные оценки, которые направляют человеческое поведение и, таким образом, порождают цены и «объективные ценности».* но только в том смысле, что они были сверхиндивидуальным результатом действий массы разумных людей. В любом случае в них нет ничего более метафизического и абсолютного, чем в количествах товаров, умноженных на их нормальные конкурентные цены. Читателю не составит труда понять, что если ценности определяются таким образом, то Аристотелево требование коммутативной справедливости приобретает глубокий и простой смысл. Оно будет выполняться благодаря равенству ценностей в каждом акте обмена или продажи: если А меняет ботинки на буханки хлеба, принадлежащие В, Аристотелева справедливость требует, чтобы ботинки были равны хлебу при умножении и тех и других на их нормальные конкурентные цены; если А продает В ботинки за деньги, то же правило определяет количество денег, которое он должен получить. Так как при предусмотренных условиях А получит именно эту сумму, то мы имеем перед собой поучительный пример отношения, которое у Аристотеля и множества его последователей существует между логическим и нормативным идеалами, между «естественным» и «справедливым».

Мы с такой тщательностью провели это рассуждение потому, что оно позволяет раз и навсегда покончить с метафизическими спекуляциями об объективной или абсолютной ценности, где бы и когда бы они ни возникали. Расставшись навсегда с тем, что, как мы видели, является мнимой проблемой, мы далее будем понимать под объективной ценностью товара определенную выше величину и ничего более. Точно так же мы не будем обращать внимание на какой-либо метафизический смысл понятия внутренней ценности (intrinsic value), так как всегда возможно (а в большинстве случаев к тому же очень легко) придать ему совершенно неметафизический смысл, как например в том наиболее важном случае, где автор говорит о внутренней ценности монеты. 

b) Деньги. Теория денег, которой придерживался Аристотель, сознательно противопоставляя ее, как мне кажется, той теории, которой придерживался Платон, заключалась в следующем: само существование любого некоммунистического общества предполагает обмен товарами и услугами; этот обмен вначале «естественно» принимает форму бартера; но люди, которым требуется то, что есть у других людей, могут не обладать тем, что требуется этим последним; поэтому часто бывает необходимо принять в обмен то, что не требуется, ради обладания тем, что действительно необходимо, посредством последующего акта бартера; очевидное удобство будет побуждать людей выбрать путем неявного соглашения или посредством законодательного акта какой-либо один товар в качестве средства обращения — Аристотель не рассматривал возможность выбора более чем одного подобного товара.

Аристотель вкратце замечает, что некоторые товары, такие как металлы, лучше подходят для этой роли, чем другие, предвосхищая таким образом некоторые из наиболее банальных отрывков из учебников XIX в. об однородности, делимости, портативности, относительном постоянстве ценности *Однако он признавал, что ценность золота и серебра не является неизменной.* и т. д. Более того, требование эквивалентности обмена естественным образом привело его к наблюдению, что средство обращения будет также использоваться в качестве меры ценности. И наконец, он осознавал, если и не высказывал это открыто, что деньги используются в качестве запаса ценности. Таким образом, три из четырех функций денег, которые традиционно перечисляются в учебниках XIX в. (четвертая функция состоит в выполнении роли средства платежа), можно обнаружить у Аристотеля.

В сущности, эта теория включает в себя два положения. Первое состоит в том, что для каких бы других целей ни использовались деньги, их фундаментальная функция, определяющая их и объясняющая их существование, заключается в выполнении роли средства обращения. Таким образом, эта теория принадлежит к числу тех теорий денег, которые профессор фон Мизес назвал «каталлактическими» (καταλλα`ττεν — обменивать). Второе положение состоит в том, что, для того чтобы служить средством обращения на товарных рынках, сами деньги должны быть одним из этих товаров. То есть они должны быть полезной вещью и обладать меновой ценностью, не зависящей от их денежной функции; вот и все, что означает в этой связи внутренняя ценность — ценность, которая может сравниваться с другими ценностями. Таким образом, денежный товар, как и другие товары, оценивается в зависимости от его веса и качества; для удобства люди могут решить поставить на него штамп (χαρακτη`ρ) {характер}, чтобы сэкономить усилия, необходимые для того, чтобы каждый раз его взвешивать. Но этот штамп только провозглашает и гарантирует качество и количество товара, содержащегося в монете, и не является причиной его ценности. Это положение, которое, конечно же, не тождественно первому и не следует из него, будет служить главным отличительным признаком того, что мы в дальнейшем будем называть металлизмом, или металлической теорией денег, в противоположность картализму, примером которого служит теория Платона. *См. главу 6 части II*

Каковы бы ни были недостатки этой теории, она прочно преобладала до конца XIX в. и даже позднее, хотя всегда вызывала споры. Она является основой большей части аналитических исследований в области денег. Поэтому у нас есть все основания доверять нашей интерпретации Аристотеля, чье личное влияние в этих вопросах заметно, во всяком случае, вплоть до А. Смита. Ни в одном месте в «Политике» нет иной интерпретации, если только мы не будем приписывать Аристотелю некоторые взгляды, которые он излагает, но которые явно принадлежат другим. Однако в «Этике», делая каламбур из греческого слова, означающего «монета, находящаяся в обращении» (νομισμα) {номисма}, он действительно заявил, что деньги существуют не в силу своей «природы», но по соглашению или закону (νομω) {номо}, что как будто бы указывает в другом направлении. Но, объясняя, что он имел в виду, он добавил, что деньги могут обмениваться или демонетизироваться обществом. Это означает, что он имел в виду лишь то, что соглашение или закон определяет материал, который будет использоваться для чеканки денег, и ту особую форму, которая будет придана монетам. *Мы не можем здесь, как следовало бы, обсудить другие фрагменты. Достаточно сказать, что они вполне легковесны по сравнению с неоспоримыми следствиями из тезиса Аристотеля о том, что деньги должны быть сделаны из материала, который сам по себе является благом. Или фраза о том, что деньги есть υπαλλαγμα της χρειας κατα συντηκ ηη (Этика, V, 5, 11), означает, что деньги есть средство обращения [используемое] в соответствии с обычаем, или я его просто не понимаю.*

Наконец, необходимо привлечь внимание к интересной особенности его метода. Теория денег Аристотеля является теорией в обычном смысле этого слова, т. е. попыткой объяснить, что такое деньги и какие функции они выполняют. Но в соответствии со своей привычкой рассмотрения социальных институтов он представил ее в генетической форме: деньги возникают в ходе исторического развития, начинающегося с состояния или стадии, в которой денег не было. Конечно, мы не должны усматривать в этом нечто большее, чем просто прием изложения. Читатель должен помнить о такой возможной интерпретации, лишающей абсурдности множество рассуждений, которые предстают в обличье совершенно вымышленной «истории», как например теории государства, использующие идею о первоначальном общественном договоре. Даже «раннее и грубое состояние общества» А. Смита может выиграть в интерпретации, которая не будет принимать его слишком серьезно. Но иное дело — деньги: теория Аристотеля о логическом происхождении денег может оказаться пригодной в крайнем случае и как верифицируемая теория их исторического происхождения. Для того чтобы продемонстрировать это, достаточно таких примеров, как шекель семитов и деньги-чай монгольских кочевников. Нужно ли прослеживать назад так далеко, как только это возможно, историю социального института ради выяснения его сущности или простейшего смысла? Конечно нет. По сравнению с позднейшими формами примитивные формы существования, как правило, не проще, а сложнее: вождь, который соединяет в одном лице судью, священника, администратора и воина, является, очевидно, более сложным феноменом, чем любой из его специализированных преемников в более поздние времена; средневековое поместье с концептуальной точки зрения является более сложным феноменом, чем корпорация «Ю. С. Стил». Поэтому необходимо различать логические и исторические корни. Но это разделение возникает лишь на развитых ступенях анализа. Неискушенный аналитик неизбежно смешивает их. *Следует, однако, заметить, что отождествление исторической и логической эволюции не обязательно ведет к путанице. Но в этом случае оно требует либо доказательства совпадения в каждом данном случае, либо обращения к эволюционистской или «эманационной» логике, такой как гегелевская.* Такое смешение, несомненно, содержится в Аристотелевой теории денег, а также в теориях других социальных институтов. Его унаследовала целая череда мыслителей, ведущих от него свое происхождение, в том числе английские утилитаристы. Местами подобное смешение сохраняется до сегодняшнего дня. 

с) Процент. Остальная часть «чистой» экономической науки Аристотеля, если ее рассматривать с нашей точки зрения, едва ли заслуживает упоминания. Многое, или даже большую часть того, что превратилось в проблемы для экономистов более поздних времен, он рассматривал в духе донаучного здравого смысла как само собой разумеющееся и высказывал свои ценностные суждения о реальности, большие фрагменты которой не исследовал вообще. Преимущественно сельскохозяйственный доход человека благородного происхождения, очевидно, не представлял с его точки зрения интересную проблему; свободный труженик являлся аномалией в рабовладельческой экономике, и его рассматривали весьма поверхностно; участь ремесленника была не лучше, кроме тех случаев, когда рассматривалась справедливая цена его продукции; торговец (и судовладелец), лавочник, заимодавец рассматривались преимущественно с точки зрения этической и политической оценки их деятельности и их доходов, *Заметьте: я не спорю с Аристотелевым идеалом жизни или каким-либо из его ценностных суждений. Еще меньше я выступаю за возвеличивание экономической деятельности. Напротив, я аплодирую философу, который отказался отождествить рациональное поведение с погоней за богатством. Все, что я утверждаю, — это то, что Аристотель, который в политических вопросах прекрасно осознавал необходимость анализа и сбора фактов как подготовки суждения, никогда не заботился об этой «подготовке» в чисто экономических вопросах, кроме вопросов ценности, цены и денег. Например, фундаментальная разница, которую он находит между выигрышем торговца и производителя, является по сути доаналитической. Этот факт не имеет ничего общего с другим фактом: он осуждал торговца и одобрял производителя.* причем ни то ни другое, казалось, не нуждается в объясняющем анализе. В этом нет ничего удивительного или заслуживающего осуждения. Физические и социальные факты эмпирического мира лишь постепенно попадают под луч аналитического прожектора.

На ранних стадиях научного анализа основная масса явлений остается лежать нетронутой на территории здравого смысла, и лишь небольшие фрагменты этой массы возбуждают научное любопытство и превращаются потом в «проблемы».

Для Аристотеля процент не был таким фрагментом. Он принимал процент по денежным ссудам как эмпирический факт и не видел в нем никакой проблемы. Он даже не классифицировал ссуды в соответствии с теми различными целями, на которые они могут направляться, и, похоже, не обратил внимания на то, что ссуда, финансирующая потребление, сильно отличается от ссуды, финансирующей морскую торговлю (foenus nauticum).

Аристотель осуждал процент, который во всех случаях считал «ростовщическим», на том основании, что не существует оправданий росту денег (являющихся просто средством обращения) при переходе из рук в руки (что с ними, конечно, и не происходит). Но он никогда не задумывался о причинах выплаты процента. *Чтобы пояснить этот тезис, сравним подход к проценту Аристотеля и Карла Маркса, который осуждал этот феномен по меньшей мере столь же сурово. Но аналитическая проблема процента была для него важной.* Первыми этот вопрос задали средневековые схоласты. Им необходимо поставить в заслугу, что они были первыми, кто собирал факты о проценте и кто наметил контуры его теории. У самого Аристотеля не было теории процента. И тем более нет оснований провозглашать его предшественником современных денежных теорий процента. Ибо, хотя он связывал процент с деньгами, это получалось не благодаря аналитическим усилиям, но благодаря их отсутствию: если анализ в конце концов возвращается к доаналитической точке зрения, казалось бы опровергнутой предшествующим анализом, то он придает ей иной смысл.

 

6. Греческая философия

Если речь идет о технике экономического анализа, мы ничего не потеряем, простившись на этом с греческой мыслью. К сожалению, в другом отношении мы утратим многое. Едва ли существует хотя бы одна идея в области философии, которая не вела бы свое происхождение от греческих источников. Многие из этих идей, не будучи связаны прямо с экономическим анализом, имеют тем не менее самое непосредственное отношение к общему подходу и духу исследователя-аналитика, хотя, как я тщательно подчеркивал, влияние подобного рода не следует преувеличивать. Различные постаристотелианские школы, в особенности скептики, стоики, эпикурейцы, а потом и неоплатоники, не только повлияли на таких римских эклектиков, как Цицерон и Сенека, но и оказали непосредственное воздействие на формирование средневековой и более поздней мысли. Например, совершенно ясно, что представление стоиков о рационально устроенном мире, *О значении, которое в этом контексте имеет термин «рациональный» см. ниже, главу 2, § 5с.* который управляется непреложными законами, свидетельствует об определенном складе ума, что для нас достаточно важно. Нам придется ограничиться, однако, беглым взглядом на идеи Эпикура (приблизительно 341-270 гг. до н. э.). *См. работу К. Бейли: Bailey С. Epicurus, the Extant Remains. 1926; Wallace W. Epicureanism. 1880.*

Философия Эпикура может служить в качестве стандартного примера известной истины, которая заключается в том, что то значение, которое приобретает с течением времени некоторый набор идей, лишь отдаленно связано с тем, что хотели выразить его создатели. Эпикур жил в тот период эллинизма, когда наблюдался быстрый упадок полиса. Активная жизнь для греков означала активное участие в управлении и политической жизни города-государства. Но в этот период такая жизнь уже не представлялась возможной для культурного человека. Эпикур, так же как и многие другие, разрешал возникающую этическую проблему — проблему, которую можно назвать духовной незанятостью утонченного ума, — путем ухода от мира и попытками достичь отрешенной ясности (ατμραξια) разумным смирением. Причины, которые породили эту особую позицию (не существует хорошего эквивалента немецкому слову Lebensstimmung {жизненное настроение}), были уникальными с исторической точки зрения, и таким же уникальным является или являлась до нынешних времен сама позиция Эпикура. Но три элемента философской системы Эпикура время от времени возникали в позднем средневековье, в эпоху Ренессанса и в последующие времена. Первым из этих элементов является его атомистический материализм, который согласуется с последующими механистическими философиями Вселенной и, по-видимому, повлиял на них. Второй заключается в следующем: отношение Эпикура к своему социальному окружению может быть названо возвышенным эгоцентрическим гедонизмом или эвдемонизмом. Хотя его гедонизм и эвдемонизм сильно отличался от гедонизма и эвдемонизма последующих веков, в частности тем, что он совсем по-другому определял наслаждение и страдание, однако все же существует линия, которая ведет от Эпикура к Гельвецию и Бентаму. Неистовый и вульгарный утилитаризм Бентама несомненно шокировал бы старого мудреца. Но как бы ни было нам неприятно объединять их друг с другом, их обоих приходится называть гедонистами в широком смысле этого слова. Третьим элементом является концепция общественного договора, создателем которой Эпикур не являлся, но был ее видным сторонником. Но эта идея, воспринятая философами естественного права в XVII и XVIII вв., была унаследована ими от их предшественников-схоластов, что не указывает на влияние Эпикура.

 



7. Вклад римлян

Рассмотрим теперь еще меньший вклад римлян. Пример Древнего Рима позволяет проверить теорию, согласно которой практические нужды, а не жажда интеллектуальных открытий, являются основной движущей силой научных поисков. Даже в самые ранние времена, когда Рим представлял собой по сути крестьянскую общину, существовали экономические проблемы первостепенной важности, которые вызывали жестокую классовую борьбу. Ко времени первой Пунической войны получили развитие важные торговые интересы. Ближе к концу Республики торговля, деньги и финансы, управление колониями, тяжелое состояние италийского сельского хозяйства, обеспечение столицы продовольствием, рост латифундий, рабский труд и т. д. представляли собой проблемы, которые в условиях искусственной политической конструкции, на формирование которой оказали влияние военные завоевания и последствия непрекращающихся войн, могли бы обеспечить работой целый легион экономистов. На вершине культурных достижений в эпоху Адриана и Антонина Пия, когда многие из этих трудностей временно отсутствовали и мир и процветание ненадолго воцарились на просторах империи, достойные правители и плеяда блестящих генералов и администраторов вокруг них могли бы найти применение своим умственным способностям. Но ничего подобного не происходило — ничего, помимо вырывавшихся время от времени стонов о плохом торговом балансе империи или о том, что latifundia perdidere Italiam (латифундии погубили Италию). *Эта фраза принадлежит Плинию Старшему (23-79). Сам факт, что он не выходил за пределы этой банальности и не видел, что латифундии были не только следствием, но и причиной упадка, показывает, какого рода экономическую науку считал адекватной чрезвычайно способный и культурный римлянин (хотя популярная экономическая литература наших дней ничуть не лучше).*

а) Отсутствие аналитических исследований. Но это нетрудно понять. В социальной структуре Рима не было естественного места для чисто интеллектуальных интересов. Хотя сложность этой структуры со временем увеличивалась, мы можем выразить ее в двух словах, сказав, что ее составляли крестьяне, городской плебс (в который входили также торговцы и ремесленники) и рабы. И над всеми стояло «общество», в котором несомненно имелась своя деловая прослойка (более или менее представленная сословием всадников), но которое состояло в основном из аристократии. Римская аристократия в отличие от афинской аристократии времен Перик-ла никогда не уходила на покой, чтобы вести утонченную праздную жизнь, но целеустремленно отдавалась общественным делам — как гражданским, так и военным. Res publica представляла собой центр ее существования и всей ее деятельности. Расширяя свои горизонты и развивая собственную утонченность, аристократия культивировала интерес к греческой философии и искусству и создавала свою собственную литературу (в основном вторичную). Однако все это затрагивалось лишь слегка и считалось развлечением, в сущности бесполезным. Как видно из характерных для своей эпохи сочинений Цицерона (106-43 гг. до н. э.), у римских аристократов не оставалось энергии для серьезной работы в какой-либо научной области. *Труд Цицерона De re publica по содержанию ближе всего подходит к нашей области. Однако в нем мало .того, что может заинтересовать экономиста, за исключением, конечно, возможности прямо или косвенно узнать из него об экономических условиях той эпохи. В еще большей степени это относится к «Письмам к Аттику».* Эту нехватку не в силах были восполнить ни иностранцы, ни вольноотпущенники, которых использовали преимущественно для практических нужд.

Конечно, общество с такой структурой неизбежно должна была интересовать история, в основном своя собственная. И действительно, история была одним из двух основных объектов того научного любопытства, которое таилось в уме римлянина. Но характерно, что это любопытство ограничивалось политической и военной историей. Социологические и экономические предпосылки рассматривались бегло — такие отступления встречаются даже у Цезаря — и об общественных переворотах рассказывалось с максимальной экономией общих рассуждений. Единственное величайшее исключение составляет «Германия» Тацита (58-117 гг. н. э.). 

b) Значение римского права. Другим направлением являлось право. Для того чтобы понять суть достижений Рима в этой области и причины, по которым римское право в отличие от других правовых систем играет определенную роль в истории экономического анализа, мы должны вспомнить несколько связанных с ним фактов. Быть может, читатель знаком с принятым в Англии разделением юридического материала на общее право и право справедливости. В чем-то похожее разделение существовало и в Древнем Риме. Имелось старое и формальное гражданское право (jus civile, jus quiritium), которое, однако, в отличие от английского общего права применялось только к делам граждан (quirites), которые вплоть до 212 г. н. э. составляли лишь часть свободного населения империи. Это гражданское право *Читатель не должен путать «гражданское право» в этом значении с «гражданским правом» в том смысле, в котором этот термин употребляют современные англо-американские юристы. Для них он означает все римское право, содержавшееся в Corpus juris civilis (см. след. сноску), в том виде, в каком оно было развито в средневековой и современной практике.* развивалось путем «интерпретации» коллегией понтификов (pontifices), а также государственным чиновником, ведающим вопросами отправления правосудия (praetor urbanus). Дополнительный юридический материал имеет некоторое сходство с английским правом справедливости. Но основная масса того, что до некоторой степени может быть уподоблено английскому праву справедливости, росло из другого корня — из коммерческих и иных отношений между негражданами (peregrini) или между гражданами и негражданами. Применявшиеся к ним юридические правила назывались jus gentium. Обратите внимание, что значение этого термина в римские времена не имело ничего общего с тем смыслом, который он начал приобретать в XVII в. и позднее, а именно право наций (droit des gens, Volkerrecht). Последняя совокупность юридических норм формулировалась, а по большей части и создавалась другим государственным чиновником, возглавлявшим отдельное административное ведомство (praetor peregrinus). Поэтому ее совместно с теми юридическими нормами, которые были сформулированы или созданы praetor urbanus, называли правом «чиновников» (jus honorarium): каждый претор (praetor) кодифицировал и провозглашал их в эдикте на свой год службы. Конечно, существовал и равномерный поток специальных указов различного типа. До IV в. не предпринималось попыток их общей систематизации или даже компиляции, хотя во время правления Адриана эти эдикты преторов объединялись и издавались в виде указа. Мы располагаем, однако, учебником II в. Institutiones («Институции»), написанным юристом по имени Гай.

Англо-американская юриспруденция, т. е. общая техника правовой аргументации и общие принципы, которые необходимо применять к отдельным случаям, создавалась в основном верховными судами. Решения этих судов совместно с мотивировавшими их аргументами имели, как известно, почти такую же силу, как и законы. В Риме аналогичные практические потребности привели к похожим достижениям, но иным путем. Английские и американские судьи высшего ранга являются профессиональными юристами и, по крайней мере в большинстве своем, весьма видными юристами — лидерами юридической профессии, обладающими огромным личным авторитетом. Римские судьи не были профессионалами (как и наши присяжные заседатели), и им необходимо было объяснять, в чем состоит закон. Практикующие юристы также не были профессионалами, за исключением группы профессиональных адвокатов (causidici), статус которых не был особенно высоким. Подобный недостаток восполнялся способом, не имеющим аналогий. Люди, обладавшие влиянием и досугом, настолько интересовались юридическими вопросами, что это практически превращалось в их хобби (если только они не преподавали); насколько нам известно, первым начал читать лекции по юриспруденции М.Антистий Лабеон; а первым основал школу Мазурий Сабин (30 г. н. э.). Они интересовались не столько отдельными делами, сколько логическими принципами, применяемыми для их решения. Они не выступали с защитой и не выполняли никакой другой юридической работы, за исключением одной: они давали свое заключение по вопросам права, когда к ним обращались стороны, принимающие участие в процессе, адвокаты или судьи. Их авторитет был настолько велик, что его вполне можно сопоставить с авторитетом английских судей. Впервые он был официально признан Августом, который пожаловал наиболее видным из этих «юристов» специальную привилегию давать подобные заключения, jus respondendi. Эти заключения представляли собой небольшие монографии, которые совместно с более всесторонними работами (такими, как комментарии к эдиктам) составили обширную литературу. Ее отрывки, сохранившиеся по большей части в извлечениях, сделанных для «Свода законов» Юстиниана (528-533 гг.), *Может быть, некоторым читателям будет полезно, если мы скажем несколько слов об этом «Своде законов». В 528 г. император Юстиниан назначил комиссию юристов во главе со своим «министром финансов» (quaestor sacri palatii) Трибонианом и поручил ей упорядочить буйное разнообразие законов и правовой литературы. Помимо императорских актов (Novellae), которые были добавлены к нему позднее. Corpus juris civilis, как был назван «Свод законов», содержал, во-первых, Institutiones — учебник для начинающих, основанный на учебнике Гая, во-вторых, Digestae, или Pandectae, составленные из фрагментов или цитат из произведений вышеупомянутых консультирующих юристов, в-третьих. Кодекс, в котором воспроизведены все действовавшие на тот момент законодательные акты Империи. Нас интересует лишь вторая часть — Digestae. К сожалению, Юстиниан распорядился уничтожить все не вошедшие в нее материалы. Однако комиссия по крайней мере воздержалась от переделки включенных фрагментов. Поэтому Digestae, хотя они и обладали силой закона, содержат не истолченные в порошок (превращенные в параграфы кодекса), а невредимые жемчужины правовой мысли — уникальный способ составления кодексов! Воздадим по заслугам самым великим авторам, фрагменты из трудов которых вошли в Кодекс: Юлию Павлу, Цельсу, Папиниану, Ульпиану, Модестину, Африкану и Сильвию Юлиану (порядок перечисления отражает мои личные предпочтения, которые я никому не хочу навязывать).* с тех пор являются объектом восхищения.

Мы упоминаем эту литературу по причине ее подлинно научного характера. Эти юристы анализировали факты и создавали принципы, которые были не только нормативными, но также, во всяком случае по смыслу, и объясняющими. Они создали правовую логику, которая оказалась приложимой к широкому кругу социальных структур, по сути к любой социальной структуре, признающей частную собственность и «капиталистическую» коммерцию. В той мере, в какой их факты принадлежали сфере экономики, их анализ был экономическим анализом.

К сожалению, задачи этого анализа были строго ограничены стоявшими перед юристами практическими целями, поэтому их обобщения привели к разработке юридических, а не экономических принципов. В основном мы обязаны им определениями, например цены, денег, покупки и продажи, различных типов ссуд (mutuum и commodatum), двух типов обеспечения ссуд (гegulare и irregulare) и т. д., которые послужили отправной точкой последующему анализу. Но римские юристы не пошли дальше этой отправной точки. Любые теоремы, например о поведении цен или об экономическом значении «иррегулярного» обеспечения ссуд, которое не подразумевает обязательство вернуть вещи, взятые в залог, но только обязательство вернуть «столько же вещей того же типа» (tantundem in genere), были бы для них не относящимися к делу отступлениями. Поэтому не вполне корректно говорить об экономической теории, содержащейся в Corpus juris, *См., однако: Dertmann Paul. Die Volkswirtschaftslehre des Corpus juris civilis. 1891. Эта работа, хотя местами и устарела, до сих пор является классическим произведением на эту тему.*  — во всяком случае о теории в явном виде, — хотя римские юристы проделали предварительную работу, разъясняя смысл понятий. *Один момент, однако, стоит упомянуть. Юлий Павел (1, Dig., XVIII, I) объяснил природу денег примерно так же, как Аристотель (неудобствами прямого бартера). Этот фрагмент имеет однозначный смысл и не нуждается в комментариях до тех пор, пока автор не добавляет, что usum dominiumque (это можно смело перевести как покупательная способность) штампованного материала, из которого делаются деньги (materia forma publica percussa), non tarn ex substantia praebet quam ex quantitate (происходит не столько из субстанции, сколько из количества). Этот пассаж озадачил многих комментаторов и был предметом дискуссии в XVIII в. Представляется, что он противоречит металлистической теории, на которую явно указывает предыдущее предложение. Но я не думаю, что это «отступление» следует воспринимать слишком всерьез. В данном пассаже есть слово «quantitas» (количество), которое побудило некоторых авторов приписать Павлу количественную теорию денег. Но здесь нет никакого намека на обратное соотношение между количеством денег и их покупательной способностью. Более того, слово «quantitas» скорее может обозначать «номинальную ценность», чем «количество». Такое значение оно имело в литературе по вопросам денег в средние века и в XVI в. Все, что Павел, вероятно, хотел сказать, сводилось к тому, что люди, имея дело с деньгами в повседневных сделках, обычно принимают монету по номинальной ценности, не вникая в ценность того материала, из которого она сделана.* Значение этой работы, а также тренировки в четком мышлении, которую проходит всякий изучающий эту литературу, значительно выросло в связи с тем любопытным фактом, что начиная с XII в. право опять начали преподавать по Corpus juris, и в результате он вернул себе авторитет в европейских судах («рецепция» римского права). Но до конца XVIII в. большинство авторов, пишущих по экономическим вопросам, были либо деловыми людьми, либо священниками или юристами по профессии: научное образование этих двух типов экономистов состояло в основном из римского и церковного права. Таким образом, существовал естественный путь, по которому в сферу экономического анализа вошли понятия, дух и, быть может, даже некоторые манеры римских юристов. Среди этих понятий было фундаментальное понятие естественного права. Однако мы вновь откладываем его рассмотрение, так же как и тогда, когда столкнулись с ним у Аристотеля: будет удобнее дать ниже связное изложение его развития. 

с) Сочинения по сельскому хозяйству. Теперь мы обращаемся к второстепенному вопросу — римским сочинениям по сельскому хозяйству (De re rustica {«О сельских делах»}). Это ответвление экономической литературы, которое, похоже, было достаточно развито у римлян, скорее представляет интерес для специалиста в области истории народного хозяйства, чем для нас. Эта литература рассматривала принципы практического управления фермой или, скорее, поместьем и лишь изредка касалась вопросов, относящихся к нашей теме. Например, рекомендация Катона Старшего, советовавшего землевладельцу продавать стареющих рабов до того, как они станут бесполезными, и изображать из себя по возможности максимально жесткого надсмотрщика при осмотре поместья, несомненно говорят о многом, но они не предполагают никакого экономического анализа. Некоторые из этих писателей, из которых упоминания заслуживают лишь Варрон и Колумелла, иногда делают замечания, предполагающие дальнейшее развитие, например, что наиболее выгодное использование земельного участка помимо прочего зависит и от его расстояния до центра потребления. Но в этих случаях, так же как и во всех остальных, простое установление фактов, известных нам из повседневного опыта, не имеет научного значения, если только эти факты не становятся отправным пунктом анализа, который выделяет из них более интересные результаты. *М. Теренций Варрон (116-27 гг. до н. э.) был, несомненно, незаурядным человеком, который за свою долгую жизнь создал почти невероятное количество литературы по всем возможным темам. Среди его наследия есть и Rerum rusticarum libri tres, в котором содержится и приведенное выше замечание. Намного менее интересна работа De re rustica Л. Юния Модерата Колумеллы (I в. до н. э.), в которой речь идет в основном о выращивании овощей, деревьев, цветов и т. д., а также о животноводстве.*



 

8. Ранняя христианская мысль

Мы не покидаем греко-романский мир, хотя сейчас на минуту обратимся к христианской мысли первых шести столетий нашей эры. После всего, что было сказано о характере наших целей, очевидно, не имеет смысла искать «экономическую науку» в самих священных текстах. Взгляды по экономическим вопросам, которые мы можем там обнаружить, — например, что верующим следует продать то, что они имеют, и раздать вырученное бедным или что они должны давать ссуду, не ожидая ничего взамен (возможно, даже возврата денег), — являются идеалистическими императивами, образующими часть общей жизненной схемы и выражающими эту общую схему и ничего более, а менее всего — положения науки.

Но мы не можем извлечь ничего полезного для себя и из трудов тех великих людей, которые в течение столетий закладывали основы христианской традиции. А это уже нуждается в объяснении. Мы могли бы ожидать, что в той мере, в какой христианство ставило перед собой задачу общественной реформы, это движение должно было бы стимулировать анализ точно так же, как, например, стимулировало его социалистическое движение в наше время. Но ничего похожего нет ни у Климента Александрийского (приблизительно 150-215 гг.), ни у Тертуллиана (155-222 гг.), ни у Киприана (200-258 гг.), если упомянуть лишь некоторых из тех, кто действительно обращался к моральной стороне окружавших их экономических явлений. Они осуждали распутную роскошь и чрезмерное богатство, они предписывали раздачу милостыни и ограничения в потреблении мирских благ, но при этом не уделяли внимания анализу.

Более того, было бы совершеннейшим абсурдом видеть воплощение меркантилистских теорий в совете Тертуллиана довольствоваться простыми продуктами собственного сельского хозяйства и ремесел, вместо того чтобы жаждать ввозимых из-за границы предметов роскоши, или усматривать теорию ценности в его замечании о том, что изобилие и редкость как-то связаны с ценой. То же самое относится к христианским проповедникам последующего периода. Они не уступали никому по уровню культуры и развивали методы рассуждений, отчасти пришедших из греческой философии и римского права, о предметах, которые они считали достойными. Но ни Лактанций (260-340 гг.), ни Амвросий (340-397 гг.), который мог бы несколько развить свое утверждение о том, что богатые рассматривают как свою законную собственность общественные блага, ими самими приобретенные, ни Иоанн Златоуст (347-407 гг.), ни св. Августин (354-430 гг.), искусный автор Civitas Dei и «Исповеди», сами obiter dicta {оговорки (лат.)} которого обнаруживают аналитический склад ума, никогда не углублялись в экономические вопросы, хотя и занимались политическими проблемами христианского государства.

Объяснение этого, по-видимому, заключается в следующем. Каков бы ни был наш социологический диагноз мирских аспектов раннего христианства, совершенно ясно, что христианская церковь никогда не ставила пред собой цель осуществить какую-либо иную общественную реформу, кроме реформы морали поведения отдельного человека. Ни в какое время, даже до своей победы, которую можно приблизительно датировать Миланским эдиктом Константина (313 г.), христианская церковь не предпринимала фронтального наступления на существующую общественную систему или на какой-либо из ее важнейших институтов. Она никогда не обещала экономический рай, во всяком случае в земной жизни. Именно поэтому вопросы «как?» и «почему?» применительно к экономическим механизмам не вызывали интереса ни у ее лидеров, ни у ее писателей.

 

 

Глава 2. Схоласты и философы естественного права
 

1. Большой пробел

Восточная Римская империя просуществовала на тысячу лет дольше Западной. Она продолжала функционировать благодаря усилиям самой интересной и самой успешной бюрократии, какую только знал мир. Многие из тех, кто формировал политику в учреждениях византийских императоров, принадлежали к интеллектуальной элите своего времени. Им приходилось иметь дело с огромным количеством юридических, денежных, коммерческих, аграрных и финансовых проблем. Нельзя не предположить, что они должны были размышлять об этих проблемах. Однако если это так, то результаты были утеряны. Не сохранилось ни одного достойного упоминания отрывка их рассуждений.

Аналогичные проблемы возникали в германских государствах на Западе еще до Карла Великого, и из литературных источников и документов мы достаточно хорошо знаем, как они их решали. В огромной империи Карла Великого вставали проблемы внутреннего управления и международных экономических отношений, с которыми не сталкивался ранее ни один германский правитель. Но во всех его мероприятиях отражается только практический здравый смысл, не уступающий, впрочем, здравому смыслу любых других веков. Историки и философы, украшавшие его двор, если и касались экономических вопросов, то мимоходом. *Поучительное описание интеллектуальной ситуации этих времен читатель найдет в работе М. Л. В. Лайстнера: Laistner M. L. W. Thought and Letters in Western Europe, A. D. 500 to 900. 1931.* В том, что касается нашего предмета, мы можем спокойно перепрыгнуть через 500 лет в эпоху св. Фомы Аквинского (1225 или 1226-1274 гг.), «Сумма теологии» *Новое издание: S. Thomae Aguinatis, Doctoris Angelici. Summa Theologica, diligenter emendata de Rubeia, Billuart et Aliorum. Taurini, 1932. Эта работа хотя и не была завершена, однако приобрела непререкаемый авторитет в последующие века. Но в ней содержалось много такого, что во времена св. Фомы являлось революционным, и вскоре после его смерти некоторые положения были объявлены еретическими, хотя и не везде. Причисление автора к лику святых в 1323 г. означает перемену отношения. Однако только к XVI в. католическая мысль определенно сплотилась вокруг его учения. Энциклика Aeterni Patris (1879) папы Льва XIII превратила его в официальное учение церкви.* которого занимает такое же место в истории мысли, какое западный шпиль собора в Шартре занимает в истории архитектуры.

 

2. Феодализм и схоластика

Жизнь св. Фомы не укладывается в рамки феодальной цивилизации. Этот термин предполагает представление об определенном типе военного общества, а именно общества, в котором доминирует страта военных, организованная на принципах вассалитета в иерархию феодалов-землевладельцев и рыцарей. С точки зрения иерархии военных прежнее различие между свободными и несвободными людьми потеряло значительную часть своего исходного смысла. Важным было не то, свободен человек или нет, а является ли он рыцарем. Даже император Священной Римской империи германской нации (если использовать официальное название), который в теории считался верховным феодальным властелином всего христианского мира, в первую очередь был рыцарем и сам себя считал таковым. Даже несвободный человек становился рыцарем, как только он обзаводился лошадью и оружием и обучался владеть им, что поначалу было довольно просто, но во времена св. Фомы превратилось в занятие, требующее высокой квалификации. Этот военный класс обладал неограниченной властью и престижем и поэтому накладывал печать своей собственной культуры на цивилизацию феодальных времен.

Экономический фундамент этой общественной пирамиды состоял из зависимых крестьян и манориальных ремесленников, трудом которых жили военные. Казалось бы, мы видим здесь то, что с первого взгляда кажется похожим на структурную целостность в том самом смысле, который заложен в выражении «социальная пирамида». Но эта картина совершенно нереалистична. За возможным исключением первобытных племен и полномасштабного (full-fledged) социализма, общества никогда не являются структурными целостностями, и половина проблем, с которыми они сталкиваются, возникает именно поэтому. Феодальное общество не может быть описано в терминах рыцарей и крестьян, равно как капиталистическое общество не может быть описано в терминах капиталистов и пролетариев.

Римская промышленность, торговля и финансы не были уничтожены повсеместно. Даже там, где они были уничтожены, или там, где они никогда не существовали, они — а значит, и буржуазные по своему характеру классы — появились или появлялись вновь еще до времен св. Фомы. Во многих местах эти классы перерастали рамки феодальной организации, и благодаря тому, что хорошо укрепленный город, как правило, неуязвим для военных средств рыцарей, они успешно бросали вызов правлению феодалов. Наиболее выдающимся примером служит победоносная оборона городов Ломбардии. Поэтому феодализм как историческая реальность представляет собой симбиоз двух существенно различных и в основном, хотя и не полностью, антагонистических общественных систем.

Но существовал еще один фактор, нефеодальный по своему происхождению и природе, который военному классу не удалось ни растворить в себе, ни покорить и который для нас является наиболее важным из всех, — Римская католическая церковь. Мы не можем подробно обсуждать крайне сложные отношения между средневековой церковью и феодальной властью. Единственный существенный момент, который необходимо усвоить, заключается в том, что церковь не являлась просто органом феодального общества, но представляла собой организм, отличный от феодального общества, который всегда оставался самостоятельной силой. В какой бы тесный союз ни вступала она с феодальными королями и лордами и как бы сильно ни зависела от них в отдельные времена, как бы близко ни стояла от поражения и от того, чтобы превратиться в слугу военного класса, она никогда не отрекалась от своей власти и никогда не становилась инструментом в руках данного или любого другого класса.

Так как церкви удавалось не только самоутвердиться, но и вести успешную войну против феодальных властей, то этот факт должен быть слишком очевидным, чтобы его нужно было констатировать, если бы историография, вдохновляемая популярным вариантом марксистского обществоведения, не создавала представления, что, грубо говоря, средневековая мысль являлась идеологией военного класса землевладельцев, которую священники облекали в слова. Это представление было неправильным не только с точки зрения тех, кто не принимает марксистскую социологию общественной мысли, но также и с точки зрения самого Маркса. Даже если мы решим интерпретировать католическую систему мысли как идеологию, она останется идеологией духовенства и никогда не сольется с идеологией военного класса.

Об этом важно помнить, так как католическая церковь обладала практически полной монополией на знания до эпохи Возрождения. Эта монополия в основном обязана своим происхождением духовному авторитету церкви. Но она значительно усиливалась условиями тех веков, когда профессиональные ученые не могли найти себе ни места, ни защиты за пределами монастыря. Вследствие этого практически все «интеллектуалы» тех времен были либо монахами (monks), либо братьями (friars). Рассмотрим вкратце некоторые последствия такого положения дел.

Все эти монахи и братья говорили на одной и той же неклассической латыни; где бы они ни были, они слушали одну и ту же мессу; во всех странах они получали одинаковое образование; они исповедовали одну и ту же систему фундаментальных вероучений; они признавали верховный авторитет папы, который был по существу международным: их страной был весь христианский мир, их государством была церковь. Но это еще не все. Их интернационализирующее влияние усиливалось тем, что само феодальное общество было интернациональным.

Авторитет не только папы, но и императора был интернациональным как в принципе, так и (с переменным успехом) на деле. Старая Римская империя и империя Карла Великого не были только лишь воспоминанием. Люди были знакомы с представлением о высшем царстве как в мирской, так и в духовной сфере. Национальные границы не имели для них того значения, которое они приобрели в XVI в.; во всем спектре политических идей Данте наиболее поразительным является полное отсутствие националистической точки зрения. В результате этого образовались по сути интернациональная цивилизация и интернациональный мир ученых, существовавшие не на словах, а на деле. св. Фома был итальянцем, а Иоанн Дунс Скот — шотландцем, но оба преподавали в Париже и Кёльне, не зная тех трудностей, с которыми им пришлось бы столкнуться в эпоху самолетов.

И по существу, и в принципе практически каждый, кто хотел, мог вступить в монашеский орден, а также в ряды белого духовенства. Но продвижение внутри церкви было открыто для каждого лишь в принципе, так как притязания членов семей военного класса распространялись на большую часть епископатов и аббатств. И все же человек без связей всегда имел реальную возможность достичь высоких или даже самых высоких званий; что еще более важно для нас — он не был лишен права стать — «ключевым человеком», формирующим идеи и политику. Черное духовенство (монахи) и братья составляли общий штат церкви. И в монастырях люди различных классов объединялись на равных основаниях. Естественно, интеллектуальная атмосфера часто заряжалась интеллектуальным и политическим радикализмом, но, конечно, в одни времена сильнее, в другие— слабее и скорее среди братьев, чем среди черного духовенства. В литературе, которую мы собираемся рассматривать, этот радикализм проявляется в весьма изысканной форме, но все же проявляется.

Но каким образом можно обвинять в радикальном — а значит, и критическом — подходе социальную группу, члены которой обязаны подчиняться диктату высшего и абсолютного авторитета? Этот очевидный парадокс легко разрешим. Жизнь и вера монахов и братьев действительно подчинялись авторитету, который, по крайней мере теоретически, являлся абсолютным и изрекал непреложные истины. Но за пределами дисциплины и фундаментальной религиозной веры — за пределами вопросов de fide {веры (лат.)} — этот авторитет не пытался направлять их мысль и не предписывал выводов. *Факты, которые противоречат этому утверждению, мы обсудим ниже.* В частности, у него не было никаких оснований делать это в сфере политической и экономической мысли, т. е., к примеру, принуждать церковных интеллектуалов интерпретировать и защищать или представлять неизменным любой мирской порядок вещей. Церковь являлась судьей во всех делах человеческих; конфликт с гражданскими властями был все время возможен, и очень часто эта возможность становилась действительностью; монашеские ордена служили важными инструментами папской власти. Все это, однако, не мешало им рассматривать социальные системы как творения человека, изменяющиеся в ходе истории. Я далек от желания приуменьшать значение христианских идеалов и заповедей как таковых. Но нам нет необходимости обращаться к ним, чтобы понять, что монашеское подчинение власти в вопросах веры и дисциплины совмещалось с широкой свободой взглядов в остальных вопросах. Мы должны пойти еще дальше. Не только положение монахов в обществе, положение внеклассовой структуры, способствовало отстраненно-критическому отношению ко многим вещам; за ними также стояла сила, которая была в состоянии защитить эту свободу. Что касается политических и экономических проблем, церковный интеллектуал того времени испытывал меньшее влияние политических властей и «групп давления», чем светский интеллектуал более поздних времен.

Обвинение в том, что безусловное подчинение авторитету церкви делало рассуждения этих ученых монахов несостоятельными с научной точки зрения, таким образом, оказывается безосновательным. Однако нам необходимо рассмотреть еще одну разновидность этого обвинения. Аналитический характер их рассуждений часто отрицался на том основании, что их аргументы могли базироваться только на авторитете: поскольку они признавали авторитет папы, у них не было никакого другого метода установить истинность или ложность какого-либо утверждения, кроме как привести в его поддержку или для его опровержения литературный источник, одобренный этим высшим авторитетом. Доказательство несправедливости такого суждения находим у св. Фомы. Он учил, что авторитет играет решающую роль в вопросах, касающихся Откровения (а именно авторитет тех, кому было дано Откровение), но что во всем остальном (а это включает, конечно, всю сферу экономики) любая ссылка на авторитет «крайне неубедительна». *«Nam licet locus ab auctoritate quae fundatur super ratio ne humana, sit infirmissimus ...» (Summa I, quaest. I, ad secundum). Конечно, все схоласты обильно цитировали, но ведь и мы тоже. Они полагались на авторитеты - там, где они с ними соглашались, — больше, чем мы, потому что они делали упор на коллективную, а не индивидуальную точку зрения и придавали огромное значение преемственности учения. Но в этом и состоит вся разница.*

Одновременно с монополией на знания образовалась монополия на «высшее» образование. В школах, которые начиная с VII в. основывали гражданские и духовные власти, «осколки» греко-римской науки, а также теологию и собственно философские доктрины преподавали духовные лица. Великие учителя, такие как Абеляр, привлекали студентов и нередко доставляли немало хлопот властям. Иногда на основе таких школ, а порой и независимо от них в XII и XIII вв. образовывались самоуправляющиеся «университеты» — инкорпорированные ассоциации *Термин universitas первоначально означал не что иное, как корпорацию. Множество людей поступали в них из-за тех юридических привилегий, которые давало членство в такой самоуправляющейся корпорации. Значение universitas litterarum, которое мы вкладываем в термин «университет», более позднего происхождения.* либо учителей, как в Париже, либо студентов, как в Болонье, которые вскоре сгруппировались в теологические, философские, юридические и медицинские «факультеты». Вначале короли и епископы не имели к ним никакого отношения, за исключением предоставления им корпоративных привилегий и осуществления религиозного надзора. Соответственно, университеты располагали огромной свободой и независимостью; они давали больший простор индивидуальному учителю, чем современные механизированные университеты; они являлись местом соприкосновения различных классов общества и были международными.

Но начиная с XIV в. в роли основателя университета все чаще стало выступать государство. Оно установило и контроль над независимыми прежде институтами. Государственное влияние привело не только к постановке чисто утилитарных целей, но и к ограничению свободы, особенно в вопросах политического учения. Но именно благодаря той силе, которая стояла за учителями из духовенства, университеты сохраняли относительную самостоятельность вплоть до религиозного всплеска в XVI в.

Возможности, которые предоставляли университеты, естественным образом усиливали тенденцию к превращению ученых в учителей. Так как общественность была тогда (как и теперь) склонна преувеличивать значение самого обучения в ущерб созданию самого предмета, которому обучают, то средневековых людей науки называли и до сих пор называют людьми школы или схоластами (doctores scholastici). Для того чтобы освободиться от господствующих предубеждений, читателю лучше всего просто смотреть на этих схоластов как на профессоров колледжей или университетов. Таким образом, св. Фома был профессором. Его Summa Theologica, как он говорит во введении, замышлялась в качестве учебника для начинающих (incipientes).



3. Схоластика и капитализм

Те процессы, которые в конечном счете разбили вдребезги социальный мир св. Фомы, как правило, называют зарождением капитализма. Хотя они бесконечно сложны, их все же допустимо описать в терминах нескольких широких обобщений, которые не являются безнадежно неверными. Кроме того, хотя нигде, конечно, не было разрыва, можно датировать их развитие тем или иным веком. Капиталистическое предприятие существовало и ранее, но начиная с XIII в. оно постепенно перешло в наступление на структуру феодальных институтов, которые на протяжении веков не только ограничивали свободу, но и охраняли крестьянина и ремесленника. Оно также формировало контуры экономического устройства, сохраняющегося у нас до сих пор (или до недавнего времени сохранявшегося). К концу XV в. большинство феноменов, которые мы привыкли связывать с неопределенным словом «капитализм», приобрели присущий им внешний вид, включая большой бизнес, спекуляцию акциями и товарами и «финансовую олигархию» (high finance), причем люди реагировали на все это в точности так же, как и мы сами. *Благодаря значению финансовых аспектов капиталистического производства и торговли развитие законодательства об обращающихся ценных бумагах и «создаваемых» депозитах, а также соответствующей практической деятельности является, по-видимому, наилучшим из возможных указателей для датировки восхода капитализма. В средиземноморских странах и то и другое возникло в XIV в., хотя обращаемость не установилась полностью до XVI в. См. работу А. П. Апшера: Usher A. P. The Early History of Deposit Banking in Mediterranean Europe. 1943; Roover R. Money, Banking, and Credit in Medieval Bruges//Journal of Economic History. Suppl. 1942. December.* Но даже тогда не все эти феномены были новыми.

Рост капиталистического предприятия создавал, однако, не только новые экономические структуры и проблемы, но также и новое отношение ко всем проблемам. Возвышение коммерческой, финансовой и промышленной буржуазии, конечно, изменило структуру европейского общества, а следовательно, и его дух или, если угодно, его цивилизацию. Наиболее очевидным моментом является то, что буржуазия получила власть для утверждения своих интересов. Этот класс видел деловую жизнь в другом свете и под другим углом; иными словами, он находился внутри деловой жизни и поэтому не мог смотреть на ее проблемы с отстраненностью школьного учителя. Но этот момент — лишь второй по важности по сравнению со следующим. Как мы отмечали в первой части этой книги, еще более важно осознать, что совершенно независимо от утверждения своих интересов деловой человек по мере увеличения собственного веса в социальной структуре все в большей мере наделял общество своим менталитетом, точно так же, как до него это делал рыцарь. Особые приемы мышления, которые вырабатываются в деловой конторе, схема ценностей, которая из них проистекает, и отношение к общественной и частной жизни, которое ее характеризует, постепенно распространяются на все классы и на все сферы человеческой мысли и деятельности. Результаты со всей очевидностью проявились в эпоху преобразования культуры, на удивление неправильно названную Возрождением. *«Возобновление» интереса к мысли и искусству Древней Греции и Рима явилось таким мощным фактором интеллектуальной жизни того времени только потому, что античные формы образовывали удобные емкости для новых нужд и значений. Действительные культурные достижения эпохи не сводились к приведению в порядок старых фамильных драгоценностей.*

Одним из наиболее важных результатов было появление светского интеллектуала *Слово «светский» (laical) было выбрано после некоторых размышлений. Термин «secular» нельзя использовать, потому что он имеет дополнительное значение в противопоставлении: белое духовенство — черное духовенство (secular clergy — regular clergy). Термин «laymen's science» вступает в противоречие с нашим толкованием термина «layman» — дилетант (человек, не обученный научному подходу). Термин «laicist» передает идею антагонизма к церкви (ср., например, выражения «laicist state» или «laicism»). Поэтому мы избрали слово «laical» для обозначения людей или любой деятельности (научной или пропагандистской) людей, не имеющих духовного сана. Соответствующее существительное будет «laics».* и соответственно светской науки. Мы можем различить события трех различных типов. Во-первых, всегда существовавшие светские врачи и юристы в эпоху Возрождения начали вытеснять клириков. Во-вторых, отталкиваясь от своих профессиональных потребностей и проблем, светские художники и ремесленники — а между ними не было существенных социологических различий — начали накапливать фонд инструментальных знаний (например, в анатомии, перспективе, механике), который явился важным источником современных знаний, но при этом возник за пределами схоластической университетской науки. Это положение можно проиллюстрировать на примере Леонардо да Винчи; а Галилей воплощает собой другое положение, а именно то, как в ходе вышеупомянутого развития появился светский физик. Своя аналогия имеется и в экономической науке: деловой человек и государственный служащий, так же как и художник-ремесленник, отталкиваясь от своих практических нужд и проблем, начали накапливать фонд экономических знаний, который будет рассмотрен в следующей главе.

В-третьих, существовали гуманитарии. Профессионально они были знатоками классических текстов. Их научная работа состояла в критическом редактировании, переводе и интерпретации греческих и латинских текстов, которые стали доступными в XV и XVI вв. Но им нравилось верить в то, что владение греческим языком и латынью делает человека компетентным во всех областях; а это вкупе с их социальным положением — также вне схоластических университетов — превратило этих критиков текстов в критиков людей, вероучений и институтов, а также в разносторонних litterateurs {литераторов (фр.)}. Они, однако, не внесли никакого вклада в экономический анализ. Для нас они важны лишь в той мере, в какой они оказывали влияние на общую интеллектуальную атмосферу своего времени.

У католической церкви не было причин не одобрять светского врача или юриста как такового, и она этого не делала; она являлась одним из наиболее либеральных покровителей художников-ремесленников, искусство которых оставалось религиозным еще в течение длительного времени; она нанимала гуманитариев в папскую канцелярию и в другие места. Папы и кардиналы эпохи Возрождения, многие из которых сами были выдающимися гуманитариями, непременно поощряли гуманитарные исследования. Конфликт, который тем не менее возникал, представляет собой проблему. И для того чтобы выявить его природу, нельзя рисовать картину исключительно в черных и белых тонах. Нет ничего более далекого от истины, чем сказка о том, как новый свет вспыхнул над миром и как яростно сражались с ним силы тьмы, или о появлении нового духа свободного исследования, который безуспешно пытались задушить приспешники бесплодного авторитаризма. Наше понимание этого противоречия не продвинется, если мы будем путать его со связанным с ним, но совершенно иным феноменом Реформации: интеллектуальная революция и религиозная революция усиливали друг друга, но их источники были неодинаковы; они не находятся друг с другом в простом соотношении причины и следствия.

Не существовало нового духа капитализма в том смысле, что людям пришлось обзавестись новым образом мышления для того, чтобы преобразовать феодальный экономический мир в совершенно иной, капиталистический, мир. Как только мы осознаем, что чистый феодализм и чистый капитализм являются одинаково нереалистичными созданиями нашего собственного ума, то вопрос о том, что же превратило один в другой, полностью исчезает. *Эта проблема является типичным примером того, что можно назвать «ложными проблемами», т.е. таких проблем, которые аналитик создает себе сам своим методом исследования. Для целей сокращенного описания мы рисуем абстрактные картины социальных «систем» и для того, чтобы яснее отличить друг от друга, наделяем их определенным числом четких характеристик. Этот метод (логически) «идеальных типов» (обсуждаемый ниже) имеет, конечно, свою область применения, хотя неизбежно приводит к искажению фактов. Но если, забыв о методологической природе этих конструкций, мы столкнем лицом к лицу «идеального» человека эпохи феодализма с «идеальным» человеком капиталистической эпохи, то возникает проблема превращения одного в другого, не имеющая соответствий в области исторических фактов. К сожалению, такой способ мышления, лишенный каких-либо оснований, кроме неправильного использования метода «идеальных типов», своим огромным авторитетом поддержал Макс Вебер. Соответственно, он занялся поисками объяснений процессу, который при достаточном внимании к историческим деталям становится самоочевидным. Он нашел это объяснение в «новом духе», т. е. в ином отношении к жизни и ее ценностям, порожденном Реформацией (The Protestant Ethic and the Spirit of Capitalism, 1930/Протестантская этика и дух капитализма; см. также: Taivney R.H. Religion and the Rise of Capitalism. 1926; противоположную точку зрения см.: Robertson H.M. Aspects of the Rise of Economic Individualism: a Criticism of Max Weber and His School. 1933). Исторические возражения против этой конструкции слишком очевидны, чтобы на них задерживаться. Гораздо важнее увидеть содержащуюся здесь фундаментальную методологическую ошибку.* Общество феодальной эпохи содержало в себе все ростки общества эпохи капитализма. Эти ростки развивались медленно, на каждом этапе извлекался свой урок и достигалось очередное приращение капиталистических методов и капиталистического «духа». Точно так же не было никакого «нового духа свободного исследования», появление которого требовало бы объяснения.

Схоластическая наука средних веков содержала в себе все ростки светской науки эпохи Возрождения. И эти ростки медленно, но верно развивались внутри системы схоластической мысли, так что миряне XVI и XVII вв. скорее продолжали, чем уничтожали труды схоластов. Это справедливо даже в тех случаях, где такая связь наиболее настойчиво отрицается. Уже в XIII в. Альберт Великий наблюдал, Роджер Бэкон экспериментировал и изобретал (он также настаивал на необходимости более мощных математических методов), в то время как Иордан Немурс-кий (Jordanus the Nemore) теоретизировал в совершенно «современном» духе. *См., например, Пьер Дюгем: Duhem Pierre. Les Sources des theories physiques. 1905; Les Origines de la statique. 1905-1906; Etudes sur Leonard da Vinci. 1906-1913.* Даже гелиоцентрическая система астрономии не являлась бомбой, брошенной снаружи в схоластическую крепость. Она была создана в самой крепости. Николай Кузанский (1401— 1464) был кардиналом, а сам Коперник — каноником (хотя он так и не стал духовным лицом), доктором канонического права, прожил всю жизнь в церковных кругах; Климент VII одобрил его работу и желал увидеть ее опубликованной. *Необходимо коротко остановиться на последующей борьбе вокруг астрономической системы Коперника — и для того, чтобы выявить элементы истины в традиционной версии, и для того, чтобы вернуться к ее истинному значению. Николай Коперник завершил свою рукопись около 1530 г. В течение десятилетий его идея распространялась спокойно и без помех. Она, безусловно, сталкивалась с сопротивлением или даже насмешками профессоров, которые продолжали придерживаться системы Птолемея, но этого и следовало ожидать в ответ на появление новой идеи такого значения. Галилей опасался этих насмешек, а не инквизиции, когда к концу XVI в. стал убежденным приверженцем теории Коперника. Казнь инквизицией другого сторонника этой теории, Джордано Бруно, не является доказательством обратного, так как он придерживался чисто теологических взглядов еретического характера и, более того, свободно выражал презрение к христианской вере. Но когда в конце концов Галилей решил открыто поддержать эту теорию (в 1613 и 1632 гг.), группа теологических советников инквизиции — но, однако, не кардинал Беллармино — действительно объявила ее еретической и ему запретили придерживаться ее и преподавать; когда Галилей не выполнил своего обещания подчиниться, его заставили от нее отречься и заключили в тюрьму на две недели. Главное тут не только то, что чисто физическая теория была признана теологически неприемлемой и ее научный последователь за нее пострадал, но и то, что подобное развитие событий было возможным в эпоху, когда текст Писания интерпретировался более или менее буквально. В этом и состоит элемент истины в традиционной версии. Но ясно, что этот случай был совершенно исключительным; для основной части научных исследований такой возможности практически не существовало. Более того, в случае с Галилеем дело осложнялось его импульсивностью и его несчастливой способностью лично настраивать против себя влиятельных людей. Но судьба самого Коперника, да и судьба его теории до 1613 г. указывают на то, что при более тактичном обращении с этим вопросом преследования можно было избежать.* Но это и неудивительно, потому что, как мы видели, авторитет церкви не был таким абсолютным препятствием свободному исследованию, каким его представляют. Преобладание обратного впечатления объясняется тем, что до недавнего времени все довольствовались свидетельствами врагов церкви, которые вдохновлялись нерассуждающей ненавистью и чрезмерно драматизировали отдельные события. В течение последних двадцати лет получает распространение менее предвзятая точка зрения. Для нас это очень удачно, так как облегчает оценку научных результатов схоластов в нашей области.

Тогда, если мы снимем налет пристрастия, истинная картина конфликта возникает без труда. Он был преимущественно политическим по своей природе. Светские интеллектуалы, причем католики не меньше, чем протестанты, часто не соглашались с церковью как с политической силой, а политическая оппозиция церкви легко превращается в ересь. Этот дух политической оппозиции и присущий ей характер ереси, который иногда ошибочно, а чаще всего верно чувствовала церковь, нередко содержался в трудах светских интеллектуалов и заставлял ее реагировать на сочинения, в которых не было ничего относящегося к церковному руководству или религии и которые прошли бы незамеченными, если бы их опубликовало духовное лицо, в политической и религиозной лояльности которого церковь была уверена. Существовал еще один небольшой, однако весьма важный для нас момент. Ученые, по-видимому, не всегда воспринимают новшества с энтузиазмом. Более того, профессора — это люди, которые органически не могут себе представить, что кто-то другой может быть прав. Так было всегда и повсюду. Однако во времена Галилея университеты находились в руках монашеских орденов, за исключением стран, которые стали или становились протестантскими. Эти ордена приветствовали новичков и открывали для них возможность научной карьеры. Но они не приветствовали научные труды тех, кто не хотел в них вступать: таким образом возникало столкновение интересов двух групп интеллектуалов, которые стояли на пути друг у друга. А профессиональная неприязнь к научному оппоненту, забавные примеры которой можно найти во все века, приобретала совершенно иной оттенок, когда к мнению университетов если и не всегда прислушивался папа, то всегда прислушивалась инквизиция. Это, конечно, не означает, что профессора только и делали, что декламировали сочинения Аристотеля.



4. Социология и экономическая наука схоластов

*За последние полвека исследования в области экономических условий и процессов средневековья стали настолько обширными, что в полном объеме они доступны лишь специалистам. Эта литература часто содержит ссылки на экономическую мысль или даже анализ; однако эти ссылки даются в таком духе и с таких позиций, которые делают их практически бесполезными для наших целей. Наиболее полезной из известных мне работ этого типа, которая устарела, но превосходна в своем роде, я считаю работу У. Д. Эшли: Ashley W.J. Introduction to English Economic History and Theory. 1888; 1893 (особенно книга I, гл. 3, и книга II, гл. 6). Классическая работа о схоластическом экономическом учении, хотя и несвободная от серьезных недостатков, принадлежит В. Эндманну: Endemann W. Studien in der romanisch-kanonistichen Wirtschafts- und Rechtslehre. 1874; 1883. Еще более ранними и все же полезными являются: Cibrario G.A.L. (Дж. А. Л. Чибралио). Dell'economia politica del Medioevo. 1839; Brants V. (В. Брантс). I/Economic politique au Moyen-Age: Esquisse des theories economiques professes par les ecrivains des XIII- et XIV siecles. 1895; Pirenne H. (А. Пирен). Economic and Social History of Medieval Europe. 1936. Взятые вместе, они дополняют сочинение Эшли историей континентальной Европы. Аналогичную функцию выполняет работа У. Томпсона: Thompson W. Economic and Social History of the Middle Ages (300-1300) and (1300-1530). 1928 и 1931; см. также Дж. А. Т. 0'Брайен: O'Brien G.A.T. An Essay on Medieval Economic Teaching. 1920; Э. Шрайбер: Schreiber E. Die volks-wirtshaftlichen Anschauungen der Scholastik... 1913; M. Бир: Beer M. Early British Economics from the XIIIth to the Middle of the XVIIIth Century. 1938; А. Гарнье: Gamier H. L'Id6e du juste prix. 1900; Б. Джаретт: Jarett В. Social Theories of the Middle Ages. 1920; некоторые другие сочинения будут упомянуты ниже. Описание «общего фона» особенно удачно в работе M. Вульфа: Wulf M„ de. L'Histoire de la philosophic medievale. 1925-1926, и так как в наши дни схоластический ренессанс никто не может не принимать во внимание, то см. также его работу: Introduction a la philosophic neo-scolastique. 1904; англ. пер. 1907. Этот список претендует лишь на роль отправного пункта для дальнейших исследований.*

Св. Фома подразделял сферу аналитических знаний на науки, которые обязаны своим развитием только свету человеческого разума (philosophicae disciplinae), включая сюда естественную теологию (ilia theologia quae pars philosophiae ponitur) и сверхъестественную теологию (sacra doctrina). Последняя тоже являлась наукой, но наукой sui generis (своеобразной) ввиду того, что в отличие от всех прочих наук она использует не только человеческий разум, но и откровение (Summa I, quaest. I). *Здесь необходимо отметить два момента. Во-первых, Аристотель определял каждую науку по предмету ее исследования. Но св. Фома осознавал, что различные науки часто имеют дело с одними и теми же объектами (de eisdeffl rebus) и что не предмет, а познавательный метод (ratio cognoscibilis) определяет науку. Во-вторых, св. Фома, конечно, не отрицал, что сверхъестественная теология также использовала логический метод (I, quaest I, art. 8). Действительная разница заключается в источнике тех отправных пунктов (principia), которые она, как и другие науки, считает не требующими доказательств. В сверхъестественной теологии они берутся из откровения, но во всех других науках, за возможным исключением чисто формальных, они берутся либо из других наук, либо из прямого наблюдения над фактами. Последнее утверждение св. Фома не формулировал в явном виде. Но оно, несомненно, подразумевается. Если бы он сформулировал его более точно, во многих случаях можно было бы избежать неправильного понимания схоластической мысли.*  В этой схеме, которая, по-видимому, была общепринятой, социологии и экономической науке не отводилось самостоятельного места. Вначале они представляли собой часть моральной теологии или этики, которые в свою очередь являлись частью как сверхъестественной, так и естественной теологии. В дальнейшем, особенно в XVI в., экономические и социологические вопросы рассматривались в рамках схоластической юриспруденции. Отдельные проблемы, в основном касающиеся денег и процента, иногда рассматривались самостоятельно. Это же относится и к политическим вопросам. Но этого нельзя сказать об экономической науке в целом. Для наших целей будет удобно различать три периода в исторической эволюции схоластической мысли в соответствии с тем, какое внимание уделялось экономическим проблемам. 

а) С IX в. до конца XII в. Самый ранний из наших периодов простирается от IX в., в ходе которого схоластическая мысль впервые набрала силу, до конца XII в. Помимо чисто теологических вопросов внимание мыслителей того времени привлекали в основном проблемы теории или философии познания. Насколько я могу понять, рассуждения, которые могли бы быть отнесены к сфере экономического анализа, не встречаются ни в одном из сочинений таких лидеров схоластики, как Эриугена, Абеляр, св. Ансельм или Иоанн Солсберийский (я упоминаю лишь немногих). Таким образом, наша программа не позволяет рассмотреть их достижения, хотя это в значительной мере ограничивает наши представления об общем течении схоластической мысли. Тем не менее необходимо упомянуть о двух вещах. Мы будем называть их 1) платоническим направлением и 2) индивидуалистическим направлением.

I. В длительной и трудоемкой задаче интеллектуального восстановления, которую пришлось решать после того, как в течение многих веков Европу опустошали племена варваров, первостепенное значение, естественно, приобрели остатки античных знаний. Большинство из этих остатков, однако, были недоступны до XII в., а значительная часть доступного была непонятна ученым того времени или сохранилась в очень плохом переводе. Из этого небольшого запаса доминирующим было влияние платоников и неоплатоников как непосредственное, так и косвенное — через философию св. Августина. Но влияние Платона неизбежно ставит на передний план проблему платонических идей, проблему природы общих понятий (universalia). Соответственно первая и наиболее знаменитая схоластическая дискуссия по чистой философии была посвящена этой проблеме и до конца XV в. вспыхивала вновь и вновь. Мы не должны удивляться или рассматривать это как несомненное доказательство бесплодности схоластической мысли. Должно быть понятно, что данная проблема является специфической формой постановки общей проблемы чистой философии. Утверждение, что схоласты никогда не прекращали ее обсуждать, просто означает, что, интересуясь многими другими вещами, они не утрачивали интерес к чистой философии. В целом можно утверждать, что «реалистическая» точка зрения — точка зрения, согласно которой только идеи или понятия как таковые реально существуют и которая, таким образом, в точности противоположна тому, что мы бы назвали реалистической точкой зрения, — более или менее преобладала до XIV в., когда ход сражения повернулся в пользу противоположной, «номиналистической», точки зрения. *Важно не забывать, что во времена схоластов различные школы мысли часто отождествлялись (или даже отождествляли себя сами) с отдельными монашескими орденами. Францисканский орден, например, был бастионом номиналистической философии. Это явление вполне понятно, и, я думаю, нет надобности его объяснять. Но необходимо подчеркнуть его важность, ибо оно проявляется и в других вопросах: причину того, что более поздние схоласты столь сурово отнеслись к экономической теории Дунса Скота — а это объяснить не так просто — можно, наверное, искать в антагонизме орденов, точно так же как в более поздние века иногда приходится учитывать антагонизм между национальными группами экономистов. Это немаловажный момент социологии науки.* Но компромисс Абеляра (1079-1142), похоже, пользовался огромной, хотя и неодинаковой в различные периоды популярностью: идеи или универсалии существуют независимо от каких-либо индивидов, соотносящихся с ними, в мышлении Бога (в этом смысле universalia существуют ante res {до вещей (лат.)}); но они воплощены в индивидуальных вещах (поэтому universalia существуют in rebus {в вещах (лат.)}); человеческое мышление получает о них представление только путем наблюдения и абстракции (в этом смысле они post res {после вещей (лат.)}).

Эта дискуссия являлась чисто эпистемологической по своей природе и поэтому не оказывала никакого влияния на практику как экономического, так и любого другого анализа. Но о ней необходимо было упомянуть, потому что в наши времена реализм и номинализм схоластов связывают с двумя другими понятиями — универсализмом и индивидуализмом, которые, как считают некоторые авторы, имеют отношение к аналитической практике. Эти авторы зашли так далеко, что представляют универсализм и индивидуализм двумя фундаментально противоположными точками зрения на общественные процессы, борьба между которыми ведется на протяжении всей истории социологического и экономического анализа и является наиболее существенным обстоятельством, обусловливающим все прочие столкновения мнений на протяжении многих веков. *Доктрину «универсализма» обычно связывают с О. Шпанном, которому она обязана своим успехом в Германии (о публикациях его и его группы см.: Encyclopedia of the Social Sciences: Economics, Romantic and Universalist Economics). Но в действительности она восходит к К. Прибраму (Pribram К. Die Entstehung der individualistischen Sozialphilosophie. 1912), который связал «универсализм» со схоластическим «реализмом», а «индивидуализм» — со схоластическим «номинализмом». Я не утверждаю, что категории «универсализм»—«индивидуализм» бесполезны для достижения иных — не наших — целей. Возможно, с их помощью можно описать важные, особенно этико-религиозные, аспекты экономической мысли. Кроме того, термин «универсализм» предпочтительнее термина «социализм», который приобрел более ограниченное значение. Возражение вызывает только неоправданное расширение поля применения этих концепций, вызванное как раз неспособностью разделить экономическую мысль и экономический анализ. Именно неспособность разглядеть эпистемологический барьер между ними провоцирует рассуждения об универсалистских методах и универса-листкой науке, способные породить лишь путаницу.* Какие бы аргументы ни приводились для доказательства этой доктрины с точки зрения экономической мысли или, возможно, также с точки зрения философской интерпретации аналитических методов, в ней нет ничего такого, что затрагивало бы сами эти методы: это доказывает оставшаяся часть книги.

Здесь же мы хотим показать, что универсализм и индивидуализм не имеют никакого отношения к реализму и номинализму схоластов. Универсализм как противоположность индивидуализма означает, что «социальные коллективы», такие как общество, нация, церковь и т. п., с концептуальной точки зрения первичны по отношению к своим индивидуальным членам; что они в действительности являются теми самыми объектами, с которыми должны иметь дело общественные науки; что индивидуальные члены являются всего лишь продуктами «социальных коллективов»; поэтому анализ должен отталкиваться от коллективов, а не от поведения индивидов.

Но схоластический реализм противопоставлял универсалии индивидам совершенно в ином смысле. Если бы я стоял на позициях схоластического реализма, то мое идеальное представление, например об обществе, являлось бы логически первичным по отношению к любому отдельному обществу, которое я эмпирически наблюдаю, но не по отношению к отдельным людям; идеальное представление об этих людях будет другой универсалией в схоластическом смысле, логически предшествующей эмпирически наблюдаемым индивидам. Очевидно, это никак не связано ни с отношениями между двумя схоластическими универсалиями, ни с отношениями между любым эмпирически наблюдаемым обществом (универсалией в смысле универсалистской доктрины) и эмпирически наблюдаемыми индивидами, из которых оно состоит. В частности, в данном случае я могу быть сколь угодно радикальным сторонником индивидуализма в политическом или любом ином смысле. Как видно, противоположный взгляд основан на ошибке, возникающей благодаря двойному значению слов «универсальный» и «индивидуальный». *Аналогично мы не должны называть индивидуалистом Абеляра на том основании, что ему принадлежит фраза: Nihil est praeter individuum {«Ничто не предшествует индивиду» (лат.)}.*

II. Обозревая историю цивилизаций, мы иногда говорим об их объективных и субъективных разновидностях. Говоря об объективной цивилизации, мы имеем в виду цивилизацию в таком обществе, где каждый индивид занимает отведенное ему место и независимо от его вкусов подчиняется надындивидуальным правилам; в обществе, которое считает обязательными для всех определенные этические и религиозные принципы; в обществе, в котором искусство стандартизировано, а вся творческая деятельность одновременно и выражает надындивидуальные идеалы, и служит им.

Под субъективной цивилизацией мы понимаем цивилизацию, которая обнаруживает противоположные характеристики; общество, которое служит индивиду, а не наоборот; иными словами, общество, которое опирается на индивидуальные вкусы, воплощает их и позволяет каждому строить свою собственную систему культурных ценностей. Нам нет необходимости заниматься общим вопросом об аналитическом статусе подобных схем. Но часто встречается огульное утверждение, что в означенном смысле средневековая цивилизация была объективной, а современная цивилизация является (или до недавнего времени являлась) субъективной, или индивидуалистической, и это затрагивает или, предположим, может затрагивать «дух» экономического анализа.

Несомненно, некоторые характерные черты объясняются этой схемой — стандартным примером является сравнение религиозной жизни в эпоху «одного Бога, одной церкви» и в эпоху сотен вероисповеданий. Но так же не может быть никаких сомнений в том, что в целом эти абстрактные картины совершенно не соответствуют действительности. Можно ли представить себе более яростного индивидуалиста, чем рыцарь? Разве не все трудности, с которыми сталкивалась средневековая цивилизация в вопросах военного и политического управления (и которые по большей части объясняют ее неудачи), возникали именно из-за этого обстоятельства? А разве член современного профсоюза или сегодняшний фермер на самом деле является гораздо большим индивидуалистом, чем член средневековой ремесленной гильдии или средневековый крестьянин?

Поэтому читателя не должно удивлять утверждение, что индивидуалистическое направление в средневековой мысли было гораздо более сильным, чем обычно считают. Это верно и в том смысле, что имелось значительно больше индивидуальных различий в точках зрения, и в том смысле, что индивидуальные явления и (в рассуждениях об обществе) индивидуальный человек рассматривались гораздо более тщательно, чем мы привыкли думать. В частности, схоластическая социология и экономическая наука строго индивидуалистичны. Это означает, что, пытаясь описать или объяснить экономические явления, схоласты непременно отталкивались от индивидуальных вкусов и поведения. То, что они применяли к этим фактам надындивидуальные критерии справедливости, не имеет отношения к логической природе их анализа; но даже эти критерии могут быть выведены из такой схемы морали, в которой сам индивид является конечной целью и центральной идеей которой является спасение индивидуальной души.

 

[b) XIII век]. Наш второй период охватывает XIII в. Если речь идет о теологии и философии, имеются основания назвать его классическим периодом схоластики. Теологическая и философская мысль была не только революционизирована, но и объединена в новую систему, которая содержала в себе все то, что подразумевает термин «классическая». В основном эту революцию совершили работы Гроссетеста, Александра из Гэльса, св. Бонавентуры и Дунса Скота (францисканская школа), с одной стороны, и Альберта Великого и его ученика св. Фомы (доминиканская школа) — с другой. Объединение, т. е. создание классической системы, было выдающимся достижением св. Фомы. Но в других сферах была только революция и не было объединения. Действительно, в этом веке родилась схоластическая наука, отличная от теологии и философии; были созданы труды, которые дали импульс и заложили основы для дальнейших исследований, но, помимо отправных точек, ничего не было достигнуто. Это относится как к общественным, так и к физическим наукам. Необходимо, в частности, отметить, что, как показывает пример Гроссетеста, интерес к физическим и математическим исследованиям был широко распространен даже среди людей, которые сами такими исследованиями не занимались. Роджер Бэкон представлял собой вершину, но не одинокую вершину; и множество людей, как принадлежавших, так и не принадлежавших к францисканскому ордену, были готовы продолжить путь, по которому он двигался. Причина, по которой это не столь очевидно, как должно быть, заключается в том, что схоластические физики и математики последующих четырех веков, как правило, становились специалистами в своих конкретных областях и их схоластическое происхождение легко упускалось из виду. Например, мы считаем Франческо Кавальери (1598-1647) просто великим математиком. Нам не приходит в голову связывать появление интегрального исчисления со схоластикой в целом или с орденом иезуитов в частности, хотя на самом деле Кавальери принадлежал и тому и другому. *Роджер Бэкон (1214-1292), doctor mirabilis схоластической традиции, — это еще один пример, иллюстрирующий природу и причины тех трудностей, с которыми сталкивались некоторые выдающиеся физики. Он был еще более агрессивен, чем Галилей 400 лет спустя. Во все времена людям не нравится, если их называют дураками. В суровые времена они реагируют на это сурово.*

Сама по себе эта теолого-философская революция нас не интересует. Но в истории социологического и экономического анализа один ее аспект является достаточно важным — я говорю о возрождении аристотелианской мысли. В XII в. более полные представления о сочинениях Аристотеля постепенно проникли в интеллектуальный мир западного христианства, частично благодаря посредничеству семитов: арабов и евреев. *В этой связи прежде всего следует упомянуть Авиценну (Ибн Сина, 980-1037), арабского врача и философа, Аверроэса (Ибн Рушд, 1126-1198), юриста и философа из Кордовы Моисея Маймонида (1135-1204), еврейского теолога и философа (особенно его Guide of the Perplexed, англ. пер. 1881— 1885). Проблема примирения учения Аристотеля с древнееврейской теологией стояла перед Маймонидом точно так же, как аналогичная проблема стояла перед христианскими схоластами.* Для схоластов это имело двоякие последствия. С одной стороны, посредничество арабов означало и их интерпретацию, которая была неприемлема для схоластов в некоторых вопросах эпистемологии и теологии. С другой — доступ к аристотелианской мысли сильно облегчил выполнение задач, стоявших перед схоластами не только в области метафизики, где им приходилось прокладывать новые пути, но также и в физических и общественных науках, где им приходилось начинать практически с нуля.

Читатель заметит, что я не приписываю возвращению сочинений Аристотеля роль главной причины событий XIII в. События такого рода никогда не могут быть вызваны исключительно внешними влияниями. Аристотель как могущественный союзник пришел, чтобы помочь и снабдить инструментами. Но осознание задач и желание идти вперед существовали, конечно, независимо от него. Это можно пояснить при помощи следующей аналогии. Нам доводилось упоминать о частичном заимствовании или «принятии» Corpus juris civilis (Свода гражданских законов) во времена позднего средневековья и Ренессанса. Этот феномен нельзя объяснить тем, что были обнаружены несколько старых томов, а также тем, что некритически мыслящие люди наивно верили в силу содержавшегося в этих томах юридического материала. С развитием экономики жизнь приобретала такой характер, что ей требовались юридические формы, особенно система контрактов того типа, который был разработан римскими юристами. Не вызывает сомнения, что в конце концов средневековые юристы сами бы создали аналогичные формы. Римское право оказалось полезным не потому, что принесло нечто чуждое духу и потребностям времени (в таких случаях его принятие было связано с большими трудностями), а именно потому, что оно предоставило в готовом виде то, что без него пришлось бы долго и мучительно разрабатывать. Аналогичным образом «принятие» учения Аристотеля явилось главным образом важнейшим время- и трудосберегающим средством, в особенности в тех областях, которые все еще оставались неисследованными. Именно в этом смысле — а не в смысле пассивного принятия удачного открытия — должны мы рассматривать связь между аристотелизмом и схоластикой.

Но как только схоласты осознали, что в сочинениях Аристотеля содержалось все или почти все необходимое им в данный момент и что его учение поможет им достичь того, что обошлось бы им в целый век самостоятельного труда, они, естественно, наилучшим образом воспользовались этой возможностью. Аристотель превратился для них в единственного философа, универсального учителя, и большая часть их работы приобрела форму преподавания студентам и общественности его учения в целом и комментирования его работ. Более того, его сочинения превосходно подходили для дидактических целей, так как на самом деле они являлись обобщающими и систематизирующими учебниками. Вследствие этого Гроссетест, Альберт Великий и другие упомянутые выше лидеры предстали перед общественностью своих и более поздних времен в роли толкователей и комментаторов Аристотелева учения.

Даже самого св. Фому многие воспринимали только лишь как человека, сумевшего поставить учение Аристотеля на службу Церкви. Это неправильное представление о революции XIII в., и особенно о достижениях св. Фомы, не только не было исправлено, но, наоборот, всячески поддерживалось наукой в последующие 300 лет. Ибо труды Аристотеля продолжали выполнять функцию системных рамок для растущего научного материала и удовлетворять потребность в прекрасных прозаических текстах; таким образом, все продолжало отливаться в Аристотелевых формах и в особенности схоластическая экономическая наука. Вот почему в результате этой общеупотребительной практики схоласты не получили заслуженного признания за свои оригинальные результаты.

Это объясняет не только абсолютно непонятный иначе успех Аристотелева учения в течение 300 лет, но и ту цену, которую пришлось заплатить древнему мудрецу за свой успех. Пожалуй, стоит завершить наш рассказ, в котором так много интересного для того, кто изучает извилистые пути человеческой мысли. Мы видели, что в схоластической системе не было ничего такого, что препятствовало бы появлению новых результатов внутри ее самой или даже за пределами тех оснований, которые были заложены в ее классических трудах. Примером такого результата может служить философия Декарта. *Рене Декарт (1596-1650). К нашим целям имеет отношение только его Essais philosophiques (1637). Он являлся посредником между средневековой и современной философией и был продуктом иезуитского образования.* Он не относился враждебно к старой схоластической философии и в то же время принимал предложенное св. Ансельмом доказательство существования Бога (которое не принимал св. Фома) в качестве основания для его собственной теории cogito (мышления). Остается широкий простор для размышлений о значении вышесказанного. Но этого, конечно, достаточно, чтобы говорить о мирной эволюции на схоластических основах. Однако мы также видели, что, когда утвердилось влияние светских интеллектуалов, схоластицизм превратился в пугало. Повсюду, где возникала враждебность к схоластике, возникала и враждебность к Аристотелю. Поскольку аристотелизм являлся оболочкой схоластической мысли, враждебность к аристотелизму превратилась в оболочку враждебности к схоластам.

Существовали даже антисхоластические и антиаристотелевские схоласты, выдающимся примером которых является Гассенди. *Пьер Гассенди (1592-1655) был философом, математиком и физиком, профессором, имеющим духовный сан, которого, если судить по его трудам, никто не подумал бы исключать из круга схоластов. Но он свернул со своего пути, для того чтобы дистанцироваться от этого круга. Его наиболее важными сочинениями являются: Exercitationes paradoxicae adversus Aristoteleos. 1624; Syntagma philosophiae Epicuri. 1649; см. также: Brett G. S. (Дж. С. Бретт). The Philosophy of Gassendi. 1908.* Его математические и физические труды, абсолютно нейтральные сами по себе, приобрели дополнительный критический оттенок благодаря его способам защиты экспериментальных — «эмпирических» или «индуктивных» — методов, а не из-за самой защиты как таковой. В философии он заменил ее (в сущности) Аристотелевы основания по существу эпикурейскими основаниями. Однако мода изображать Аристотеля как олицетворение старого праха и бесплодности возникла, конечно, среди мирских врагов католических схоластов.

Парацельс предавал книги Аристотеля торжественному сожжению перед началом своих лекций по медицине; Галилей в своем знаменитом диалоге о гелиоцентрической системе, который вызвал столько возражений, превратил неподвижного Аристотелева наблюдателя в комическую фигуру; Фрэнсис Бэкон, выступая в защиту «индуктивной» науки, противопоставлял ее и схоластическому, и аристотелевскому теоретизированию.

Все это было несправедливо по отношению к схоластам, но еще более несправедливо по отношению к древнему мудрецу. Ибо если и существует какая-либо сквозная мысль, которую можно найти на страницах его сочинений, то это мысль об эмпирическом исследовании. *Теофраст Бомбаст фон Гогенгейм, который называл себя Парацельсом (1490-1541), был выдающимся врачом и химиком, хотя и не без элементов шарлатанства. Фрэнсис Бэкон (1561-1626) — его сочинения под редакцией Спеллинга, Эллиса и Хита (1857-1862), наверное, не нуждаются в представлении. Колоссальный успех его трудов — не столько при его жизни, сколько в эпоху Просвещения и затем в XIX в. — объясняется тем обстоятельством, что он с высочайшим талантом выражал то, во что действительно начинало верить все большее число людей. Он был «репрезентативной фигурой». Но именно поэтому, а также потому, что вследствие этого его фигура столь четко выделяется, сейчас его идеи кажутся гораздо более новыми и гораздо менее связанными с предшествующим развитием, чем они были на самом деле. По этой причине его сочинения внедрили в общественное сознание несуществующее противопоставление индуктивного исследования и схоластики, в которое он, так же как и его современники, был рад верить, судя по всему, вследствие прежде всего крайне слабого знакомства с трудами схоластов. Больше, чем кто-либо другой, он содействовал формированию этого неправильного представления, которое до сих пор вносит искажения в историю мысли.* В науке, так же как и везде, мы сражаемся не за или против людей и вещей, какие они есть на самом деле, а за или против тех карикатур, которые мы из них делаем. *Выдающимися примерами из истории экономической науки являются критика А. Смитом «меркантилистов» и критика Шмоллером английских «классиков» Оба примера будут обсуждаться в дальнейшем.* Вернемся, однако, к классическому периоду — XIII в., для того чтобы обнаружить в нем элементы социологического и экономического анализа.

Мы найдем лишь небольшие зачатки — немного в социологии, еще меньше в экономической науке. Отчасти это, несомненно, объясняется отсутствием интереса. В частности, св. Фома действительно интересовался политической социологией, но все экономические вопросы, вместе взятые, значили для него меньше, чем самое незначительное положение теологической или философской доктрины, и он затрагивает их только там, где экономические явления ставят вопросы моральной теологии. И даже там, где он обращается к этим вопросам, мы не чувствуем, как в других случаях, присутствия его мощного интеллекта, страстно желающего проникнуть в глубь вещей, — он скорее вынужден писать об этом для того, чтобы удовлетворить требованиям полноты системы. В той или иной степени это относится ко всем его современникам.

Соответственно, им было вполне достаточно Аристотелева учения, и едва ли они когда-нибудь выходили за его рамки. Между ними имеется разница в моральном тоне и культурных представлениях, а также в расстановке акцентов, что объясняется различными общественными структурами, которые они наблюдали. Но все это не является столь важным, как можно было бы ожидать. Так как все эти вещи не имеют первостепенного значения в истории экономического анализа, будет достаточно отметить, что схоласты рассматривали физический труд как наказание, благоприятствующее христианской добродетели, и как средство удержать людей от греха, что предполагает позицию, полностью противоположную позиции Аристотеля; что рабство для них уже не являлось нормальным, а тем более фундаментальным институтом; что они приветствовали благотворительность и добровольное нищенство; что их идеал vita contemplativa {созерцательной жизни (лат.)}, конечно, заключал в себе смысл, который был совершенно чужд соответствующему жизненному идеалу Аристотеля, хотя между ними и имеется важное сходство; что они разделяли, хотя и в ослабленном виде, точку зрения Аристотеля на торговлю и торговую прибыль.

Хотя все прочие положения относятся к схоластическим доктринам всех времен, последнее справедливо в полной мере лишь для классического периода. После XIII в. произошло важное изменение в отношении схоластов к коммерческой деятельности. Но схоласты XIII в., несомненно, придерживались взглядов, выраженных св. Фомой, а именно что есть «что-то низменное» в коммерции как таковой (negotiatio secundum se considerata quandam turpitudinem habet — Summa II, 2, quaest. LXXVII, art. 4), хотя коммерческий доход может быть оправдан: а) необходимостью обеспечить себе средства к существованию; b) желанием добыть средства для благотворительных целей; с) желанием служить publicam utilitatem (общественной пользе) при условии, что барыш будет умеренным и может рассматриваться как вознаграждение за труд (stipendium laboris); d) улучшением вещи, которой торгуют; е) межвременными или межтерриториальными различиями в ее стоимости; f) риском (propter periculum). Слова св. Фомы оставляют некоторые сомнения относительно условий, при которых он был готов принять соображения «d»—«f».

Может быть, другие, особенно Дунс Скот (ок. 1266-1308) и схоласт, которого я пока еще не упоминал, — Ричард Миддлтонский (1249-1306), шли несколько дальше, особенно в том, что касалось обоснования общественной полезности покупок на более дешевом рынке и продаж на более дорогом. Однако даже послабления «b» и «с» выходят за рамки Аристотелева учения. Тот упор, который все эти авторы делают на вознаграждении некоторой общественно полезной деятельности, привел, с одной стороны, к, быть может, правильному взгляду, что истоки (морального) «права на продукт собственного труда» могут быть найдены в схоластической литературе. С другой стороны, это привело к ошибочному представлению, что схоласты придерживались аналитической трудовой теории ценности, т. е. что они объясняли феномен ценности тем обстоятельством, что для (большинства) товаров необходимы затраты труда. Пока что читателю достаточно просто обратить внимание на то, что не существует логической связи между простым указанием на моральную или экономическую необходимость вознаграждения за труд (вне зависимости от того, переведем ли мы латинское слово labor английским словом «труд», или «деятельность», или «усилия», или «хлопоты») и тем, что с аналитической точки зрения известно как трудовая теория ценности.

Разработанная св. Фомой социология политических и прочих институтов *Главными источниками наших представлений о политической социологии св. Фомы являются трактат De regimine principum, который широко использовался в средние века, и письмо к герцогине Брабантской. Но только часть первого из них можно с уверенностью приписать самому св. Фоме; остальное может принадлежать другому доминиканцу— Птолемею из Лукки (ум. в 1327).* — это не то, что ожидает найти читатель, который привык прослеживать историю политических и социальных доктрин XIX в. начиная с Локка, или с французского Просвещения, или с английского утилитаризма. Учитывая, что в этом отношении учение св. Фомы не только показательно для своего времени, но и было воспринято всеми схоластами последующих времен, его основные положения следует вкратце отметить. Существовало священное пространство вокруг католической церкви. Но в остальном общество рассматривалось как абсолютно человеческое творение, более того — как простое собрание индивидов, сведенных воедино мирскими заботами. Государство также мыслилось как возникающее и существующее для утилитарных целей, которых индивиды не могут достичь без помощи такой организации. Его raison d'etre {причина существования {лат.)} заключался в общественном благе. Власть правителя проистекала от людей, как мы сказали бы, путем делегирования. Люди являются суверенными, и недостойного правителя можно заменить. Дунс Скот подошел еще ближе к теории государства, основанной на общественном договоре. *Эта теория, конечно, не была применима к правлению католической церкви. Когда ее интерпретировал таким образом Марсилий Падуанский (ок. 1275 — ок. 1343); Defensor Pacis (1326), это означало ересь. С нашей точки зрения, напрашиваются два замечания: во-первых, этот случай показывает, как подразумеваемое подчинение церковному авторитету в некоторых вопросах может на практике сочетаться с крайней свободой мысли и действия — в других; во-вторых, становится ясно, почему на вопрос о влиянии церковного авторитета на анализ нельзя ответить однозначно, а необходимо давать ответ отдельно для каждого конкретного рассуждения. Поскольку прояснение этого обстоятельства отнюдь не покажется излишним, давайте в качестве дополнения к предыдущему рассуждению введем тройственное разграничение, которое будет применимо ко всем авторитетам, когда-либо пытавшимся или пытающимся влиять на формирование взглядов. Во-первых, как показывает рассматриваемый случай, существовали вопросы, в которых католическая церковь предписывала определенные взгляды и запрещала анализ, способный привести к любым другим результатам. Во-вторых, во множество вопросов церковь никак не вмешивалась, оставаясь безразличной и к взглядам, и к анализу. В-третьих, существовали вопросы (такие, как процент), в которых она предписывала взгляды, касающиеся моральных оценок, но не запрещала анализ фактов.* Эта смесь социологического анализа и нормативной аргументации удивительно индивидуалистична, утилитаристична и (в некотором смысле) рационалистична, о чем необходимо помнить ввиду того, что мы сделаем попытку связать этот набор идей со светской и антикатолической политической философией XVIII в. В этой части схоластического учения нет ничего метафизического. Богоданные права монархов и особенно представления о всемогущем государстве являются творениями протестантских покровителей абсолютистских тенденций, которые утвердились в национальных государствах.

Индивидуалистическое и утилитаристское направление, а также упор на рационально воспринимаемое общественное благо проходят через всю социологию св. Фомы. Одного самого важного примера — теории собственности — будет достаточно. Решив теологическую сторону вопроса, св. Фома просто утверждает, что собственность не противоречит естественному праву, но является изобретением человеческого разума, *Proprietas possessionum non est contra jus naturale, sed juri naturali superadditur per adinventionem rationis humanae (Summa II, 2, quaest. LXVI, art. 2). О значении термина jus naturale (естественное право) см. в след. параграфе.* которое может быть обосновано тем, что люди лучше заботятся о том, что принадлежит лично им, чем о том, что принадлежит многим; тем, что они будут трудиться более напряженно на самих себя, чем на других; тем, что общественный порядок будет лучше сохраняться, если все имущество будет раздельным, так что не будет повода для спора об использовании вещей, находящихся в общем владении. Эти соображения представляют собой попытку определить общественную «функцию» частной собственности в общем так же, как Аристотель определял ее ранее, и во многом так же, как позднее она будет определяться в учебниках XIX в. И так как он обнаружил у Аристотеля все, что хотел сказать, он ссылался на него и принимал его формулировки.

Все сказанное еще в большей мере относится к «чистой экономической теории» св. Фомы (oeconomia для него, однако, означает просто ведение домашнего хозяйства). Она находилась в эмбриональном состоянии и, в сущности, включала только его рассуждения о «справедливой цене» (Summa II, 2, quaest. LXXVII, art. 1) и о проценте (Summa II, 2, quaest. LXXVIII). Соответствующая часть рассуждений о справедливой цене — цене, которая обеспечивает коммутативную справедливость, — является строго аристотелевской, и ее следует интерпретировать точно так же, как мы интерпретировали рассуждения Аристотеля. Так же как и Аристотель, св. Фома был далек от того, чтобы предполагать существование метафизической и непреложной «объективной ценности». Его quantitas valoris (количество стоимости) — это просто нормальная конкурентная цена. Различие, которое он проводит между ценой и ценностью, не предполагает, что ценность не является ценой; это различие между ценой, которая уплачивается во время индивидуального акта обмена, и ценой, которая «заключает в себе» общественную оценку товара (justum pretium {...} in quadam aestimatione consistit), что может означать лишь нормальную конкурентную цену или ценность в смысле нормальной конкурентной цены, если такая цена существует. *Эту интерпретацию подтверждает также то обстоятельство, что quaestio, в котором изложена теория справедливой цены (quaest. LXXVII из II, 2), называется De fraudulentia («О мошенничестве») и на самом деле в основном рассматривает мошенничества, совершаемые продавцами. Если бы справедливая цена являлась чем-то отличным от нормальной конкурентной цены, то не мошенничество, а иные вопросы были бы более важными. Но если св. Фома размышлял о том, что мы называем нормальной конкурентной ценой, то мошенничество становится главным феноменом, который надо рассмотреть. Ибо если существует конкурентная рыночная цена, то индивидуальные отклонения от нее едва ли возможны, кроме как путем мошеннического изменения количества и качества товаров.*

В ситуациях, когда такая цена не существует, св. Фома в рамках своего понятия справедливой цены принимал во внимание элемент субъективной оценки объекта продавцом, но не покупателем — это обстоятельство важно для трактовки процента схоластами. В рассматриваемом отрывке дальше этого он не пошел. Но другие фрагменты, быть может, подтверждают ту точку зрения, что, хотя и неявно, он действительно сделал шаг вперед по сравнению с Аристотелем, шаг, который в явном виде сделали Дунс Скот, Ричард Миддлтонский и, возможно, некоторые другие. Во всяком случае, Дунсу Скоту можно отдать должное за то, что он соотнес справедливую цену с издержками, т. е. с затратами денег и усилий (expensae et labores), производителей и торговцев. Хотя, по-видимому, св. Фома не думал ни о чем ином, кроме установления более точного критерия схоластической «коммутативной справедливости», который обоснованно отрицался более поздними схоластами, мы обязаны отдать ему должное за открытие условия конкурентного равновесия, которое в XIX в, стало известно под названием «закона издержек». Это не значит, что мы приписываем ему слишком много: ибо если мы отождествляем справедливую цену товара с его конкурентной общественной ценностью, что, безусловно, делал Дунс Скот, и если мы далее приравниваем эту справедливую цену к издержкам (принимая во внимание риск, как он не преминул отметить), то тогда мы ipso facto {тем самым (лат.)}, во всяком случае в неявном виде, устанавливаем закон издержек не только как нормативное, но и как аналитическое утверждение.

Следуя Александру из Гэльса и Альберту Великому, св. Фома осуждал процент как противоречащий коммутативной справедливости на основании, которое превратилось в головоломку для практически всех его последователей-схоластов: процент является ценой, уплачиваемой за использование денег; но с точки зрения индивидуального владельца деньги потребляются в самом акте их использования; поэтому пользование их, как и вина, не может быть отделено от их вещественной оболочки, что возможно, например, в случае с домом; поэтому брать плату за их использование означает брать плату за нечто несуществующее, а это незаконно (является ростовщичеством). Что бы мы ни думали о приведенном рассуждении, которое помимо прочего не учитывает возможность того, что «чистый» процент может быть элементом цены самих денег, а не платой за их отдельное использование, *Причина, из-за которой св. Фома не рассмотрел эту возможность, очевидно, заключалась в его чрезмерном доверии утверждению, гласящему, что цена любого товара, выбираемого мерой ценности, по определению равна единице. Отталкиваясь от этого в своих рассуждениях, мы легко можем прийти к выводу, что любая «чистая» надбавка не может быть ничем иным, кроме как мошенническим вознаграждением за несуществующее использование, так как цена «субстанции», или «капитала», должна неизбежно равняться самому капиталу.* ясно одно: точно так же, как и несколько иное рассуждение Аристотеля, оно не дает ответа на вопрос, почему же в действительности уплачивается процент. А так как этот вопрос, единственный относящийся к сфере экономического анализа, в действительности был поднят более поздними схоластами, мы пока отложим рассмотрение тех намеков на ответ, которые все же содержатся в рассуждениях св. Фомы. 

с) С XIV по XVII в. Последний из трех периодов, на которые мы решили подразделить историю схоластики, простирается от начала XIV в, до первых десятилетий XVII в. Он включает практически всю историю экономической науки схоластов. Но так как мы уже полностью объяснили обстановку создания схоластических трудов и их природу, мы можем позволить себе быть краткими. В частности, не требуется дальнейшего объяснения причин, в силу которых экономическая наука схоластов с легкостью стала рассматривать все явления нарождающегося капитализма, вследствие чего она послужила хорошим основанием для аналитических трудов последователей, не исключая и А. Смита.

Чтобы быть максимально кратким, я упомяну только небольшое число достаточно характерных имен, а затем попытаюсь дать систематический обзор состояния схоластической экономической науки в 1600 г., каким я его себе представляю. Для иных целей, конечно, должны быть упомянуты иные имена; мы искусственным образом сужаем очень широкое и глубокое течение.

В качестве представителей XIV в. мы выбираем Буридана и Орезма. *Иоанн Буридан (Жан Вуридан, ок. 1300—ок. 1358) — профессор университета в Париже. Из многих его сочинений, которые все написаны в Аристотелевых рамках, наиболее важными являются: Quaestiones in decem libros Ethicorum Aristotelis и Quaestiones super octo libros Politicorum Aristotelis.* Трактат о деньгах последнего обычно считается первым трактатом, полностью посвященным экономической проблеме. Но по своей природе он в основном юридический и политический и, по сути дела, содержит мало чисто экономического материала, в частности ничего отсутствовавшего в учениях других схоластов того времени. Его основная цель заключалась в борьбе с распространенной практикой уменьшения содержания золота в монетах — этот вопрос рассматривался позднее в обширной литературе, которую сейчас мы лишь коротко упомянем. Нашими представителями в XV в. будут св. Антонин Флорентийский, по-видимому первый человек, которому можно приписать всестороннее представление об экономическом процессе во всех его основных аспектах, и Биль. *Св. Антонин (Антонио Пьероцци, также звавшийся Форчильони; 1389-1459), архиепископ Флорентийский, автор Summa Theologica и Summa Moralis. См.: Jarrett В. S. Antonino and Mediaeval Economics. 1914. Габриель Биль (ок. 1418-1495), профессор университета в Тюбингене, — еще одно открытие Рошера (см.: Roscher W. Geschichte der NationalOkonomik in Deutschland. 1874). Однако его (Биля) Tractatus de potestate et utilitate monetarum (1541) не содержит ничего такого, чего нельзя найти у более ранних авторов. Я не могу понять, почему его следует называть последним из схоластов, но упоминаю именно его имя, потому что обращение к его работам оказывается особенно эффективным в уничтожении предубеждений, относящихся к духу схоластики. На самом деле, судя по цитатам в более поздней схоластической литературе, более значительным кажется Панормитаний (Николай деи Тедески, или Тудески, архиепископ Палермский, 1386-1445).* В XVI в. мы выбрали Меркадо и в качестве представителей литературы о «Справедливости и праве» (De justitia et jure), которая в XVI в. превратилась в основное вместилище экономического материала схоластов, трех великих иезуитов, труды которых были недавно проанализированы профессором Демпси, — Лессия, Молину и де Луго. *Этот выбор был нелегким, и он может вызвать справедливые возражения против исключения таких людей, как Иоанн Майор (John Major, ум. 1549) [см. комментарии Эшли в Economic History, I. ч. II], Наваррий (Мартинус де Аспилькуэта, ум. 1586); Доминго де Сото (De justitia et jure, 1553) и Гаэтаний (кардинал Гаэтан, Томмазо де Вио, 1468-1534), которых нам придется упомянуть, и др. Тома де Меркадо, автор De los tratos de India у tratantes en ellas (1569; расширенное издание 1571 г. является единственным известным мне под названием Summa de tratos у conratos), был включен только из-за его «количественной теории денег» и не может быть поставлен на одну ступень с Лессием, Молиной и де Луго ни в каких иных отношениях. Но я абсолютно уверен в том, что последние трое должны включаться в любую историю экономической науки, хотя у нас имелся дополнительный мотив, чтобы их выбрать, — книга профессора Демпси (Dempsey В, W. Interest and Usury. 1943. Ch. VI-VIII) содержит полное изложение их экономических теорий; в этой книге на исключительно высоком уровне соединяются глубокое знание схоластической мысли и экономической теории, так. что можно с уверенностью отослать к ней заинтересованного читателя. Лессий (Леонард де Лейс, 1554-1623), Луи Молина (1535-1600) и де Луго (Хуан де Луго, 1583-1660) писали сочинения de justitia et jure {o справедливости и праве (лат.)}. Нашим главным проводником будет Молина. Его сочинение выходило по частям в 1593, 1597 и после 1600 г.*

О социологии поздних схоластов следует сказать только, что они разрабатывали с большими деталями и с более полным представлением о логических следствиях те идеи, которые кристаллизовались в трудах их предшественников в XIII в. В частности, их политическая социология унаследовала те же принципы подхода к феноменам государства и правительства и тот же «радикальный» дух. *Все сомнения на этот счет могут быть развеяны одной ссылкой: Mariana Juan, de. De rege et regis institutione, 1599. Но даже схоласты, которые на заходили так далеко, никогда не трепетали перед престолом абсолютных монархов или всемогущих бюрократий (см., например: Molina. Tractatus secundus, disp. 22 и 26). Поэтому схоластов, следовавших своей ранней традиции, можно считать наиболее значительными «монархоборцами» XVI в. О них см.: Alien J.W. History of Political Thought in the Sixteenth Century. 1928* Их экономическая социология, особенно их теория собственности, продолжала рассматривать гражданские институты как утилитарные механизмы, которые должны быть объяснены или «обоснованы» общественной целесообразностью, выражаемой в категории «общественное благо». И эта общественная целесообразность могла в зависимости от исторических обстоятельств иногда говорить в пользу, а иногда против частной собственности. Они, несомненно, верили в то, что в цивилизованных обществах, т. е. в обществах, которые уже прошли через раннее или естественное состояние, в котором все имущество являлось общим для всех (omnia omnibus sunt communia), целесообразна частная собственность (divisio rerum); но не существовало ни теоретического, ни морального принципа, который не позволял бы им прийти к противоположному выводу там, где к этому подталкивают новые факты. *Читатель найдет очень характерную цитату из Лессия в книге Демпси Interest and Usury (p. 132). Из этого, конечно, не следует, что если бы Лессий был сегодня жив, то он стал бы политическим сторонником коммунизма. Главное состоит в том, что с точки зрения логики он был бы свободен сделать вывод, что частная собственность более не удовлетворяет требованиям общественной целесообразности, а экономический коммунизм — удовлетворяет.* В следующем разделе мы остановимся на некоторых методологических аспектах этого вопроса. Но необходимо коротко упомянуть другое обстоятельство.

Проблемы национальных государств и их «силовой» политики не являлись предметом первостепенного интереса схоластов. Именно это оказывается одним из важнейших связующих звеньев между ними и «либералами» XVIII и даже XIX в. Но некоторые явления, которые сопровождали возникновение этих государств, тем не менее привлекали их критическое внимание, и среди них — бюджетная политика. Я упоминаю об этом здесь, а не в связи с их экономической наукой, потому что они едва ли вдавались в собственно экономические проблемы государственных финансов, такие как налоговое бремя, экономические последствия государственных расходов и т. п. Даже когда они обсуждали (и, следуя примеру св. Фомы, в основном осуждали) государственные займы или вопрос об относительных преимуществах налогов на богатство и налогов на потребление (среди прочих этот вопрос затрагивали Молина, Лессий и де Луго), они не создавали ничего такого, что можно было бы считать экономическим анализом. Их в основном интересовала «справедливость» налогообложения в самом широком смысле этого слова — такие вопросы, как правомерно ли вообще обложение налогом, когда оно правомерно, кем оно должно осуществляться и на кого распространяться, для каких целей и в каком размере. За их нормативными предположениями стоял некий социологический анализ природы налогообложения и отношений между государством и гражданами. И эти нормы, и этот анализ наряду со всей остальной их политической и экономической социологией вошли в труды их мирских последователей, хотя в дальнейшем наука о государственных финансах развивалась преимущественно на основе других источников. *Необходимо, однако, отметить то обстоятельство, что Николай Кузанский (уже упоминавшийся в связи с гелиоцентрической теорией) разработал всеобъемлющий проект финансовой реформы в Германской империи, основанный на общем подоходном налоге (который был в действительности введен в империи в отличие от составляющих ее государств в 1920 г.)*

Но если экономическая социология схоластов этого периода являлась по существу не более чем учением XIII в., разработанным более полно, то «чистая» экономическая теория, которую они также передали своим светским последователям, практически целиком была их собственным детищем. Именно внутри их систем моральной теологии и права экономическая наука достигла вполне определенного, если не самостоятельного, существования; и именно они ближе, чем любая другая группа, подошли к тому, чтобы стать «основателями» экономической науки. Но дело не только в этом: со временем выяснится, что те основания, которые они заложили для создания совокупности удобных и взаимосвязанных аналитических инструментов и утверждений, были более здоровыми, чем множество последующих трудов, в том смысле, что значительная часть экономической науки конца XIX в. могла бы развиваться от этих оснований быстрее и с меньшими трудностями, чем это ей стоило в действительности, и, таким образом, часть последующих трудов оказалась по своей природе окольным путем, отнимающим силы и время.

В том, что может быть названо прикладной экономической наукой схоластов, ключевым понятием являлось все то же «общественное благо», которое занимало главное место в их экономической социологии. В чисто утилитарном духе предполагалась связь этого общественного блага с удовлетворением экономических потребностей индивидов, как они воспринимаются разумом наблюдателя или ratio recta (см. след. параграф). Оставляя в стороне технику анализа, можно утверждать, что оно являлось в точности тем же, чем является понятие благосостояния в современной экономической теории благосостояния, например в теории профессора Пигу. Наиболее важным связующим звеном между последней и экономической теорией благосостояния схоластов является экономическая теория благосостояния итальянских экономистов XVIII в. (см. главу 3). В том, что касается оценки экономической политики и деловой практики, представление схоластов о «несправедливом» было связано (хотя никогда не отождествлялось) с их представлением о том, что противоречит общественному благосостоянию в этом смысле. Вот один пример; Молина заявлял, что монополия в общем случае (regulariter) является несправедливой и наносит ущерб общественному благосостоянию (Tract. II, disp. 345); хотя он не отождествлял эти два понятия, их соседство знаменательно.

Экономическая теория благосостояния схоластов была связана с их «чистой» экономической теорией и через центральное понятие последней — ценность, которая также основывалась на «потребностях и их удовлетворении». Конечно, в этой отправной точке не было ничего нового. Но проведенное Аристотелем различие между потребительной и меновой ценностью было углублено и развито во фрагментарную, но оригинальную субъективную, или полезностную, теорию меновой ценности, или цены, аналогов которой нельзя найти ни у Аристотеля, ни у св. Фомы, хотя у обоих содержатся определенные намеки. Во-первых, критикуя Дунса Скота и его последователей, поздние схоласты, в особенности Молина, четко установили, что, хотя издержки являются фактором, участвующим в определении меновой ценности (или цены), они не являются ее логическим источником, или «причиной». *Я думаю, что это утверждение хорошо передает смысл рассуждений Молины (Tract. II, disp. 348), если уделить должное внимание аналитическому ядру понятия «справедливый». Сторонниками трудовой теории ценности их можно считать еще в меньшей мере, чем приверженцами теории ценности, основывающейся на издержках производства, хотя существовало и такое мнение. Мы увидим в дальнейшем, что эмоциональная притягательность трудовой теории ценности побудила некоторых историков интерпретировать в этом смысле многих авторов. Поэтому необходимо иметь в виду, что само по себе подчеркивание важности в экономическом процессе элемента труда, или усилий, или неприятностей не равнозначно поддержке утверждения, что затраты труда объясняют ценность или являются ее причиной, — а именно это называется трудовой теорией ценности в данной книге.* Во-вторых, с безошибочной ясностью они наметили контуры теории полезности, которую считали источником, или «причиной», ценности. Например, Молина и де Луго не менее аккуратно, чем К. Менгер, отмечали, что полезность не является свойством благ как таковых и не совпадает с каким-либо из внутренне присущих им качеств; она служит отражением того, каким образом наблюдаемый индивид собирается употребить эти блага и насколько важными он считает эти способы употребления. Но за столетие до них св. Антонин Флорентийский, очевидно стремясь разоблачить понятие нежелательных «объективных» значений, использовал не классический, но великолепный термин complacibilitas — точный эквивалент термина профессора И.Фишера «желаемость», который также применяется для выражения того обстоятельства, что некоторую вещь действительно желают иметь, и ничего больше.

В-третьих, поздние схоласты хотя и не разрешили парадокс ценности в явном виде (вода, хотя и полезна, обычно не обладает меновой ценностью), но облегчили затруднение тем, что с самого начала поставили свое понятие полезности в зависимость от изобилия или редкости; их полезность не была полезностью благ, рассматриваемых абстрактно, но полезностью определенных количеств благ, которые доступны или могут быть произведены в конкретном положении индивида. Наконец, в-четвертых, они перечислили все факторы, определяющие цену, *Особенно см. отрывок из Лессия. Цит. по: Dempsey В. W. Interest and Usury. P. 151* хотя им и не удалось объединить их в полнокровную теорию спроса и предложения. Но элементы, необходимые для создания такой теории, были налицо, и единственное, что к ним надо было добавить, — это технический аппарат функций и предельных величин, который был развит в XIX в.

Существуют еще два достойных упоминания аспекта этой теории меновой ценности. С одной стороны, поздние схоласты отождествляли свою справедливую цену не с нормальной конкурентной ценой, как, судя по всему, это делали Аристотель и Дунс Скот, а с любой конкурентной ценой (communis estimatio fori или pretium currens). Где бы ни существовала такая цена, и платить, и получать в соответствии с ней было «справедливо» независимо от последствий для участников сделки. Если купцы, уплачивая и получая рыночную цену, обеспечивали себе прибыль, это было правильно, а если они терпели убытки, это рассматривалось как неудача или как наказание за некомпетентность, если только прибыль или убытки являлись результатом свободного функционирования рыночного механизма, а не возникали, например, из-за фиксации цен государственной властью или монополистическими предприятиями. *См., например: Molina. Tract. II, disp. 348, 364.*

Неодобрение Молиной фиксации цен, хотя и сопровождаемое оговорками, и его одобрение высоких конкурентных цен в периоды скудости, несомненно, являются этическими суждениями. Но они обнаруживают понимание органических функций торговой прибыли и колебаний цен, которые ее обусловливают; данное обстоятельство свидетельствует о значительном продвижении в анализе. Это необходимо иметь в виду, ибо, как правило, нам непривычно видеть у схоластов истоки тех теорий, которые ассоциируются с laisser-faire — либерализмом XIX в.

С другой стороны, поздние схоласты анализировали саму экономическую деятельность, — industria св. Антонина Флорентийского, — в особенности торговую и спекулятивную, с позиций, которые были диаметрально противоположны позициям Аристотеля. «Экономический человек» позднейших времен возник из понятия «расчетливый экономический разум» (prudent economic reason) — томистского выражения, которое приобрело совершенно не томистский смысл в интерпретации де Луго, который под расчетливостью понимал намерение извлекать денежную выгоду всеми законными путями. Это не означало морального оправдания погони за прибылью. Можно считать, что в этом отношении чувства де Луго или какого-либо другого схоласта не отличались от чувств Аристотеля; св. Антонин, например, выражался очень определенно по этому поводу. Но это свидетельствовало о совершенствовании экономического анализа явлений делового мира, что, конечно, отчасти было обусловлено наблюдением феномена восходящего капитализма. Необходимо особо отметить реалистический характер трудов поздних схоластов. Они не просто рассуждали. Они занимались собиранием фактов в той мере, в какой это было возможно в эпоху отсутствия статистических служб. Их обобщения неизменно основывались на обсуждении фактического материала и обильно иллюстрировались практическими примерами. Лессий описывал функционирование биржи (bursa) в Антверпене. Молина покидал свой кабинет, чтобы расспросить деловых людей об их методах работы. Некоторые из его исследований экономического положения страны того времени, такие как изучение торговли шерстью в Испании, достигали размеров небольшой монографии.

Что касается денег, достаточно отметить следующие четыре момента. Во-первых, продолжая линию рассуждений Аристотеля, схоласты выдвигали строго металлистическую теорию денег, которая в своих основах не отличалась от теории А. Смита; мы обнаруживаем то же самое генетическое или псевдоисторическое дедуцирование, отталкивающееся от необходимости избежать неудобств прямого бартера, то же представление о деньгах как о наиболее продаваемом товаре и т. д. Во-вторых, они были металлистами не только в теории, но и на практике, с различной степенью суровости не одобряя порчу монеты и любой доход, который извлекали из этого короли. Как отмечалось выше, Орезм, выдающийся авторитет в этом вопросе, только сформулировал общее мнение схоластов, которое в данном случае разделялось, по-видимому, большинством. *«Quod lucrum quod provenit Principi ex mutatione monetae sit injustum» (Oresme. Op. cit. Ch. XV). Ср. заповедь Жана Ведена в шестой книге его De republica (Les six livres de la Republique): princeps a nummorum corruptela debet abstinere. Это изречение и похожие на него звучат среди широкого хора голосов, протестующих против государственных злоупотреблений, приводивших к почти непрерывным расстройствам денежного обращения. Но некоторые из авторов, присоединявшихся к этому хору, не были сторонниками теории ме-таллизма. Можно привести в пример Франсуа Гримоде (Des Monnoyes. 1576), который хотя и настаивал на том, что номинальная стоимость монеты не должна превышать стоимость материала кроме как на frais de facon et quelque petit profit (издержки изготовления и некоторую небольшую прибыль), однако в явном виде утверждал, что «сущность денег» заключается в этой номинальной ценности et non en la matiere (a не в их материи). В целом я считаю, что valor impositus следует переводить как номинальную ценность, valor intrinsecus — как ценность денежного материала и valor extrinsecus — как покупательную способность (которую, однако, также называли potestas). Quantitas также означает номинальную ценность, а не количество. Обесценение обозначается mutatio, corruptela или augmentum. Последний термин соответствует английскому употреблению в XVI и XVII вв. (и даже в более поздние времена), когда «привлечение» (букв. «поднятие») денег («raising» of money) означало порчу монеты или обесценение. В этом большом хоре протестующих голосов я не могу услышать ни одной ноты, которую стоило бы записать. Однако упомяну имена нескольких авторов (не все из них были схоластами), которые, по-видимому, завоевали значительную репутацию в свое время: С. A. Thesaurus (К. А. Тезаурус). Tractatus Novus et utilis de augmento ac variatione monetarum. 1607) и М. Freher (M. Фреер) (De re monetaria, 1605) обнаруживают некоторые следы различия между девальвацией и обесценением, и на этом основании им может быть отведено особое место. Также участвовали в обсуждении этого вопроса (среди многих прочих схоластов и мирян): Рене Будель, Иоанн Аквила, Мартин Гарраций, Франциск Курций, Иоанн Регнандий, Иоахим Минзингер, Дидакус (Диего) Коваррувий (знаменитый юрист), Хенрик Хорманий, Франциск де Арецио, Иоанн Кафалий. Между ними имеются некоторые различия (объясняемые отчасти тем, что они имели в виду разные ситуации) в решении проблемы возмещения долга, если сделка была заключена в деньгах, золотое содержание которых впоследствии уменьшилось. Именно это интересовало общественность, и этим объясняется непрекращающийся поток публикаций такого типа. Но ответы сводились к ловким приемам и не представляют для нас интереса. Однако следует добавить еще одного автора, так как его рассуждение о ростовщичестве обеспечило ему одно из тех мест в истории экономической науки, которое остается постоянно занято только по той причине, что никто не удосуживается пересмотреть претензии занимающего его лица. Шарль Дюмулен (Карл Молиней, 1500-1566) был французским юристом, обладающим определенной репутацией. Его сочинение Tractatus commerciorum et usurarum redituumque pecunia constitutorum et monetarum (я пользовался первым изданием 1546 г.) принесло ему большой успех и международную репутацию. В нем, однако, не содержится ничего такого, что можно было бы рассматривать как вклад в экономический анализ.* Современный исследователь денежной теории, у которого могут вызвать симпатию эти князья и который может захотеть считать их достойными предшественниками современных правительств, должен отметить, что схоласты лишь немного продвинулись в анализе экономических последствий девальвации. Они видели ее воздействие на цены и чувствовали, что владельцы денег и кредиторы ощущали себя обманутыми, но это было практически все. Даже в этих вопросах их анализ не выходил за пределы очевидного, и представление о том, что девальвация и другие методы увеличения количества обращающихся денежных единиц могут стимулировать торговлю и занятость, было им совершенно чуждо; впервые это пришло в голову тем деловым людям, которые писали о денежной политике в XVII в. (см. главу 6). Так как эта идея совершенно не дошла до английских классиков XIX в., мы имеем здесь еще один любопытный пример близости, которая существует между доктринами Дж. Ст. Милля и отца Молины. В-третьих, для дальнейшего необходимо отметить, что некоторые схоласты, среди которых наиболее значителен Меркадо, начертили более или менее ясные контуры того, что впоследствии получило название количественной теории денег, во всяком случае в том смысле, в каком ее придерживался Боден. И в-четвертых, они занимались некоторыми проблемами чеканки монет, *Величие Коперника в других областях оправдывает особое упоминание его Monetae cudendae ratio (1526).* валютного обмена, международных потоков золота и серебра, биметаллизма и кредита, причем их работы заслуживают большего внимания и по некоторым пунктам допускают благоприятное для них сравнение с гораздо более поздними результатами.

Вопреки точке зрения, имеющей некоторых сторонников, схоласты не разработали никакой теории физической стороны процесса производства («действительного капитала»), хотя в конце концов они наметили (со времен св. Антонина) теорию о роли денежного капитала в производстве и торговле. Не было у них и общей теории распределения, т. е. они не смогли приложить свои начальные разработки аппарата спроса и предложения к процессу формирования доходов в целом. Более того, земельная рента и заработная плата еще не превратились для них в аналитические проблемы. В случае с рентой это, по-видимому, объяснялось тем, что если фермеры сами обрабатывают свою землю, то рентный элемент не так явно обнаруживает свои отличительные черты, и тем, что во времена схоластов рентные платежи землевладельцам были так перемешаны с платежами иной природы, что экономическая рента, по традиции фиксированная, не в достаточной мере обнаруживала себя даже в этом случае. Что касается заработной платы, то схоласты тоже не задавались теоретическими вопросами; по-видимому, они считали, что никому не надо объяснять, за что платится заработная плата. Они предлагали моральные суждения и рекомендации в области политики. Однако даже рекомендации св. Антонина, заслуживающие внимания из-за широких общественных симпатий автора, не покоились ни на каком аналитическом фундаменте, который нас интересует. То же самое относится к обширной литературе об облегчении участи бедных, безработице, нищенстве и т. п., которая появилась в XVI в. и обильный вклад в которую внесли схоласты. *Примерами такого типа сочинений схоластов служат: De Soto. Delibcracion en la causa de los pobres. 1545; Medina Juan, de. De la orden que {...} se ha puesta en la limosna... 1545. Этот вопрос будет коротко упомянут еще раз (см. главу 5)* Гораздо более важным был вклад схоластов в теорию тех двух типов доходов, которые, как они считали, и создают аналитические проблемы, — в теорию предпринимательской прибыли и процента. Им, бесспорно, принадлежит теория, связывающая прибыль с риском и усилиями предпринимателей. В частности, можно отметить, что де Луго, следуя предложению св. Фомы, описывал предпринимательскую прибыль как «разновидность заработной платы» за общественные услуги. Столь же несомненно, что с них началась теория процента.

До сих пор в нашем обзоре экономической науки схоластов не уделялось особого внимания ее методологии, которая будет обсуждаться в следующем разделе, а также логическим процедурам, необходимым для того, чтобы выделить аналитический элемент в рассуждениях схоластов из тех нормативных соображений, в которых он содержится. Для того чтобы продемонстрировать эти процедуры и показать, каким именно образом они догадались задать вопрос, который никто до них не задавал, а именно вопрос о том, почему вообще выплачивается процент, мы будем осуществлять это выделение максимально четко.

Мотивом схоластического анализа являлось, очевидно, не чисто научное любопытство, а желание понять то, о чем следовало вынести суждения с точки зрения морали. *С точки зрения наших целей история законодательства о проценте, исходящего как от светской, так и от духовной власти, не представляет особой важности. Более того, читатель найдет в Encyclopedia of the Social Sciences или в Palgrave's Dictionary все, что ему необходимо для общей ориентации. Тем не менее несколько фактов о политике католической церкви могут оказаться здесь вполне уместными. Во времена Римской империи католическая церковь, невзирая на Аристотеля и св. Луку, очень осторожно обращалась с процентом. Никейский собор (325 г.) не пошел дальше адресованного духовенству запрещения брать процент, хотя было высказано и общее неодобрение. Решающий шаг, который включал также провозглашение недействительным светское законодательство, утверждавшее противное (св. Фома был другого мнения), не предпринимался до 1311 г. С тех пор запрещение подтверждалось несколько раз и поныне остается в силе. Но, как будет объяснено ниже, его практическое значение снижалось параллельно с уменьшением значения случаев, которые под него подпадали. В конце концов на это было обращено некоторое внимание в энциклике Vix pervenit (1745). В 1938 г. циркуляр предписывал исповедникам не наказывать кающихся, если они взимали процент по текущим ставкам.* Когда современный экономист говорит о «ценностных суждениях», он имеет в виду оценку институтов с позиций морали или культуры. Как мы видели, схоласты также высказывали ценностные суждения этого типа. Однако с точки зрения стоявших перед ними практических задач, их в первую очередь интересовали не положительные и отрицательные стороны институтов, а положительные и отрицательные стороны человеческого поведения внутри рамок данных институтов и в данных условиях. Они в первую очередь направляли индивидуальную совесть или, скорее, учили тех, кто ее направлял. Они писали для многих целей, но в основном для наставления исповедников. Поэтому в первую очередь они должны были разъяснить моральные правила, которые были в принципе непреложны. Кроме того, они должны были обучить тому, как применять эти правила к отдельным случаям, возникающим в почти бесконечном разнообразии обстоятельств. *Теорию этого предлагал, например, св. Фома (Summa II, 1, quaest. 7). В том, что касается моральной теологии, основные ссылки последующего изложения относятся к произведению св. Альфонсо де Лигуори (1696-1787) Theologia moralis — см. англ. изд. Works (1887-1895).* Но этого было недостаточно. Для того чтобы достичь хоть какого-то единообразия в практике множества исповедников, они должны были выработать конкретные решения для наиболее важных типов случаев, встречающихся на практике. Более того, когда принимается решение о том, является ли данное действие данного индивида грехом, и если да, то насколько серьезным грехом, одно из наиболее полезных действий заключается в том, чтобы выяснить, является ли это действие общепринятым в среде, окружающей данного индивида. Обе эти причины вынуждали схоластов изучать типичные формы экономического поведения и реальную практику, преобладающую в той среде, которую они изучали; эта задача зачастую была настолько простой, что не требовала специальных усилий, но оказалась чрезвычайно трудной, когда пришлось столкнуться с таким сложным явлением, как процент.

Таким образом, нормативный мотив, который так часто оказывается врагом спокойной аналитической работы, в данном случае и поставил задачу, и снабдил схоластического аналитика методом. Будучи поставленной, задача была строго научной и логически независимой от моральной теологии, чьим целям она должна была служить. И метод тоже был строго научным, в частности глубоко реалистичным, так как не включал ничего, кроме наблюдения за фактами и их интерпретации: это был метод выведения общих принципов из отдельных случаев, в чем-то похожий на метод английской юриспруденции. Только после завершения аналитической работы в каждом случае моральная теология включала полученный результат в одно из своих правил.

Однако неудивительно, что для враждебно настроенных критиков схоластические исследования в области процента представляются не только «казуистикой» в уничижительном смысле этого слова, но и серией попыток прикрыть отступление католической церкви от позиции, которую невозможно защитить при помощи логических трюков и уверток и оправдать ex post каждый fait accompli (свершившийся факт). Читатель может сам судить об этом.

Стоит, однако, указать на еще одно обстоятельство, которое, как кажется, поддерживает нашу точку зрения. С одной стороны, какими бы непреложными ни были моральные правила, они дают различные результаты, если их применять в различных обстоятельствах; и эволюция капитализма действительно создала обстоятельства, в которых быстро уменьшалась важность случаев, подпадавших под запрещение ростовщичества.

С другой стороны, такая эволюция будет неизбежно сопровождаться увертками заинтересованных сторон, которые будут использовать все возможности, предоставляемые все более усложняющейся системой правил и исключений; наверное, наиболее знаменитой из этих уверток было неправильное использование элемента тога, который вскоре будет упомянут в тексте, но существовало и множество других. Этот параллелизм не может не произвести впечатление на неглубокого наблюдателя, особенно если он не слишком хорошо знаком со схоластической литературой или с экономической теорией. Более того, мы говорим о схоластическом учении в его наивысшей точке. Конечно, нельзя отрицать, что обычные клерикальные практики, как и любая другая бюрократия, совершили множество ошибок и способствовали уверткам как путем неразумно ограничительной интерпретации правил, которые им поручалось применять, так и путем попустительства уверткам.

Таким образом, занятие ростовщичеством было греховным. Но что такое ростовщичество? С одной стороны, оно совершенно не обязательно предполагает эксплуатацию нуждающихся: этот элемент является важным в моральном отношении в других вопросах, но он не был конституирующим в схоластическом понятии ростовщичества. С другой стороны, отнюдь не в каждом случае, когда оговоренное возмещение превосходит объем ссуды, имеет место ростовщичество: простого толкования учения св. Фомы достаточно, чтобы оправдать компенсацию за риск и хлопоты кредитора (это особенно очевидно при покупке ценных бумаг ниже паритета) или компенсацию в тех случаях, когда кредитор лишается денег против своей воли (например, в случаях принудительных ссуд или если должник не возвращает деньги в оговоренное время — more debitoris). В томистском учении даже содержалось основание для утверждения Молины о том, что так как лицо, дающее взаймы любой товар, в любом случае должно получить его полную стоимость на момент выдачи займа, то может потребоваться больше единиц товара для возмещения, чем было выдано (esto plus in quantitate sit accipiendum); однако, насколько мне известно, это утверждение не было применено к денежным ссудам. Из всех этих случаев был выведен принцип, что плату следует считать нормальной или непредосудительной, если кредитор терпит какие-либо убытки (damnum emergens).

Некоторые схоласты утверждали, что, отдавая временно свои деньги, кредитор всегда и неизбежно терпит такие убытки. Но большинство из них отказывалось принять такую точку зрения. Большинство не признавало также, что тот доход, которого лишается кредитор, давая ссуду (lucrum cessans), сам по себе является основанием для взимания платы. Они, однако, признавали, что, как бы мы сейчас сказали, неполученный доход (gain foregone) превращается в действительную потерю, если возможность получения такого дохода является частью нормальной среды, окружающей данного человека. Это имело двоякое значение. Во-первых, если купцы держат деньги для деловых целей и оценивают эти деньги в соответствии с ожидаемыми доходами, то взимание процента непосредственно по ссудам и в случае отсрочки платежа по товарам считалось оправданным. Во-вторых, если возможность получения дохода, обусловленного владением деньгами, распространена достаточно широко, или, иными словами, если существует денежный рынок, любой человек, даже не подвизающийся на деловом поприще, может получать процент, определяемый рыночным механизмом. С этим положением надо было обращаться осторожно, так как оно, видимо, открывало путь для всевозможных уверток. Но оно представляло собой не более чем частный случай принципа, гласящего, что всякий человек по справедливости может уплачивать и запрашивать текущую цену всего чего угодно, и оно не было изобретено ad hoc; если оно не было заметно в XIII в. и было очень заметно в XVI в., то это просто объясняется тем обстоятельством, что в одном веке денежные рынки встречались редко, а в другом — получили широкое распространение. *Это, конечно, весьма несовершенный рассказ о развитии доктрины. Из-за нехватки места невозможно дать более подробное изложение; заинтересованный читатель может обнаружить его в книге профессора Демпси. См. также работу А. М. Кноля: Knoll A.M. Der Zins in der Scholastik. 1933. Но следует отметить одно неоднократно обсуждавшееся логическое построение, связанное с именем знаменитого доктора Эка (1486-1543) и поддержанное Наваррием и Майором, — тройной контракт (contractus trinus). Конечно, позволительно вступать в партнерство и извлекать из этого доход. Ничто не запрещает партнеру в деловом предприятии страховать свой капитал от потерь; значит, он может также делать это применительно к своим партнерам, причем в этом случае цена страховки будет равна сокращению его доли в прибыли. Наконец, он может законным образом преобразовать эту сокращенную долю в изменчивых прибылях в постоянный аннуитет, который будет представлять собой «чистый» процент. Это построение представляет интерес с аналитической точки зрения, так как оно весьма поучительным образом обнаруживает связь между процентом и деловой прибылью. Однако его справедливо осуждали как защиту ростовщичества. Действительно, если мы принимаем аргумент, что рассматриваемый партнер располагает альтернативными деловыми возможностями, которые оправдывают взимание процента, то это построение является избыточным. Если мы не принимаем указанный аргумент, тогда второй контракт, который не сводит прибыль партнера к нулю (помимо вознаграждения за его работу), будет означать ростовщичество. Логическая ошибка, содержащаяся в аргументе доктора Эка, достойна внимания читателя.*

Обратите внимание, что, как только альтернативные возможности получения дохода становятся доступными всем, аргумент, основывающийся на неполученном доходе, начинает совпадать с аргументом, основывающимся на «лишении»: в этом случае неполученный доход в точности совпадает с «лишением». Обратите также внимание, что во всех упомянутых случаях оправдание основывается на обстоятельствах, которые, сколь бы часто и повсеместно они ни встречались в данной среде, с логической точки зрения являются побочными по отношению к чистой кредитной сделке (mutuum), никогда не служившей оправданием процента. Наконец, обратите внимание и на то, что оправдание никогда или практически никогда не основывалось на тех выгодах, которые может извлечь из ссуды заемщик; оно основывалось исключительно на тех неудобствах, которые доставляло отчуждение денег в ссуду кредитору.

Теперь, отбросив нормативную оболочку схоластического анализа процента и моральные доктрины, служившие побудительной причиной исследований схоластов, мы можем переформулировать выявленные этими исследованиями причинные теории, принимая во внимание то обстоятельство, что картина не может быть вполне удовлетворительной, ибо среди схоластов было не больше согласия в вопросах теории процента, чем у нас.

I. Хотя процент и объясняется в рамках более общей модели отчуждения в ссуду «потребляемых благ» (consumptibles), он по существу является денежным феноменом. В этом нет аналитической заслуги. Схоласты просто учли лежащий на поверхности факт точно так же, как это сделал Аристотель. Иногда они действительно связывали денежный процент с доходом от приносящих прибыль товаров, от земли, от прав на добычу полезных ископаемых и всего того, что могло быть куплено за деньги. Но это соображение, хотя и использовалось в некоторых теориях процента в XVII и XVIII вв., не обладало аналитической ценностью, так как цена приносящих прибыль товаров, а значит, и приносимый ими чистый доход, уже предполагает существование процента.

II. Процент является элементом цены денег. Если его назвать ценой за использование денег, то это ничего не объясняет и в лучшем случае переформулирует проблему таким образом, который не улучшает ее понимание. Сама по себе эта фраза пуста. Аналогия между процентом и вознаграждением за перемещение товара в пространстве (interlocal premia) или денежным дисконтом также не является чем-то большим, чем переформулировка проблемы. Эти вознаграждения за перемещение в пространстве и дисконты объясняются риском и трансфертными издержками, в то время как чистый процент в отличие от компенсации за риск и издержки является межвременным вознаграждением (intertemporal premium), пониманию которого данная аналогия не способствует. Некритическая ссылка просто на ход времени per se (как таковой) лишена ценности — не составляет труда представить себе обстоятельства, не приводящие к отклонению процента от нуля. Хотя все эти положения являются негативными, они обладают огромной аналитической ценностью. Они расчищают место и доказывают, что схоласты, превосходя в этом отношении 9/10 теоретиков процента в XIX в., видели, в чем заключается действительная логическая проблема. В сущности, эти утверждения содержат ее постановку. Именно поэтому им следует отдать должное за то, что с них началась теория процента.

III. Итак, отклонение процента от нуля является проблемой, решение которой может быть найдено путем анализа особых обстоятельств, ответственных за появление положительной нормы процента. Такой анализ устанавливает, что фундаментальной причиной, поднимающей процент выше нулевого уровня, является широкое распространение «деловой прибыли»; все прочие обстоятельства, способные привести к тому же результату, не являются необходимыми элементами, внутренне присущими капиталистическому процессу. Это утверждение составляет основной позитивный вклад схоластического анализа процента. Хотя намеки встречались и ранее, оно было впервые четко выражено св. Антонином, который объяснял, что, хотя находящаяся в обращении монета может быть «бесплодной», денежный капитал не является таковым, ибо обладание денежным капиталом служит условием того, чтобы начать деловое предприятие. *Это, конечно, было прямой атакой на принцип «бесплодности» денег Аристотеля. Интересно отметить, что ключевой момент содержался в рассуждении св. Фомы. Провозгласив, что не существует причин, по которым в обычном случае деньги должны приносить надбавку, он далее говорил, что существуют вторичные сферы применения денег, в которых за них можно требовать некоторую плату. Это происходит, например, если кто-либо дает в долг деньги для того, чтобы дать возможность заемщику использовать их в качестве залога или гарантии (loco pignoris). Конечно, св. Фома не намеревался включать деловые ссуды в число таких «вторичных сфер использования» денег. Но это было сделано в работе Якова Феррария: Ferrarius Jacobus. Digressio resolutoria. 1623; автор зашел так далеко, что включил туда все ссуды, выдаваемые для любых законных целей.* Молина и его современники, справедливо настаивая на том, что «сами по себе» деньги непроизводительны и не являются фактором производства, все же придерживались сходных взглядов: им принадлежит знаменательное утверждение, что деньги являются «инструментом торговца». Более того, они хорошо понимали механизм, посредством которого эта премия превратится в широко распространенное нормальное явление, если капиталистическое предпринимательство будет достаточно активным и по сравнению с остальным окружением достаточно важным. А их представления о lucrum cessans (неполученный доход) и damnum emergens (возникающий ущерб) завершают их анализ рассмотрением предложения на денежном рынке.

Далее этого схоласты не продвинулись. В частности, их теория деловой прибыли не была достаточно развита для того, чтобы позволить извлечь все выгоды из понимания проблемы, позволившего увидеть в прибыли источник процента. Будучи первыми в этой области, они скорее нащупывали свои обобщения, чем формулировали их. В этом длительном процессе поиска они часто ошибались и использовали множество неадекватных или даже неверных аргументов. Но если к ним относиться так, как мы относимся к другим группам исследователей-теоретиков, то их достоинства сильно преобладают над недостатками, особенно если признать их заслуги, что мы обязаны сделать исходя из того, чему научились из их анализа их последователи и даже противники.

Но если это так, чем же тогда оказывается великое сражение по вопросам процента между схоластическими и антисхоластическими писателями, которое, как считается, кипело в XVI и XVII вв.? С точки зрения истории экономического анализа единственный ответ заключается в том, что никакого сражения не было. В течение длительного времени по вопросам процента не было достигнуто никакого прогресса в анализе и не было выдвинуто никаких новых аналитических идей. Даже наиболее знаменитые лидеры среди противников схоластов, такие как Молиней или Салмазий, *О Молинее (Шарль Дюмулен) мы упоминали выше. Салмазий (Клод де Сом, 1588-1653) написал ряд трактатов о проценте, из которых достаточно упомянуть два: De usuris (1638; похоже, существовало более раннее издание 1630 г.) и De foenore trapezitico (1640).* не могли сказать ничего нового: Молиней и Наваррий — можно сказать, современники — примерно совпадали в теоретическом понимании проблемы процента.

Салмазий только переформулировал схоластическую теорию о lucrum cessans, происходящем от наличествующих возможностей для делового предприятия, которую мы находим у Молины. В том, что касается моральной стороны вопроса о проценте, протестантские теологи и светские правоведы расходились между собой, но на чьей бы стороне они ни были, им приходилось повторять аргументы схоластов. *Лучше нам покончить с этим вопросом раз и навсегда. Схоластическое учение преподавал Ричард Бакстер (1615-1691; см., например, его Christian Directory). На более низком уровне это относится к обширной литературе о проценте, которая, выражая общественную реакцию на финансовые аспекты восходящего капитализма, осуждала ростовщичество на чисто моральных основаниях. Вот несколько английских примеров, которые, я думаю, достаточно показательны: Wilson Thomas. Discourse upon Usurie. 1584; Caesar Phillipus. General Discourse against the Damnable Sect of Usurers. 1578; Anon. Death of Usury or the Disgrace of Usurers... 1594; Anon. Usure Arraigned and Condemned. 1625. Было, конечно, и множество проповедей, которые я не изучал. Роджер Фентон (Treatise of Usurie. 1612) может считаться защитником процента, использовавшим обоснование, известное схоластам, но не относимое ими к моральной стороне вопроса, а именно преимущества, которые извлекает заемщик* В дополнение к этому существовал еще законодательная или административная сторона вопроса, и именно с ней связана рассматриваемая дискуссия. Как мы отмечали, схоласты считали, что процент не следует обосновывать исходя из чего-то такого, что присуще кредитной сделке (mutuum) как таковой. Но это означало, что каждый случай или хотя бы каждый тип случаев являлся предметом разбирательства и не мог быть одобрен без расследования. Хотя схоласты не всегда выступали против допускавшего процент светского законодательства, *Св. Фома зашел даже так далеко, что утверждал (loc cit. ad tertium), что так как человек несовершенен, то строгое запрещение человеческим законом всех грехов препятствовало бы многим полезным вещам (multae utilitates impedirentur).* нетрудно представить, какое неудобство должен был доставлять этот принцип, после того как процент превратился в нормальное явление. Естественно, возник вопрос, на который в конце концов папы Пий VIII и Григорий XVI дали положительный ответ: не следует ли в этих обстоятельствах заменить чрезмерно сложный набор правил, какими бы верными они ни были с логической точки зрения, широкой презумпцией, что взимание рыночной ставки процента допустимо. В этом и состояли все требования неуклонно растущего числа светских и даже духовных авторов. Но они не формулировали их таким образом отчасти потому, что были не в состоянии понять тонкую логику схоластов и относили ее к чистой софистике, а отчасти потому, что большинство из них были врагами католической церкви и схоластов и не могли заставить себя рассуждать о вопросах политики без насмешек и оскорблений. Создавшееся впечатление, что шло сражение между старыми и новыми теоретическими принципами, необходимо развеять, так как оно искажает картину целой фазы в истории экономического анализа.

 

5. Концепция естественного права

*Из обширной литературы по этой теме для общей информации я рекомендую читателю работу сэра Фредерика Поллока (Pollok F. Essays in the Law. Repr., 1922). См. также: Struve P. L'ldee de la loi naturelle dans la science economique//Revue d'economie politique. 1921. July. Единственное исследование, с моей точки зрения, правильно оценивающее труды, выполненные под эгидой идеи естественного права (хотя речь в нем скорее идет не о самих схоластах, а об их последователях): Taylor О. N. Economics and the Idea of Natural Laws//Quarterly Journal of Economics. 1929. Nov. Полезным может оказаться и широко известный труд Виноградова (VinogracUiff P. Outlines of Historical Jurisprudence. 1920-1922).*

Теперь мы должны обратиться к предмету, рассмотрение которого уже дважды откладывали. Предмет этот — неиссякающий источник всякого рода затруднений и недоразумений. Разрешить их полностью нам, очевидно, не удастся из-за недостаточности места. Однако призовем читателя к терпеливому сотрудничеству, поскольку данная тема имеет фундаментальное значение с точки зрения происхождения и первых шагов всех общественных наук. Первое открытие, которое делает любая наука, — это открытие себя. Представление о некоем наборе взаимосвязанных явлений, служащем основанием для постановки «проблем», является, очевидно, предпосылкой всякого научного анализа. Для общественных наук такое представление приняло вид концепции естественного права. Мы попробуем вычленить различные значения этого понятия, проследить за их оттенками и ассоциациями, которые они вызывают.

а) Этико-правовая концепция. Средневековые схоласты возводили свою концепцию естественного права к Аристотелю и римским теоретикам права, хотя, как мы вскоре убедимся, трактовали их совершенно неверно. Аристотель, говоря о справедливости, отличал «естественно справедливое» ((φυσικον δικαιον) от «институционально справедливого» (νομικον δικαιον) (Этика, V, 7). Но в этом фрагменте термин «естественный» следует понимать в чрезвычайно узком смысле. Аристотель говорит здесь только о тех формах поведения, которые вызваны жизненными необходимостями, общими у человека и других животных. В других же местах он употребляет этот термин в гораздо более широком смысле, — практически во всех бытующих значениях, не различая их и, конечно, не давая точных определений.

Надо сказать, что «естественное» в широком смысле у Аристотеля также ассоциируется со «справедливым»: пример, оказавший влияние на многие поколения ученых (даже английские «классики» иногда смешивали естественное со справедливым). Правда, Аристотель не был здесь до конца последовательным: иногда он одобрял и то, что не считал естественным, хотя никогда не осуждал ничего, чему присваивал этот эпитет.

Не слишком склонные к философствованию римляне просто приняли Аристотелево определение. Так, Гай (Instit. 1, 2) наивно утверждал, что естественное право (jus naturale) «есть то, чему природа научила всех животных» (quod natura omnia animalia doccuit), то же самое утверждал и Ульпиан. Они воспринимали это «естественное право» как наилучший из возможных источников законов и правовых норм. Но здесь необходимы еще два добавления. Во-первых, некоторые римские литераторы, например Цицерон, стали употреблять термин jus naturale, говоря о том, что носило официальное название jus gentium. Причина заключалась в том, что последнее, воплощавшее в себе правила справедливости, казалось более «естественным», чем формалистичное гражданское право.

Следует отметить, что, во-первых, такое понимание естественного права, которое в конце концов возобладало (в то время как термин jus gentium приобрел в XVII в. значение «государственного права»), не совпадает с Аристотелевым пониманием в «Этике» (V, 7) и имеет больше общего с другими значениями, в которых Аристотель использовал термин «естественный». Во-вторых, римские юристы также употребляли слова «природа» и «естественный» в разных смыслах, один из которых представляет для нас интерес: *Другие значения заключаются в таких терминах, как naturale negotii (естественные сделки) и naturalis obligatio (естественное обязательство), которыми я не буду обременять читателя. Конечно, все эти (и другие) различные значения связаны друг с другом.* rei natura, или «природа дела». Например, если мы решаем юридический вопрос, возникший по поводу какого-нибудь контракта, мы должны прежде всего выяснить, в чем состояла природа дела, т. е. чего добивались стороны, заключавшие контракт. На первый взгляд, эта природа дела не имеет никакого отношения к «естественному праву» *То, что может быть названо томистской теорией права, естественного и позитивного, изложено в Summa II, 1 quaeat. XCIV, XCV и XCVII; II, 2 quaest. LVII, art. 2, 3. Интерпретация этой теории — непростая задача. Мой тезис об изменчивости естественного права я вывожу из аргумента, который стремится доказать обратное, но принцип обставляется таким количеством уточнений и оговорок, что вывод кажется обоснованным. Св. Фома утверждал также, что естественное право было неизменным apud omnes, но подчеркивает его относительность в практических применениях. Это следует из упора, который он делает на loco temporique conveniens (подходящий момент времени), хотя можно предложить различные интерпретации этой фразы с философской и теологической точек зрения.* в любом его значении. Такая точка зрения отстаивается во многих юридических трактатах, авторы которых под влиянием исторической школы ненавидят сам термин «естественное право». Но вскоре мы убедимся, что связь все-таки есть, и весьма существенная.

Фома Аквинский формально принял Аристотелево определение в формулировке римских юристов. На самом же деле его попытка упорядочить различные значения термина «естественный» у Аристотеля привела к концепции, отличающейся и от Аристотелевой и от римской. *Многие критики не согласятся с этим и упомянут ссылки на Аристотеля и Ульпиана, которыми Фома подкреплял свою позицию. Видимо, мы не сможем убедить друг друга, поскольку аргументация в обоих случаях основана на отдельных фразах, намеках, оговорках и т. д. Я признаю, что намеки на некоторые из элементов учения Фомы Аквинского можно найти у Аристотеля и римских юристов (а также у Цицерона). Но они кажутся существенными только потому, что Фома свел их воедино. По отдельности они значат очень мало* Во-первых, естественный закон или «естественно справедливое» (lex naturalis, justum naturale) может представлять собой набор правил, предписанных природой всем животным, который, в духе Аристотелева определения, является в принципе неизменным. Однако эти правила по-разному действуют в зависимости от времени и места и в разной степени приложимы к разным людям. К ним можно прибавлять новые, некоторые из них можно исключать. Поэтому даже это естественное право на практике меняется в ходе истории (см. в особенности: Summa II, 1, guaest. XCIV, art. 4, 5). Во-вторых, у Фомы Аквинского естественное право имеет еще одно значение, которое поясняется лишь на примерах. Здесь под естественным правом понимается набор правил, соответствующий общественной необходимости или целесообразности. Фома неустанно подчеркивает исторически преходящий характер этих правил. В этом смысле естественное право почти (хотя и не полностью) тождественно тому, что у римлян носило официальное название jus gentium. В-третьих, утверждается, что человеческое позитивное право либо выводится из естественного, либо приспосабливает его правила к конкретным условиям. Закон, нарушающий какое-либо правило естественного права в данном смысле, не может иметь силы. Думаю, читателю известно, какие политические последствия вытекают из этой доктрины.

В целях краткости перенесемся от Фомы Аквинского сразу к Молине. Молина явно понимал под естественным правом, с одной стороны, правильный разум (ratio recta), а с другой — то, что общественно целесообразно и необходимо (expediens et ne-cessarium). Эти тезисы сами по себе не более чем лаконичная формулировка томистских взглядов. Но Молина делает следующий шаг. Повторив определение Аристотеля, он поясняет: «...то есть естественно справедливым является то, что надлежит нам делать, исходя из природы дела» (cuius obligatio oritur ex natura rei). Аристотель имел в виду вовсе не это. Молина не поясняет его тезис, а формулирует свой собственный: он определенно связывает естественное право с нашим рациональным (с точки зрения общего блага) анализом конкретных «дел», будь то индивидуальные контракты или общественные институты.

Взгляды Молины на «природу естественного права» мы привели лишь как иллюстрацию общей точки зрения ученых предшествующего ему времени. По сути дела, аналогична и концепция «требований разума» (rationis ordinatio) Д. де Сото.

Казалось бы, можно утверждать, что из концепции естественного права Молины исчезли все умозрительные, метафизические или неэмпирические элементы, а осталось лишь приложение разума к некоторым фактам, хотя пока и с нормативной точки зрения. Но, к сожалению, дело обстоит не так просто. Учение схоластов явилось источником двух тенденций, противостоящих трезвому, сухому реализму. О них следует упомянуть, поскольку именно они внесли большой вклад в ту путаницу, которая царит вокруг понятия естественного права.

Во-первых, существовало течение мысли, связывающее естественное право с первобытными временами. Следуя за Аристотелем, многие ученые (например, А. Смит) прибегали к псевдоисторическому способу изложения: описывая то или иное общественное явление (собственность, деньги), они начинали с воображаемого «раннего состояния» общества. Насколько я могу судить, они не злоупотребляли этим приемом. Но поскольку «естественный» и «справедливый» употреблялись как синонимы, а «естественное» в соответствии с данным методом изложения наиболее ярко раскрывалось на примере первобытных условий, последние оказывались у них одновременно и воплощением «справедливого». Здесь берет начало направление мысли, которое привело Руссо к восхвалению естественного (в смысле первобытного) состояния человечества. Разумеется, сами схоласты отнюдь не стремились прославлять первобытное общество.

Во-вторых, существует несомненная связь между схоластическим естественным правом и «правами человека» (droits de 1'homme) и тому подобными концепциями XVIII в., включая и естественное право труженика на произведенный им продукт. Естественное право ученых схоластов рассматривалось как источник справедливых законодательных установлений о правах и обязанностях людей. Казалось, что авторы концепции «прав человека» лишь извлекали из этого источника «требования разума» относительно поли тических прав цивилизованного человека. Более того, некоторые из этих прав несомненно признавались и схоластами. И тем не менее чисто умозрительный спекулятивный характер этих и подобных прав общепризнан. Именно такого рода явлениями объясняется отрицательное отношение многих замечательных экономистов к понятию «естественного права», ставшего для них воплощением антиисторичной и ненаучной метафизики. И до сих пор для многих из нас связь того или иного тезиса с естественным правом служит достаточным основанием, чтобы отвергнуть его. Одной из важнейших причин огульного отрицания экономической теории как таковой по сей день служит утверждение, что она якобы является ответвлением ненаучной философии естественного права. У нас есть все основания, чтобы глубже вникнуть в суть такого обвинения, что мы и сделаем в следующем параграфе.

 

b) Аналитическая концепция. До сих пор мы рассматривали развитие концепции естественного права в области этики и права, или, что то же самое, естественное право как источник моральных и правовых императивов. После всего сказанного выше мы можем легко перейти к роли этой концепции в научном анализе. Для этого нам достаточно просто обобщить выводы, сделанные по поводу теории процента. Прежде всего зададим вопрос: почему Аристотель называл некоторые формы поведения «естественно-справедливыми» в узком смысле этого слова? Очевидно, потому, что эти формы поведения были, с его точки зрения, необходимы для выживания любого животного.

Аналогичный ответ справедлив и в случае, когда понятие «естественно-справедливое» употребляется в более широком смысле — как соответствующее общественной необходимости в данных исторических условиях. Поэтому, для того чтобы определить, что является естественно-справедливым в каждом конкретном случае, надо прежде всего проанализировать эти условия. Обобщения, к которым мы таким образом придем, можно назвать аналитической концепцией естественного права: нормативное естественное право предполагает объясняющее естественное право. Первое представляет собой не более чем ценностные суждения относительно фактов и взаимосвязей, раскрытых последним. Разница между ними и в теории, и на практике столь же очевидна, как разница между ценностными суждениями и аналитическими положениями любого экономиста. Например, у А. Смита была своя теория заработной платы, состоящая из изложения фактов и полученных на их основе выводов. Но, кроме того, он утверждал («Богатство народов», кн. 1, гл. VIII), что «продукт труда составляет естественное вознаграждение за труд, или его заработную плату». Поскольку под продуктом труда он в данном случае он понимает весь продукт и показывает, что в нормальных условиях заработная плата меньше этой величины, то очевидно, что здесь мы имеем дело с положением естественного права в его философском смысле, т. е. с ценностным суждением. Если нас интересует только научный анализ, мы вправе проигнорировать этот тезис. Другой пример — современный экономист, анализирующий феномен ценовой дискриминации и одновременно осуждающий его. Если он называет ценовую дискриминацию несправедливой, значит, он, как и схоласты, исходит из требований естественного права. Если он одобряет закон Робинсона—Пэтмена, запрещающий дискриминацию, он поступает так же, как схоласты, которые сказали бы, что этот закон имеет силу, поскольку отвечает требованиям естественного права. Мы имеем право назвать это или любое другое ценностное суждение ненаучным или вненаучным, но не следует выплескивать аналитического «ребенка» вместе с философской «водой». А ведь именно это делают те, кто пренебрегает экономическими теориями ученых-схоластов и их последователей-мирян, ограничиваясь указанием на их связь с системой моральных и правовых императивов, т. е. пренебрегает естественным правом в аналитическом смысле из-за его связи с системой естественного права в нормативном смысле.

Основное возражение против юриспруденции и экономической науки, основанных на естественном праве, которое выдвинули представители исторической школы, было несколько иным: естественное право осуждалось за его якобы существующий отрыв от исторической реальности. Мы уже убедились, что такое обвинение нельзя предъявлять ученым-схоластам, которые всегда подчеркивали исторически преходящий характер общественных явлений. Более обоснованным оно представляется применительно к их последователям. Но следует отметить, что в любом случае это возражение касается только употребления концепции естественного права, а не самой концепции. Любую концепцию можно использовать не по назначению. Более того, любая теория может быть неадекватной и просто неверной, если, например, она настаивает, что ее положения обладают большей применимостью, чем это есть на самом деле (в качестве примера приведу концепцию droits de 1'homme — «прав человека»). Но неадекватная и даже неверная теория все же остается научной. С другой стороны, мы должны отдавать себе отчет в том, что претензии некоторых правовых программ XVIII в. на абсолютную применимость независимо от времени и места вызвали массу заблуждений относительно подлинной природы анализа на основе естественного права.

Я уже говорил, что общественные науки открыли себя через концепцию естественного права. Наиболее убедительно это можно показать на примере определения естественного права Молины (через «природу дела» — rei natura). В этом смысле идеал естественного права есть открытие того, что данная общественная ситуация предопределяет (в наиболее благоприятном случае— однозначно) некоторую последовательность событий, логически непротиворечивый процесс или состояние (или предопределяла бы. в отсутствие какого-либо внешнего вмешательства). Это сказано современным языком, но понятие о справедливости у ученых-схоластов вполне позволяет приписать им эту идею, хотя и в зачаточной форме. Фома Аквинский пояснял это (Аристотелево) понятие, ассоциируя слово «справедливость» с приспособлением, а слово «справедливый» с результатом приспособления. {В латинском и некоторых западноевропейских языках эти слова одного корня (например, англ.: justice — adjustment, just — adjusted)} Справедливое — это то, что приспособлено и, значит, соответствует, — но чему? Единственный ответ, который мы можем дать, исходя из концепции Молины о «природе дела», гласит: определенному общественному образцу, требованиям общего блага или общественной целесообразности. Отсюда отождествление справедливого и естественного, с одной стороны, и естественного и нормального — с другой. *Это отождествление («естественный» в смысле «нормальный» и «естественный» в смысле «справедливый») объясняет, почему так долго — почти до Маршалла — термин «естественный» употреблялся в значении «нормальный», а с другой стороны, некоторые философы говорили о «естественных свободах», имея в виду «справедливость». Но это еще не все. Сделанная нами только что оговорка об отсутствии внешнего вмешательства придает несколько иной смысл словосочетаниям «естественная цена», «естественная заработная плата» и т. д. В этих выражениях слово «естественный» означает, что мы исследуем процесс, как он протекал бы сам по себе. Разумеется, нелепо искать влияние философии естественного права повсюду, где употребляется слово «естественный» (например, «естественно» в смысле «очевидно»). Когда мы говорим, что человек «естественно» обиделся, когда его назвали дураком, это вовсе не говорит о нашей приверженности какой-либо философии. Нелишним будет добавить, что термин «нормальный» следует понимать не в статистическом смысле, а в том, в котором мы говорим, например, о нормальном зрении. Физиолог, исходя из своего знания «природы дела», т.е. в данном случае строения человеческого глаза, может прийти к понятию «нормального», существенно отличающемуся от средних показателей остроты зрения, полученных в результате обследования населения.*

Отсюда та легкость, с которой наши предшественники переходили от нормативной доктрины к аналитической теореме и обратно и с которой мы можем перейти от их справедливой цены к цене краткосрочного и долгосрочного равновесия в условиях конкуренции. Отсюда, наконец, и связь (хотя и не тождество), которая существовала у них между оправданием и объяснением. Следовательно, мы не отрицаем, что исторически современная экономическая наука восходит к трудам средневековых схоластов, как утверждают ее критики, но в отличие от них мы не видим в этом ничего зазорного. *Некоторые историки полагали, что нормативный элемент приобрел такое большое значение в силу его теологической природы. Это утверждалось даже применительно к физиократам (см. ниже, глава 4, § 3). Но это очередная ошибка. Схоластический порядок вещей (и в природе, и в обществе) в рамках схоластической теологии совершенно автономен. Влияние теологии — помимо этических императивов — проявляется лишь в трактовке чудес и сотворения мира. Все другие аспкты этого порядка должны быть познаны человеческим разумом. Естественно, при этом разум анализирует не что иное, как Божьи творения. Но поскольку Божий план в любом случае включает и некоторое количество «зла», то даже ценностные суждения не испытывают серьезных ограничений со стороны теологии, а уж анализ совершенно от них свободен. В следующем параграфе мы рассмотрим противоположную ошибку интерпретации. *

 

с) Естественное право и социологический рационализм

I. Заметка о философском рационализме

Для наших целей мы выберем следующее значение многозначного слова «рационализм». Назовем философским рационализмом веру в то, что наш разум («естественный разум») является источником доопытных истин, а также способен формировать суждения о сверхъестественных предметах, например о существовании Бога. *Я должен принести извинения за неисчислимые недостатки этого определения. Но оно вполне лаконично и достаточно для наших целей.* В этом смысле Фома Аквинский был метафизическим рационалистом, поскольку в отличие от других схоластов (последователей Скота) он верил, что существование Бога можно доказать логически. Он не был метафизическим рационалистом в том смысле, в котором этот термин употреблялся в XVII-XVIII вв., поскольку признавал источником познания в теологических вопросах не только разум, но и откровение. Допустим, что человек верит, что силой своего разума он может доказать, что Бога не существует. В данном аспекте его взгляды будут явно противоположны взглядам Фомы Аквинского. Но в чем-то они будут братьями по духу — рационалист-деист и рационалист-атеист: в нашем значении слова оба — рационалисты и союзники в борьбе против тех, кто не испытывает подобного доверия к своему разуму, в особенности против современного логического позитивиста. Здесь, конечно, нет ничего удивительного. Очень часто люди, придерживающиеся разных взглядов, тем не менее взывают к одному и тому же авторитету. Но напоминать об этом необходимо для того, чтобы заметить преемственность в развитии теории там, где иначе мы не увидим ничего, кроме разрыва и антагонизма.

II. Социологический рационализм

Занятие наукой часто приводят в пример как типичную рациональную деятельность, поскольку ученый, какова бы ни была его конечная цель, руководствуется правилами логического вывода. На самом деле это не совсем верно: как раз самые значительные достижения в науке рождаются не из наблюдений, экспериментов и логического резонерства, а из феномена, который лучше всего назвать озарением и который сродни акту художественного творчества. Однако результаты озарения следует «доказать» с помощью логической (рациональной) процедуры, требуемой определенными профессиональными стандартами.

В этом смысле (не имеющем ничего общего со значением термина, рассмотренным выше) рациональность действительно накладывает свой отпечаток на научные знания, которыми мы владеем в каждый данный момент.

Но это понятие научной рациональности характеризует только позицию самого исследователя, а не поведение исследуемого объекта. Психиатр может «рационально» исследовать реакции сумасшедшего, социолог — рационально анализировать психологию войн или психологию обезумевшей толпы, не предполагая при этом, что наблюдаемые им слова и действия имеют какой-то «смысл».

В этом смысле все мы, включая и схоластов, и их принципиальных противников, поневоле являемся метафизическими рационалистами, так как верим, что общественные явления можно объяснить хотя бы каким-то рациональным способом. Обобщения, предоставляемые нам такими исследованиями, могут быть названы естественными законами, и в этом состоит единственная подлинная связь между концепцией естественного права и «правильным разумом», или ratio recta.

Но социологический или экономический рационализм означает нечто иное. Мы можем рассматривать вселенную как внутренне последовательное, непротиворечивое целое, построенное по упорядоченному плану (видимо, впервые такой взгляд обрел известность благодаря стоикам). Аналогично мы можем рассматривать общество как некий космос, которому имманентно присуща внутренняя упорядоченность. При этом не имеет значения, внесена ли эта упорядоченность божественной волей с какой-то целью или исследователь просто открывает в обществе объективный порядок и объективную цель, независимые от его, исследователя, рациональности.

В обоих случаях в «рациональное» мироустройство не входит ничего такого, что нельзя было бы объяснить разумом. Далее мы должны разграничить «субъективный социологический рационализм», который утверждает, что этот порядок или план может быть осуществлен только через рациональные действия индивидов и групп, составляющих общество, и «объективный социологический (или экономический) рационализм», который не прибегает к этому постулату. Оба вида социологического рационализма были, очевидно, присущи схоластам и большинству их последователей вплоть до наших дней. Это добавляет новые оттенки их концепции естественного права и устанавливает новую связь между этой концепцией и концепцией ratio recta, явно отличающейся от связи, сформулированной на все времена Фомой Аквинским: rationis autem prima regula est lex naturae (первое правило самого разума есть закон природы).

Все это, разумеется, неприемлемо для современных позитивистов и подтверждает, по их мнению, присутствие «спекулятивных рассуждений» в концепции естественного права не только в нормативном, но и в аналитическом аспекте. Тем более важно подчеркнуть, что социологический или экономический рационализм только интерпретирует тезисы естественного права и вовсе не обязательно охватывает их содержание. В то же время следует согласиться, что постулат субъективного рационализма преувеличивает объяснительную ценность рационального действия и побуждает нас чрезмерно доверять телеологическим аргументам. Это особенно опасно, если принять во внимание привычку экономистов судить о рациональности не только средств, но и целей (мотивов), т. е. одобрять в качестве рациональных цели (мотивы), которые кажутся им «разумными», и отвергать все другие как иррациональные. Схоласты действительно виновны по всем этим пунктам. Но любопытно, что мы ничем не лучше их: как и во многом другом, в этом отношении мы — их наследники. Наилучшим подтверждением сказанного могут служить работы Альфреда Маршалла.

III. Ratio recta и la raison

Заметьте, что социологический или экономический рационализм вовсе не обязательно ведет к «консервативным» взглядам. Как и метафизический рационализм, это обоюдоострое оружие. В самом деле, из нашей веры в существование экономического порядка мы можем заключить, что все к лучшему в нашем лучшем из миров (точка зрения, которую Вольтер высмеял в образе доктора Панглосса в «Кандиде»). Но вовсе нет необходимости предполагать, что рациональный порядок существует в окружающем нас мире. Достаточно предположить, что он существует только в области разума, и сам разум побуждает нас утвердить этот порядок в отклоняющейся от него реальности. В этом значении понятие социологического или экономического рационализма применимо ко всем реформаторам, предлагавшим «применить разум к социальным явлениям»: к деятелям эпохи Просвещения, исповедовавшим культ разума (la raison) именно в этом смысле; к последователям Бентама и к большинству либералов, радикалов и социалистов наших дней. Все они происходят от схоластов. Политическая социология схоластов сама по себе доказывает, что они придерживались не первого {«панглоссовского»}, а второго взгляда на общественное устройство и естественное право.

Разные результаты, полученные с помощью «света разума», полностью объясняются различием исходных позиций и обстоятельств и, с нашей точки зрения, несущественны. Всю социологическую и политическую мысль (кроме антиинтеллектуалистской) пронизывет один и тот же методологический принцип. Греки первыми сформулировали его отчетливо. Но в германском мире первыми были схоласты. Разум (la raison) в XVIII в. сражался против чего угодно, но только не против способа мышления. С точки зрения теории познания налицо преемственность и ratio recta {правильный разум (лат.)} или, что то же самое, naturalis ratio {естественный разум {лат.}} — несомненный прародитель la raison {разум (фр.}}.

Это не должно никого удивлять или шокировать. Меч, выкованный ангелами, может легко попасть в руки чертей, а меч, выкованный чертями, могут отнять у них ангелы. Правда, в последнем случае черти имеют право отдать должное соперникам, подобно тому как каждый цивилизованный социалист признает достижения капитализма.



6. Философы естественного права: анализ на основе естественного права в XVII в.

На этом мы расстаемся со схоластами и переходим к рассмотрению трудов их непосредственных преемников. Конечно, вечный вопрос об управлении человечеством не потерял своей актуальности, а круговорот новых политических проблем вызывал новые вопросы. В Англии они породили поток всевозможных памфлетов — от аргументированных и рассудительных (я думаю, что произведения Джорджа Сэвила, маркиза Галифакса, навсегда останутся высшим достижением в этом жанре) до проповедей, подкрепленных цитатами из Апокалипсиса. Ответ на них дала (разумеется, на обобщенном уровне) и группа авторов, которых мы назовем философами естественного права. * Этот термин мне посоветовал употребить профессор А. П. Ашер.*

а) Протестантские, или светские, схоласты.Эти люди, отделенные от схоластов Реформацией и изменениями на политической сцене, принадлежали, однако, той же профессии, ставили перед собой ту же задачу, решали ее теми же методами и во многом в том же духе. Это позволяет нам охарактеризовать их как протестантских (или светских) схоластов. Разумеется, сами они не согласились бы с таким определением. Не понравится оно и современным ученым католической, протестантской или «либеральной» ориентации. Все они подчеркивают различия в религиозных и политических доктринах и верованиях и со своей точки зрения совершенно правы, видя контрасты там, где мы отмечаем схожесть.

Что ж, еще раз повторим, что в этой книге нас интересуют только методы анализа, а все остальное — лишь постольку, поскольку оно проливает свет на предмет нашего исследования. Что же касается методов и результатов, то они у этих авторов были примерно такими же, как у поздних схоластов. Это не означает, что философы естественного права просто переписывали схоластов, не делая на них ссылок. Хотя в ряде случаев влияние последних несомненно, наряду с этим имело место и заимствование из общих источников — прежде всего из римских юристов.

Течение мысли, которое породили эти философы, было настолько сильным, что затронуло каждого образованного человека. Более того, как выяснится впоследствии, они были лишь звеном в цепи, протянувшейся до XIX в. По этим причинам невозможно говорить о них как о четко очерченной группе. Здесь мы исключим из рассмотрения не только тех авторов, которых принято считать чистыми экономистами, но и те труды, которые не имеют отношения к философии естественного права, хотя их авторы и принадлежали к данной группе. В связи с этим достаточно упомянуть лишь несколько имен, репрезентативных для XVII столетия: Греции, Гоббс, Локк, Пуфендорф.

Гуго Гроций, или де Гроот (1583-1645; De jure belli ac pacis («О праве войны и мира»); 1-е изд. — 1625; 2-е, испр. — 1631), был в первую очередь выдающимся юристом, его слава связана с достижениями в области международного права. Он мало занимался экономическими вопросами: ценами, монополиями, деньгами, процентом и ростовщичеством (книга II, гл. 12). Гроций писал о них с пониманием дела, но не внес ничего существенно нового по сравнению с поздними схоластами.

Томас Гоббс (1588-1679). Кроме «Левиафана» (Leviathan; 1651) следует отметить работы «О гражданине» (De cive; 1642) и «О политическом теле» (De corpore politico; 1650). Можно порекомендовать его биографию, написанную сэром Лесли Стивеном, дающую прекрасный очерк культурной среды той эпохи. Окончил Оксфордский университет, служил гувернером; главной областью его интересов была политическая социология. Экономикой он занимался не больше Греция, хотя и писал об экономических вопросах, особенно о деньгах. Значение Гоббса для нас заключается не столько в его глубокой и оригинальной политической философии (ее с гораздо большим толком можно будет обсудить в следующей главе), сколько в том, что он больше, чем кто-либо из философов естественного права, был подвержен влиянию идей зарождающегося механистического материализма и через свое этическое и психологическое (сенсуалистское) учение распространил его на общественные науки. Стоит отметить, что, хотя Гоббс не был специалистом в области математики и естественных наук, его интерес к этим сферам знания выходил за рамки дилетантского. Однако все это не помешало ему сделать ряд экскурсов в область спекулятивной теологии, а также употребить богословские аргументы и цитаты из Библии в своей социологической теории.

Философ Джон Локк (1632-1704; первое, неполное собрание его сочинений вышло в 1714 г., 9-томное— в 1853 г.) также был выпускником Оксфорда. Он начал свою карьеру с преподавания, а затем поступил на государственную службу и, выступая под знаменами вигов, которых консультировал, в конце концов поднялся до члена Торгового совета. Его труды имеют для нас первостепенное значение во многих аспектах. Во-первых, как философ в узком смысле этого слова Локк привел эмпиризм к победе над картезианским рационализмом вначале в Англии, а потом и на континенте, в особенности во Франции (решающее значение имела его работа «Опыт о человеческом разуме» (Essay concerning Human Understanding); 1690). Это был настоящий и решительный разрыв со схоластической традицией (Аристотелем), что, однако, не означало аналогичного разрыва в политической и экономической теории: эти вещи важно различать. Во-вторых, как сторонник терпимости, свободы печати и развития образования Локк способствовал созданию концепции политического либерализма, что следует упомянуть ввиду связи последнего с экономическим либерализмом. В-третьих, как политолог (см. в особенности «Два трактата о государственном правлении» (Two Treatises of Government), опубликованные в 1690 г.) Локк также занимает одно из первых мест среди философов естественного права, хотя он добавил мало нового к сказанному Гроцием и Пуфендорфом. В-четвертых, как экономист Локк также внес важный вклад, который будет рассмотрен позднее (см. ниже, главу 6), поскольку он не связан ни с его философией, ни с его политической теорией.

Наконец, мы должны отметить и его богословские интересы (см. в особенности работу «Разумность христианства» (Reasonableness of Christianity); 1695).

Самуэль фон Пуфендорф (1632-1694) — ученый-правовед, профессор университетов в Гейдельберге, Лунде (Швеция) и Берлине — был не более чем одним из последователей Греция, но ему принадлежит трактат, получивший известность во многих странах: «О естественном праве и праве народов, в восьми книгах» (De jure naturae et gentium, libri octo; 1-е изд. — 1672). В этой книге, гораздо более важной, чем ранний труд Пуфендорфа «Элементы всеобщей юриспруденции» (Elementa jurisprudentiae universalis; 1660), вся структура общественных наук, разработанных философами естественного права, изложена гораздо лучше, чем в работах великих ученых, о которых шла речь выше. Это произведение следует изучить, чтобы получить более полное впечатление об общественных науках этого типа.

Кроме того, Пуфендорф углублялся в экономические исследования в значительно большей мере, чем Гроций (книга V, гл. 1-8), хотя, на мой взгляд, и ему не многое удалось добавить к запасу знаний и аналитическому аппарату поздних схоластов. Однако он изложил этот материал в систематизированном виде. Им также написан богословский трактат De habitu christianae religionis ad vitam civilem.

Можно было бы упомянуть и некоторые другие имена, скорее всего неизвестные читателю. Но великие имена Лейбница и его верного последователя Христиана Вольфа опущены здесь умышленно: конечно, они были эрудитами и проявляли большой интерес также и к экономическим событиям и экономической политике своего времени, но не внесли никакого вклада в концепцию естественного права. Может быть, следует упомянуть также Томазия (1655-1728), в произведениях которого находим интерес ный аспект концепции естественного права, использованной перечисленной группой ученых.

Подобно схоластам, философы естественного права стремились создать всеобъемлющую общественную науку — всеобъемлющую теорию общества во всех его аспектах и видах деятельности, в которой экономическая наука не была ни особо важным, ни самостоятельным элементом. Общественная наука этих философов первоначально приняла вид правовой теории, напоминавшей схоластические трактаты «О справедливости и праве»: Гроций и Пуфендорф были прежде всего юристами и их трактаты — это трактаты в первую очередь о праве. Они формировали универсальные правовые и политические принципы, которые считали естественными, т. е. проистекающими из общих свойств человеческой природы, в отличие от позитивного права, порожденного конкретными условиями данной страны. *Гоббс перечислил 19 таких принципов, названных им естественными законами («Левиафан». 4.1, гл. XIV, XV). «Науку» об этих законах он назвал моральной философией — термин, который ниже будет употребляться в другом смысле.* Все остальное, сказанное в предыдущем параграфе о методологическом характере и различных значениях естественного права у поздних схоластов, в частности об отношении между его нормативным и аналитическим аспектами, можно было бы повторить и применительно к естественному праву философов-мирян. Было бы некорректным приписывать последним саму концепцию естественного права или ее употребление в чисто аналитических целях либо трактовать их как новаторов, поднявшихся на борьбу со схоластическими способами мышления. Однако они действительно внесли ряд новшеств, более или менее удачных. 

b) Математика и физика. Философы естественного права жили в золотой век математики и физики. Захватывающие открытия в области «новой экспериментальной философии», как это тогда называлось, сопровождались огромной популярностью физики даже среди императоров и дам из высшего общества. Сначала в Италии, а затем и в других странах экспериментаторы и математики стали собираться, чтобы обсуждать полученные результаты и спорить о разных точках зрения. Эти собрания привлекли много любопытных, которые с удовольствием слушали пояснения и оказывали ученым финансовую и иную поддержку. *Для наших целей достаточно упомянуть Английское королевское общество, двадцать лет существовавшее неформально и зарегистрированное в 1662 г. Большой, хотя и любительский интерес к его работе проявил король Карл II. В течение первых ста лет своего существования оно представляло собой именно такое собрание ученых и заинтересованных любителей. С 1703 г. до своей смерти председателем общества был Исаак Ньютон (1643-1727), опубликовавший под его эгидой свои «Математические начала натуральной философии» (1687). После регистрации Королевское общество начало издавать «Философские труды». Термин «натуральная философия» употреблялся для обозначения естественных наук (в отличие от общественных) вплоть до первых десятилетий XIX в., что, в свою очередь, вызывало недоразумения {natural можно перевести также как «естественный ». Я думаю, что именно этот интерес к развитию естественных наук, распространившийся далеко за пределы ученых кругов, породил потребность в совершенно новом типе произведений — энциклопедиях. Первыми достижениями в этой области были Dictionnaire historique et critique («Исторический и критический словарь»; 1697) Пьера Бейля (1647-1706) (предшественник всеобъемлющих трудов энциклопедистов XVIII в., о которых мы поговорим ниже) и Lexicon technicum («Технический лексикон»; 1704) Джона Харриса. *

Успехи естественных наук и мода на них не прошли незамеченными для философов естественного права. Они — по крайней мере, некоторые из них — задались вопросом, не похожи ли их инструменты анализа на те, что используются достославными физиками. Пуфендорф без всяких на то оснований утверждал, что пользуется «математическим методом». Гоббс заявил, что «гражданская философия» — термин, явно рассчитанный на ассоциацию с «натуральной философией», т.е. естественными науками, — берет начало от его труда «О гражданине» (1642) и что он, Гоббс, первым применил в этой науке метод Коперника и Галилея (под которым он, однако, понимал дедукцию из абстрактного и всеобщего «закона движения»). Эта мода, хотя и проявлялась больше на словах, имела чрезвычайно неблагоприятные последствия.

Мы уже отмечали, что позднейшие критики, в основном последователи исторической школы, осуждали метафизический и спекулятивный характер концепции естественного права. Другие авторы XIX в. обвинили концепцию естественного права в попытке заимствовать методы анализа у физики. Случилось так, что некоторые критики выдвигали оба эти обвинения одновременно, хотя они являются взаимоисключающими (не говоря уже о том, что оба совершенно необоснованны).

Таким образом, злосчастная концепция естественного права попала под перекрестный огонь и потерпела крушение.

Точнее говоря, крушение потерпел сам этот термин, в то время как идея естественного права продолжала жить.

В действительности мы даже не можем утверждать, что философы-миряне были менее религиозными, чем поздние схоласты, хотя, конечно, их религиозность принимала иные формы. Они писали богословские трактаты и подкрепляли свои аргументы цитатами из Писания. Четвертая часть «Левиафана» Гоббса озаглавлена «О царстве тьмы» и содержит главу, посвященную демонологии, хотя демоны в ней скорее являются символами, как и ангелы в третьей части.

 

с) Экономическая и политическая социология. В концепцию человеческой природы философы естественного права внесли элементы, которые не были их открытием, но акцент, сделанный на них, представлял собой несомненное новшество. Наиболее важные из них принадлежат Гоббсу. Схоласты предполагали, что частная собственность обязана своим возникновением необходимости избежать хаотической борьбы за блага, а государство — необходимости поддержания мира и порядка. Но они не заходили настолько далеко, чтобы заявлять об изначальной «войне всех против всех» и о том, что «человек человеку волк». Это «открытие» Гоббса не стало частью общепринятой доктрины и вряд ли может быть примером прогресса анализа.

Аналогично и понятие общественного договора, бегло очерченное схоластами и Гроцием, предстало в системе Гоббса грубовато-наивным. В «Левиафане» (ч. 2, гл. XVII, XVIII) общество (civitas), этот исполинский Левиафан, возникает в результате договора, заключенного каждым с каждым, с тем чтобы передать власть какому-нибудь человеку или группе людей. Эта доктрина, наиболее четко сформулированная Локком, вызвала всеобщее согласие, чего нельзя сказать о гоббсовской идее всевластия государства. В частности, Локк не сомневался в том, что подданные могут изменить форму правления, а правительство может потерять власть. Так или иначе, постулат о всевластии государства не является аналитическим. В отличие от некоторых юридических аргументов схоластов и философов, скрывающих под собой аналитический тезис, этот постулат является чисто юридическим аргументом. Гоббс просто вывел его из воображаемого договора, произвольно предположив, что этот договор был заключен на условиях безоговорочной капитуляции граждан. Наконец, отметим, что Локк «оправдывал» частную собственность, выводя ее из права каждого человека на собственную личность, включающего и право на свой труд и его результаты, — вновь чисто юридический и при этом явно некорректный аргумент. Вряд ли следует добавлять, что он не имеет ничего общего с трудовой теорией ценности. Если бы вклад философов в политическую и экономическую социологию этим и ограничился, его вряд ли можно было бы признать ценным.

Но помимо этого они внесли вклад в область знания, которую мы можем назвать «метасоциологией» или «философской антропологией»: некоторые философы изучали природу человека, из которой следовало вывести их естественные законы. *Метасоциология означает исследование человеческой природы или человеческого поведения, или — еще шире — всех фактов, имеющих значение для социологии, но не принадлежащих непосредственно к ее предмету. Например, можно провести исследования того, как возникают привычки, или исследовать природную среду обитания человека. Аналогично мы можем говорить и о «ме-таэкономической» науке. Термин «философская антропология» означает то же самое, что и метасоциология. Эпитет «философская» отличает ее от антропологии в обычном смысле слова (изучение физических свойств человека).* И вновь мы в первую очередь обращаемся к Гоббсу. Первая часть «Левиафана», которая носит название «О человеке» и подводит нас к концепции естественного права, содержит целую философию человеческого сознания и трактует психологические и социально-психологические проблемы мышления, воображения, речи, религии и т. д. Многое из сказанного здесь имеет корни в трудах Аристотеля и схоластов, хотя Гоббс — и это его индивидуальная черта — видит антагонизм повсюду, где есть развитие. Но в одном направлении Гоббс действительно продвинулся гораздо дальше Аристотеля и схоластов. Он определил «мысль» — обычную человеческую мысль, которую Локк называл «идеей»,— как «образ внешнего предмета» и вооружил человеческий разум чувственным восприятием. Можно утверждать, что он предвосхитил эмпиризм Локка, а также ассоциативную психологию, тесно сблизившуюся с экономической наукой во времена отца и сына Миллей (см. ниже, часть 3, главу 3, § 5).

Под философским эмпиризмом мы имеем в виду учение, берущее начало от древних греков (Аристотель, эпикурейцы, стоики), но получившее наивысшее развитие у английских мыслителей XVII-XVIII вв. (в особенности у Гоббса, Локка и Юма). Его основные положения: а) все знания индивида почерпнуты из его жизненного опыта; b) опыт человека можно приравнять к впечатлениям, которые он получает через органы чувств; с) до этого опыта разум человека не только совершенно пуст, но и не обладает никакой «врожденной» активностью и врожденными идеями— категориями, которые выстраивали бы впечатления в определенном порядке; правильно было бы сказать, что до опыта «разум» как таковой просто отсутствует; d) впечатления — это первичные элементы, на которые можно разложить все умственные и психологические явления: не только память, внимание, рассуждения (включая построение причинно-следственных цепочек), но и аффекты, «страсти». Все они— лишь скопление первичных впечатлений и порождаются их случайными «ассоциациями». Такое сведение человеческого «разума» и «души» к атомистическим впечатлениям можно уподобить сведению всех физических явлений к атомистической механике. Эта популярная аналогия сделала эмпиризм притягательным для одних людей и ненавистным для других. Прошу читателя отметить, что слово «эмпиризм» употребляется здесь лишь в одном из многих своих значений, поэтому мы специально употребляем эпитет «философский». В частности, этот эмпиризм не имеет ничего общего с «научным эмпиризмом», который характеризуется превознесением эксперимента и наблюдения над «теорией». Философский эмпиризм называется также «сенсуализмом».

Как философское течение эмпиризм, или сенсуализм, особенно не преуспел, хотя в ХУШ в. его блестяще защищал Юм, а в XIX в. — Дж. С. Милль, и он всегда оставался популярным среди английских ученых-нефилософов. В начале XVIII столетия лежащие на поверхности, но не решающие аргументы против него выдвинул Лейбниц. Несколько позже епископ Беркли предъявил другой аргумент, который оказался уничтожающим (Principles of Human Knowledge («Трактат о началах человеческого знания»); 1710). Даже в Англии, не говоря уже о Шотландии или Германии, большинство профессиональных философов отвергли эмпиризм. Но ассоциативная психология преуспела значительно больше. Английские экономисты и их коллеги на континенте сохраняли к ней лояльность вплоть до 1900-х гг. и даже позже. Выдающемуся экономисту Джеймсу Миллю даже принадлежит наиболее бескомпромиссное изложение принципов ассоциативной психологии в XIX в. Под ассоциативной психологией мы понимаем то же самое, что и под философским эмпиризмом. Разница состоит лишь в следующем. Если последний является или пытается быть философией в строгом смысле слова, а также эпистемологией или теорией познания, первая представляет собой ту же доктрину, но изложенную как фундаментальные гипотезы психологии и различных ее составляющих: теории воображения, внимания, языка и т. д. Прошу читателя запомнить это на будущее.

Есть еще один момент, важность которого трудно переоценить. Схоласты проповедовали доктрины естественной свободы и естественного равенства людей. Однако для них тезис о естественном равенстве был не утверждением о действительной природе человека, а нравственным идеалом или постулатом: он основывался на христианском вероучении, согласно которому Христос умер ради спасения всех людей. Но Гоббс, объясняя условия, порождающие первоначальное состояние войны всех против всех («Левиафан», гл. 13), опирается как на факт на утверждение о приблизительном равенстве физических и умственных способностей всех людей в том смысле, что различия между ними так малы, что полное равенство может быть допустимой рабочей гипотезой. Таково было общее мнение философов. Впредь мы будем называть это предположение аналитическим эгалитаризмом в отличие от христианского идеала, который мы назовем нормативным эгалитаризмом.

Теперь мы, во-первых, должны отметить, что аналитический эгалитаризм имеет огромное значение не только для экономической социологии и многих практических приложений экономической науки, но и для самой экономической теории. Попробуем заменить этот тезис противоположным, и мы увидим, как преобразится вид всех экономических процессов. Во-вторых, с немногими исключениями и с незначительными оговорками все экономисты признавали и по сей день признают аналитический эгалитаризм. Но они не предприняли ни одной серьезной попытки верификации этого основополагающего для их теоретических систем тезиса, для чего, казалось бы, имелись все основания. Мы вернемся к этому в высшей степени любопытному факту при рассмотрении «Богатства народов». 

d) Вклад в экономическую науку. Экономическая теория философов естественного права по сути не содержит ничего нового по сравнению с теорией Молины. Достаточно сослаться на ее законченное изложение в трактате Пуфендорфа. Различая ценность для потребления и ценность для обмена (или pretium eminens), Пуфендорф определяет последнюю через соотношение редкостей или наличных количеств благ и денег. Рыночная цена здесь тяготеет к величине нормальных издержек производства. Его анализ процента (здесь он охотно цитирует Библию) явно уступает теориям поздних схоластов. Обсуждает он и различные проблемы государственной политики: борьбу с роскошью с помощью законов, ограничивающих расходы; регулирование монополий, ремесленных цехов, права наследования и майората, народонаселения. Повсюду чувствуются здравый смысл и умеренность, а также ощущение хода истории. Повсеместно уделяется внимание вопросам благосостояния. Одним словом, вновь перед нами зародыш «Богатства народов».



 

7. Философы естественного права: анализ на основе естественного права в XVIII в. и впоследствии

К 1700 г. теории, о которых пойдет речь в следующей главе, превзошли достижения философов естественного права. Однако нам кажется полезным вначале проследить дальнейшие судьбы этого небольшого источника экономических истин до того момента, пока он не потеряет своей индивидуальности и, слившись с более широким потоком, не пропадет из нашего поля зрения (см. ниже, подраздел g).

Шестьдесят или семьдесят лет, предшествовавших Французской революции, обычно называют эпохой Просвещения. Это название отражает ускорившееся развитие во многих направлениях или скорее усилившееся ощущение развития, всеобщий энтузиазм вокруг прогресса и реформ.

Подвергнуть критике разума нагромождение несуразностей, оставшихся в наследство от прошлого, — вот лозунг той эпохи. Волна религиозного, политического и экономического критицизма, лишенного всякой критичности в отношении к своим собственным догмам, захлестнула все интеллектуальные центры Европы. Особенно быстро шло разложение французского общества, которое, однако, все еще чувствовало себя в безопасности. Как и все разлагающиеся общества, не желающие видеть угрозу своему существованию, оно с удовольствием обхаживало своих врагов и обладало вследствие этого каким-то особым очарованием, к которому чувствительны даже те из нас, кто, листая старые, исполненные благодушия и самодовольства фолианты, ощущает привкус упадка, а порой — что еще хуже — привкус посредственности. Лучшее противоядие от комплиментов, расточаемых самим себе представителями этого новоявленного века Разума, состоит в том, чтобы прочесть их сочинения. К счастью, среди них есть вещи более достойные, чем произведения Вольтера и Руссо. Разумеется, рамки этой книги не позволяют описать ни интеллектуальную ситуацию того времени, ни ее социальный фон. *И то и другое описывалось бесчетное число раз, однако сделать полезную выборку очень трудно. Лучше всего, наверное, прочитать знаменитую книгу Ипполита Тэна (Taine I. Les Origines de la France contemporaine. 1876-1893) или работу Анри Се (See H. Les Idees politiques en France an XVIII' siecle. 1920). Прекрасный портрет не только одного человека, но и всей цивилизации дает короткий очерк Литтона Стрэйчи о Мореллэ (Strachey L. Portraits in Miniature. 1931). Полчаса, затраченные на прочтение этого очерка, плюс еще полчаса на его обдумывание принесут читателю больше, чем чтение многих толстых томов. В области английской мысли читателю можно порекомендовать раннюю книгу сэра Лесли Стивена {Stephen L. History of English Thought in the Eighteenth Century. 1876) или его же English Literature and Society in the Eighteenth Century (1904), а также работу Х. Ласки (Laski H.J. Political Thought in England from Locke to Bentham 1920). Разумеется, как всегда, можно обратиться к книге Дж. Бонара (Bonar J. Philosophy and Political Economy. 3rd ed., 1922).* Мы можем привести лишь абсолютный минимум необходимых сведений. 

а) Наука о природе человека: «психологизм». Единственное, что следует упомянуть из области теологии, — это утверждение натуральной теологии (ее отделение от sacra doctrina — священной доктрины — восходит, напомним, к XIII в.) в качестве отдельной отрасли светской общественной науки. Ее собственно теологическое содержание постепенно свелось к пресному деизму. *Этот тезис наглядно иллюстрирует трудности, возникающие в очерках подобного рода. Его следует привести, чтобы не упустить важный факт, характеризующий интеллектуальную атмосферу эпохи. Тезис совершенно справедлив. Вместе с тем из него легко сделать неверные выводы. С одной стороны, здесь не упоминается сходство деизма с откровенным философским материализмом, обнажающее его подлинную природу. Поэтому отметим, что философский материализм в этот период тоже получил форму, неизвестную в средние века. Примером может служить «Система природы» Гольбаха. С другой стороны, наш тезис ничего не говорит о том, что в XVIII в. наблюдалось несколько течений религиозной мысли, не сводимых к деизму и материализму, вместе взятым. Это справедливо даже для Франции: интеллектуальная активность французской церкви вовсе не сводилась к деятельности вольнодумных аббатов, которым сутана служила лишь правом на пребенду {доходы и имущество, предоставляемые привилегированной части католического духовенства за исполнение обязанностей, связанных с занимаемой должностыо}. Здесь следует отметить деятельность Общества аббатства Сен-Жермен де Пре, центральной фигурой которого был Жан Мабийон. Однако нам пора двигаться дальше.*

Более интересно развивалась социология религии — теория о происхождении и бытовании в обществе религиозных идеалов, основы которой заложил Гоббс.

Наиболее важным явлением в области философии явилось триумфальное шествие английского эмпиризма, или сенсуализма (учения Гоббса и Локка), что весьма любопытно, поскольку с позиций эмпиризма, так же как и философского рационализма, нельзя обосновать те требования, которые выдвигались в теологии и в других областях от имени la raison. Это, разумеется, обусловило успех ассоциативной психологии. Здесь я хотел бы сделать паузу и представить читателю трех мыслителей, труды которых, воплотившие высшие духовные достижения той эпохи, имеют для нас огромное значение.

Это Кондильяк, Юм и Хартли. С первыми двумя мы еще встретимся, рассматривая их вклад в экономическую науку. Влияние третьего очевидно в трудах Джеймса Милля. *Этьен Бонно де Кондильяк (1715-1780; Oeuvres completes — 1821-1823; о нем см.: Lenoir R. Condillac. 1924) превратил локковский сенсуализм в искусную систему (Essai sur 1'origine des connaissances humaines («Опыт о происхождении человеческого сознания»); 1746; Traite des sensations («Трактат об ощущениях»); 1754), как в философском, так и в психологическом аспекте явившуюся наиболее значительным достижением в этой области в континентальной Европе. Вклад Кондильяка не сводится, однако, к простой систематизации. Он выдвинул много оригинальных идей. Некоторые из них, например теория о роли языка и других систем символов (Langue de calculs («Язык исчислений»); 1798), несмотря на использование метода интроспекции, прокладывают путь в далекое будущее вплоть до современного бихевиоризма Уотсона. эвид Юм (1711-1776), помимо всего прочего оказавший определяющее влияние на А. Смита, заслуживает нашего внимания в трех различных и почти не связанных друг с другом ипостасях: как экономист, вышедший за рамки теории естественного права, которую мы сейчас обсуждаем; как историк — об этой стороне его творчества мы поговорим ниже — и как философ и метасоциолог — в этом качестве он интересует нас сейчас. Его ранняя работа «Трактат о человеческой природе: попытка ввести экспериментальный метод рассуждения [sici— Й. Ш.] в области морали» (т. I, 2 — 1739; т. 3 — 1740) поразительно подтверждает тезис Оствальда о том, что оригинальное творчество — привилегия людей, не достигших тридцатилетнего возраста, а также другое мнение, согласно которому часть этой оригинальности следует отнести за счет незнания молодым автором работ своих предшественников. Позднее неудачно переделанная для «Философских эссе» (1748; (переизд. под заглавием Enguiry concerning Human Understanding («Исследование человеческого разума») в 1758), эта работа является наиболее важным связующим звеном между Лок-ком и Кантом, намного превосходя первого и почти не уступая интеллектуальному уровню второго. Наиболее важным вкладом Юма была его теория причинности. Так считал и сам Юм, что доказывает отдельная публикация данного отрывка в 1740 г. под названием «Фрагмент из Трактата о человеческой природе». В 1938 г. этот отрывок был обнаружен и вновь опубликован с предисловием Дж. М. Кейнса и П. Сраффы. Дэвид Хартли (1705-1757) не в меньшей степени, чем Кондильяк, может считаться отцом ассоциативной психологии. Однако его «Размышления о человеке» (Observations of Man... 1749) сослужили его науке такую же службу, как «Опыт о законе народонаселения» Мальтуса — содержавшейся в нем теории (читатель впоследствии сможет оценить эту аналогию). Он также внес в теорию нечто новое: насколько я могу судить, он первым связал чувственное восприятие и ассоциации впечатлений с «вибрацией нервов», т. е. связал психологию с физиологией. Далее он разработал на этом основании теоретическую этику и даже натуральную теологию.*

Все трое не занимались философией ради философствования: они стремились разработать науку о человеке или человеческой природе, которая могла бы служить основой науки (или наук) об обществе. Сферу их деятельности следует назвать метасоциологией или философской антропологией. Все трое, несомненно, полагали, что их труды были новаторскими как с точки зрения цели, так и с точки зрения «экспериментального» метода, который они обосновывали, ссылаясь на авторитет Фрэнсиса Бэкона. Тем более важно подчеркнуть, что это было не так. И по цели, и по методу исследования их очевидным предшественником был Гоббс. Но мы знаем, что Гоббс, несмотря на всю свою оригинальность, вполне вписывался в круг философов естественного права, таких как Греции или Пуфендорф, и не отличался от них по целям и методам исследования. Разумеется, Кондильяк, Юм и Хартли, имея более ясную цель, четче формулировали свои мысли. Они смогли продвинуть науку о человеческой природе намного дальше. Однако сама идея такой науки и стремление вывести из нее основные положения отдельных общественных наук были присущи и философам естественного права, и косвенно схоластам.

Сходство прослеживается во многих деталях: например, зачатки ассоциативной психологии можно найти в аристотелевских категориях сходства и соприкосновения и в соответствующих категориях схоластической психологии. Более того, метод, действительно примененный учеными XVIII в., был в точности таким же и ничуть не более «экспериментальным», чем метод их предшественников. Поэтому по аналогии с тем, как мы называли философов естественного права светскими схоластами, мы имеем основание назвать Кондильяка, Юма и Хартли философами естественного права XVIII в. *Сходство, которое я хотел бы здесь подчеркнуть, можно пояснить противоположным примером: современные специалисты в области общественных наук никогда не руководствуются никакой основополагающей наукой о человеческой природе. Они прямо обращаются к явлениям и проблемам своих областей знания, используя такие методы и гипотезы, которые им наиболее подходят. Если искать эти «современные» черты у таких авторов, как Юм, то кроме враждебности к метафизике следует упомянуть о том, что об экономических, к примеру, вопросах они рассуждали безотносительно к своим трудам о человеческой природе. В этом одна из причин того, что мы будем отдельно разбирать их экономические теории.* Из их науки о человеке нас особенно интересуют два момента. Во-первых, метасоциология Кондильяка, Юма и Хартли была в основе своей психологической. Психология же их была интроспективной, т. е. она исходила из того, что наблюдение ученого за своими собственными психическими процессами есть полноценный источник информации. Оба эти обстоятельства имеют важное значение для истории экономического анализа, но особо интересно для нас первое из них. Упомянутые авторы и большинство их современников несомненно верили в то, что психологические соображения объясняют не только психологические механизмы индивидуального и группового поведения и отражение общественных явлений в индивидуальном и групповом сознании, но и сами эти общественные явления. Разумеется, они не стали бы отрицать, что для объяснения любого события, института или процесса мы должны принимать во внимание и другие факты помимо психологических. Но они не разработали никаких общих теорий касательно этих фактов и не включили их в свою метасоциологию: единственное общее знание, нужное всем без исключения наукам о человеческих поступках или мнениях, — это знание психологическое. Все эти науки не что иное, как прикладная психология.

Эта точка зрения не является единственно возможной. Мы можем предположить, что какие-либо иные факты (например, географические, технологические, биологические) имеют в практике анализа гораздо большее значение, чем все, что может предложить психологическая наука о человеческой природе. Тогда метасоциологию нужно строить из другого, непсихологического материала. Карл Маркс, например, считал, что общественные процессы имеют собственную сверхиндивидуальную логику, понять которую с помощью индивидуальной и групповой психологии нельзя (за исключением поверхностных явлений, не требующих, впрочем, углубленного психологического анализа). Неважно, какого из этих двух взглядов на природу и метод общественных наук мы будем придерживаться, — мы просто не должны забывать, что путь, избранный упоминавшимися здесь авторами, нельзя принимать за нечто само собой разумеющееся. Чтобы подчеркнуть это, мы назовем такую точку зрения психологизмом.

Кроме того, социология, опирающаяся на эту науку о человеке, как и социология Аристотеля, переоценивала рациональный элемент в поведении. Интересно, что против этого начали восставать лучшие умы эпохи. К примеру — любопытный лаг! — когда идея contrat social {общественного договора (фр.)} достигла наивысшей популярности усилиями таких авторов, как Руссо, Юм уже отвергал ее как вымышленную и, более того, совершенно бесполезную конструкцию. В добавление к этому он энергично подчеркивал: «Таким образом, не разум правит миром, а привычка» («Фрагмент...»; с. 16). 

b) Аналитическая эстетика и этика. Способ, с помощью которого эти основополагающие науки о человеке — человеческой природе, человеческом знании и человеческом поведении — формулировали возможные «естественные законы», лучше всего проиллюстрировать на примере английской «натуральной эстетики» и «натуральной этики» XVIII в. Разумеется, даже в Англии не все труды по эстетике и этике относились к этим направлениям. Однако для нас особый интерес представляют именно натуральная эстетика и натуральная этика, поскольку, рассматривая их, мы раскроем методы, которые затем более ста лет использовались в экономическом анализе.

Во-первых, натуральная эстетика и натуральная этика представляли собой аналитические науки: хотя они не отказывались от нормативных целей, эти цели не мешали выполнению главной задачи — объяснению действительного поведения. Этот аналитический подход вышел на первый план уже в XVII в., в эстетике — усилиями нескольких итальянских ученых, а в этике — усилиями Гоббса и Спинозы. *Барух Спиноза (1632-1677). Из его произведений к данной теме относятся «Этика» и «Политический трактат» (Tractatus politicus; оба опубликованы после смерти автора в 1677 г.). Чисто научную программу Спинозы трудно выделить, поскольку его этика в конце концов вливается в чрезвычайно метафизическую общую систему, но он подчеркивал необходимость изучать человеческие страсти такими, какие они есть, вместо того чтобы заниматься проповедями. Поскольку данная сноска — наша единственная возможность воздать должное этому великому мыслителю, разрешите процитировать одно его изречение, которое, хотя оно относится к политике и этике, каждый экономист должен иметь право повторить на смертном одре: «Я усердно пытался заниматься предметом этой науки с той же спокойной беспристрастностью, с которой мы привыкли иметь дело в математике».*

Во-вторых, аналитическая задача решалась в духе упомянутого выше психологизма: психология должна была не только дать общий подход к исследованию эстетических и этических явлений, но и объяснить все то, что подлежало объяснению в данной области.

В-третьих, психология при этом использовалась не всегда строго ассоциативная, но всегда индивидуальная, интроспективная и крайне примитивная: редко она включала хоть что-нибудь, кроме простой гипотезы о реакциях индивида, из которой дедуцировалось все остальное. Таким образом, эстетические и этические ценности объяснялись примерно так же, как экономическая ценность итальянскими и французскими экономистами в XVIII в. и большинством экономистов всех стран в XIX в. Эту процедуру называли эмпирической, хотя она была таковой не более, чем теория предельной полезности Джевонса—Менгера— Вальраса. В ней не было ничего «экспериментального» или индуктивного и, откровенно говоря, было мало реалистичного, несмотря на программные заявления, воинственные кличи и апелляции к Фрэнсису Бэкону.

Впоследствии натуральная эстетика свелась к анализу приятных ощущений, вызываемых произведениями искусства. Психологии художественного творчества уделялось гораздо меньше внимания.  *Это справедливо лишь как общая тенденция, да и то только применительно к Англии. Психологический и социологический анализ творчества в зачаточном виде можно встретить у Гоббса и в развитом виде у Вико.*

Чтобы выявить аналогию с областью экономического анализа, мы сопоставим объективный факт признания художественного произведения прекрасным в рамках данной социальной группы с объективным фактом существования рыночной цены. Эстетическая теория, о которой здесь идет речь, объясняет первый факт субъективными оценками членов группы, так же как аналогичная экономическая теория объясняет второй факт субъективными оценками индивидуальных участников рынка. В обоих случаях субъективная оценка порождает объективную ценность (напомним, что применительно к товарам это утверждали и схоласты), а не наоборот: вещь прекрасна, потому что она нравится, а не вещь нравится, потому что она объективно прекрасна. Конечно, можно пойти дальше и задаться вопросами, почему определенные вещи нравятся определенным людям и откуда происходят наши идеалы прекрасного. Но сколько бы мы ни исследовали эти и подобные им проблемы, мы не выйдем за рамки данной концепции, даже если дополнительно введем понятие «чувства» прекрасного. Различные авторы в разной мере продвинулись по пути субъективизации эстетики, но бесспорно, что именно эта субъективизация составила главный вклад данной школы и, по мнению ее членов, была самым реалистическим, «экспериментальным» и неспекулятивным элементом ее учения. Основными представителями аналитической эстетики в Англии были Шефтсбери, Хатчесон, Юм и Элисон. Первые три автора, однако, гораздо более прославились в области этики. *А. Эшли Купер, третий граф Шефтсбери (1671-1713), внук политика сомнительной славы. Книга, соединяющая все его более ранние публикации,— Characteristicks of Men, Manners, Opinions, Times — вышла в 1711 г. Ключевой фигурой является для нас Фрэнсис Хатчесон (1694-1746), поскольку он был учителем Адама Смита (и его предшественником по кафедре в университете Глазго). Энергичный и весьма популярный преподаватель (его популярность росла и благодаря остроумным изречениям, на которые он был мастер), Хатчесон пользовался большим авторитетом. Его главный труд, плод многолетнего педагогического опыта, называется «Система нравственной философии» (Hutcheson F. A System of Moral Philosophy; опубл. посмертно в 1755 г., см. ниже, подраздел g). С точки зрения проблем, обсуждаемых здесь и ниже, важное значение имеет его «Исследование о происхождении наших идей красоты и добродетели» (Inquiry into the Original of our Ideas of Beauty and Virtue; 1725). «Эссе о природе и принципах вкуса» Арчибальда Элисона (Essays on the Nature and Principles of Taste; 1790) наиболее ярко демонстрирует возможности и границы психологического подхода.*

Все, что было только что сказано об эстетике, можно отнести и к этике. Однако необходимы некоторые дополнения. Краткая история аналитической этики такова: Гоббс описал действительное поведение людей, опираясь на один определяющий, по его мнению, фактор — индивидуальный гедонистический эгоизм. Это могло казаться ему высшим проявлением реализма, но в действительности было лишь постулатом или гипотезой, к тому же очевидно нереалистической. Шефтсбери противопоставлял этой теории другую гипотезу — гипотезу альтруизма: он утверждал, что у человека, живущего в обществе, чувства дружелюбия и уважения к чужому благу формируются так же естественно, как и собственный интерес. К этому он добавил еще одну, также порожденную интроспекцией гипотезу, согласно которой добродетельные люди получают удовольствие, делая добро, независимо от того, как они оценивают его последствия. К этому сводится так называемая теория нравственного чувства Шефтсбери, которая, хотя ее объясняющая сила, очевидно, не столь уж велика, пользовалась большим успехом именно благодаря крайней простоте заключенной в ней «психологии». Позиция Шефтсбери была систематизирована и развита Хатчесоном. Юм же под влиянием всех троих упомянутых своих предшественников создал моральный тип дружелюбного, беззаботного, гуманного, в рамках умеренности стремящегося к удовольствиям человека, каким был он сам. Аскетизм и другие монашеские добродетели начисто отсутствовали у него и, следовательно, конечно, у всех остальных людей.

То, что непредубежденный анализ монашеских добродетелей может раскрыть истинную природу феномена этического, не приходило ему в голову. Абрахам Таккер (1705-1774) *Tucker A. Light of Nature Pursued. 1768-1777 (переизд. — 1805)* также утверждал, что удовлетворение индивидуальных желаний является конечной целью и всеобщим мотивом человеческой деятельности. Думаю, я не ошибусь, если припишу точку зрения Юма—Таккера также и Бентаму, считавшему, что единственными интересами, из которых может исходить индивид, являются его собственные, но добавлявшему, что разумный или просвещенный собственный интерес учитывает также интересы, чувства и реакции других людей.

Однако английские моралисты XVIII в., как и все моралисты вообще, не могли обойтись без нормативных стандартов поведения и суждения. Некоторые из них уповали на нравственный закон, который люди знают и принимают интуитивно, — идея, предвосхитившая нравственный императив Канта. Даже Локк апеллировал к такой нравственной интуиции, хотя для эмпири-ста это очень большое прегрешение. Но такого типа решения никогда бы не удовлетворили Юма или Бентама. Для них все это — голая метафизика. В то же время они были готовы обратить в идеал человеческий эгоизм, т. е. превратить свою теорию поведения в источник норм поведения. Мы видим, что Юм моделировал мир нравственности по своему образу и подобию. *Эта склонность социальных философов возводить свои представления о жизненных ценностях в этическую норму, исходя из которой можно судить об обычаях и вкусах других людей, заслуживает внимания, поскольку она проходит сквозь всю экономическую литературу и многое объясняет в ценностных суждениях экономистов. К примеру, у Маршалла была совершенно определенная концепция «благородной жизни» (см. ниже, часть IV). Нетрудно догадаться, что эта концепция не что иное, как модель жизни типичного кембриджского профессора. Вкусы, стремления, представления об уюте, резко отличающиеся от его собственных, он в лучшем случае рассматривает со снисходительностью, но никогда не пытается полностью понять их. Трудно переоценить важность этого обстоятельства, говоря об отношении экономистов к социальной среде, в которой они живут.*

Естественно, что с восхитительной наивностью он полностью одобрил эту модель: его собственные предпочтения, безусловно, были разумными. С другой стороны, свет разума устранил все надиндивидуальные ценности, кроме общественного блага. Но из чего же в рамках данной философии может состоять это общественное благо, кроме как из суммы всех удовольствий, получаемых всеми индивидами от реализации своих гедонистических предпочтений? А если это так, то разве мы не обнаружили одним разом основу всех общественных ценностей, соотношение между ними и индивидуальными ценностями, а также единственную, имеющую какой-то смысл норму морали? Утвердительный ответ на все эти вопросы давался уже в XVII в., в первую очередь епископом Камберлендом *Cumberland. De legibus naturae. 1672* и в менее отчетливом виде Гроцием, не вышедшим далеко за пределы схоластической концепции общественного блага. Авторы XVIII в., в особенности от Юма до Бентама, лишь совершенствовали основополагающий канон утилитаристской этики: добро есть каждое действие, способствующее общественному благосостоянию, а зло есть каждое действие, наносящее ему ущерб. Прежде чем мы проанализируем разные аспекты этого принципа, рассмотрим произведение, представляющее особый интерес для экономиста и принадлежащее перу А. Смита. *The Theory of Moral Sentiments, or An Essay towards an Analysis of the Principles by which Men naturally judge concerning the Conduct and Character, first of their Neighbours and afterwards of themselves. To which is added, A Dissertation on the Origin of Languages («Теория нравственных чувств, или Опыт исследования законов, управляющих суждениями, естественно составляемыми нами сначала о поступках прочих людей, а затем и о своих собственных. С приложением диссертации о происхождении языков»). Это заглавие 6-го издания 1790 г. 1-е издание появилось в 1759 г. под названием The Theory of Moral Sentiments («Теория нравственных чувств»). Различия между двумя изданиями есть, но, кроме диссертации, несущественны.*

За исключением, может быть, трудов Шефтсбери, это произведение, по-моему, намного превосходит все аналогичные трактаты. Во-первых, Смит, как и Хатчесон, но гораздо яснее, чем все остальные, подчеркнул разницу между этикой как теорией поведения и этикой как теорией, объясняющей человеческие суждения о поведении, и сосредоточил свои усилия исключительно на последней.

Во-вторых, его теория этических суждений основана на нашей способности поставить себя на место другого («симпатии») и понять его. Суждение о наших собственных поступках выводится затем из принципов, выработанных для оценки поведения других людей. В-третьих, естественным считается все психологически нормальное с точки зрения реалистического анализа. Естественное, таким образом, не отождествляется с идеальными правилами разума. В-четвертых, влияние полезности на эстетические и этические суждения трактуются не как постулат, а как проблема, решаемая каждым человеком на практике (часть 4-я). В-пятых, обычаи и мода не только признаются существенными факторами, но и подвергаются систематическому исследованию (часть 5-я). «Системы нравственной философии», т. е. теории других авторов, подвергаются критике, иногда банальной, но в целом на редкость удачной (часть 6-я). План и способ изложения такие же, как и в «Богатстве народов». 

с) Собственный интерес, общественное благо и утилитаризм. Как мы знаем, собственный интерес и общественное благо не были новыми концепциями для XVIII в. Но в середине этого столетия они с особой энергией внедрялись не только в этику, но и во всю область общественных наук. В частности, они были (или считались) основными и едиными принципами всех общественных наук, по существу единственными принципами, согласными с «разумом». Гельвеций (1715-1771) *De 1'Esprit {Об уме}. 1758. Беседа II, гл. 2. Эта книга, одна из предшественниц английского утилитаризма на европейском континенте, пользовалась огромным успехом. Немногие авторы обладали столь наивной и безусловной верой в образование и законодательство — а такая вера, безусловно, оказывает влияние на абсолютно податливый человеческий материал, механически реагирующий на физическое воздействие.* сравнил роль, которую играет принцип собственного интереса в жизни общества, с ролью закона всемирного тяготения в неживой природе. Даже великий Беккариа *Нас более всего интересует в данный момент его знаменитый трактат «О преступлениях и наказаниях» (Dei delitti e delle репе. 1764)— важнейшая веха в истории современного уголовного права. Это сочинение особенно наглядно демонстрирует, что аналитические и практические достоинства научного труда не всегда сочетаются.* утверждал, что человек полностью эгоистичен и эгоцентричен и вовсе не беспокоится о чужом (или общественном) благе. Следует напомнить, что этот собственный интерес индивида определяется его рациональным ожиданием будущих удовольствий и страданий, *Можно сделать стандартную ссылку на эссе о природе наслаждений и удовольствий Верри, опубликованное в 1781 г. в его книге Discorsi di argomento filosofico, хотя оно имело хождение и влияло на умы задолго до этого. Систематическая классификация и анализ различных наслаждений и страданий — заслуга Бентама.* понимаемых, в свою очередь, в узкогедонистическом смысле. Следует признать, что авторы XVIII в. внесли уточнения и включили в разряд удовольствий такие, как удовольствие от злорадства, от власти и даже от веры в Бога, обычно не относящиеся к гедонистическим. Это до некоторой степени позволило защитникам данной доктрины избавиться от упреков в том, что они сводят все человеческое поведение к погоне за бифштексами. Но их успех был скорее кажущимся, чем реальным (даже если не принимать во внимание, что такого рода защитные аргументы не могут опровергнуть другие возражения, которые можно сформулировать в адрес любой теории, преувеличивающей рациональность поведения). Ведь если мы выйдем далеко за пределы удовлетворения простейших потребностей, мы очень рискуем отождествить ожидание «наслаждения» с любым возможным мотивом, даже с сознательным стремлением к страданиям, а в этом случае, конечно, доктрина становится пустой тавтологией. И — что еще хуже — если мы уделим слишком много внимания таким «наслаждениям», которых можно достичь напряжением сил, победой над врагом, жестокостью и т. д., мы можем получить картину человеческого поведения и человеческого общества, совершенно не похожую на ту, которую рисовали авторы XVIII в. Поэтому, если мы хотим сделать из их идей о наслаждении и страдании те же выводы, что и они, у нас нет иного выбора, кроме как пользоваться их определениями этих понятий. Эти определения позволят нам не ограничиться бифштексами, но не позволят выйти далеко за рамки удовлетворения простейших потребностей. То есть мы должны будем принять теорию человеческого поведения, противоречащую самым очевидным фактам. Почему же в таком случае эту теорию охотно приняли столь многие умные люди?

Ответ на этот вопрос заключается, видимо, в том, что эти умные люди принадлежали к категории реформаторов-практиков и боролись против исторически данного порядка вещей, считая его «иррациональным». В такой борьбе простота и даже примитивность аргументации являются скорее ее достоинствами, чем недостатками, а «философия бифштексов» — лучшим доводом против освященной на небесах системы прав и обязанностей. При этом не следует обвинять этих авторов в лицемерии: все мы быстро убеждаем себя в правоте тех глупостей, которые нам приходится исповедовать.

Итак, мы видели, как поклонники разума в XVIII в. преобразили схоластическую концепцию общего блага и общественной целесообразности. Повторим сказанное в других терминах. Предполагается, что наслаждения и страдания каждого индивида поддаются измерению и их алгебраическая сумма образует то, что называется счастьем (felicita; в немецком языке часто используется термин Gluckseligkeit). Эти индивидуальные «счастья» вновь складываются в масштабах всего общества, причем с одинаковыми весами: «каждый приравнен к единице и никто не может значить больше единицы». Наконец, эта общая сумма отождествляется с общим благом или благосостоянием общества, которое, таким образом, распадается на индивидуальные ощущения наслаждения или страдания, представляющие собой единственную конечную реальность. Отсюда вытекает нормативный принцип утилитаризма — наибольшее счастье наибольшего числа людей, ассоциирующийся главным образом с именем человека, яростно его защищавшего, тщательно совершенствовавшего и активно применявшего, — с именем Бентама. *Иеремия Бентам (1748-1832) получил юридические образование, но рано посвятил себя жизни исследователя и пропагандиста. Он стал несомненным лидером утилитаристского кружка и главной фигурой в группе так называемых «философских радикалов». Его вклад в экономическую науку будет описан ниже. Здесь он интересует нас как философ, социолог и теоретик права. Достаточно упомянуть лишь одно из его многочисленных и объемистых сочинений (изданных Джоном Баурингом в 1838-1843 гг.) — «Введение в принципы морали и законодательства» (Introduction to the Principles of Morals and Legislution; 1789), оказавшее большое влияние на правовую мысль и законодательную практику, хотя на континенте, особенно в Италии и Франции, аналогичные идеи вырастали из местных корней. Однако следует отметить, что основы утилитаризма были изложены несколько раньше Уильямом Пейли (1743-1805) (Paley W. Principles of Moral and Political Philosophy. 1785), а некоторые их них— разносторонним теологом и ученым Джозефом Пристли (1733-1804) {Priestley J. Essay on the first Principles of Government. «Опыт об основных принципах государственного управления»; 1768), который, будучи признанным историком церкви и теологом-полемистом, получил известность также как исследователь электрических и химических явлений. Это эссе перебрасывает мостик между теорией государственного управления Локка и неудачными опытами в данной области Джеймса Милля. Но ни Пейли, ни Пристли не привнесли сюда ничего такого, чего нельзя было бы найти в более ранних работах, к примеру в упоминавшемся выше труде Камберленда. Среди континентальных предшественников Бентама достаточно упомянуть все тех же Беккариа, Верри и Гельвеция. У Беккариа связь между ранними системами естественного права и утилитаризмом, как будет показано ниже, наиболее заметна. Из обширной литературы об английском утилитаризме и философских радикалах читателю рекомендуется в первую очередь эссе Дж. С. Милля «Утилитаризм» (Utilitarianism; 1863). См. также книгу Лесли Стивена {Stephen L. The English Utilitarians. 1900); уже упомянутую работу X. Дж. Ласки {LaskiH. G. Political Thought...); работу У. Дэвидсона {Dauidson W. Political Thought in England: The Utilitarians from Bentham to J. S. Mill. 1915) и прелестную книгу Г. Уоллеса (Wallas G. Francis Place. 1898).*

Если лежащая в основе данного принципа идея имеет древнее происхождение и не поддается датировке, то сам лозунг можно датировать довольно точно: насколько я знаю, он впервые появляется у Хатчесона («Исследование о происхождении наших идей красоты и добродетели»; 1725), затем у Беккариа («О преступлениях и наказаниях»; 1764: «наибольшее счастье, разделенное на наибольшее число людей»), затем у Пристли («Опыт об основных принципах государственного управления»; 1768), который, по словам Бентама, обладал этой «священной истиной». У Юма этого лозунга нет, но вполне мог бы быть. Сам термин «утилитаризм» ввел Бентам. *Интерес представляет ставшее знаменитым скептическое замечание А. Смита. Что касается осознанного счастья, отметил он мимоходом, нет особой разницы между состоянием, которое мы принимаем как перманентное, и любым другим.*

Важно понять, что утилитаризм был не более чем разновидностью теории естественного права. Дело не только в том, что утилитаристы стали историческими преемниками философов естественного права XVIII столетия и их философию можно во всех деталях вывести из истории этики, с одной стороны, и из истории концепции общего блага — с другой. Гораздо важнее то, что, с точки зрения подхода, методологии и общих выводов, утилитаризм действительно был еще одной, последней, системой естественного права. Стремление вывести (с помощью «света разума») «законы» человеческого поведения в обществе из чрезвычайно устойчивого и крайне упрощенного представления о природе человека было свойственно утилитаристам так же, как философам естественного права или схоластам. Если же мы внимательно рассмотрим саму эту концецию человеческой природы и то, как она предположительно должна была реализоваться (см. выше), то сходство станет еще более заметным.

Как и системы философов и схоластов, утилитаризм выполнял три функции. Во-первых, он являлся жизненной философией, поскольку содержал в себе схему «основных ценностей». Именно здесь мы должны искать причину стойкого впечатления, что утилитаристы, и особенно Бентам, внесли нечто новое, принципиально противоречащее предшествующим теориям. На самом деле, как читатель уже знает, разница в философском осмыслении повседневной жизни была невелика. В том, что касалось конюшни, амбара, мастерской и рынка, схоласты были самыми настоящими утилитаристами. Однако они ограничивали утилитаристский подход чисто утилитарной сферой деятельности, где он до некоторой степени (даже здесь не полностью!) оправдан. Утилитаристы же свели к этой схеме весь мир человеческих ценностей, исключив из рассмотрения как противоречащее разуму все то, что действительно имеет для человека важное значение. Таким образом, они на самом деле создали нечто новое — у Эпикура этого не было — самую плоскую жизненную философию из всех имеющихся и в этом смысле действительно противоречащую всем остальным теориям.

Во-вторых, утилитаризм представлял собой нормативную систему с сильным законодательным уклоном. Как и схоластическая теория, он был, с одной стороны, системой моральных императивов, а с другой — системой юридических принципов. Бентам считал себя в первую очередь моралистом и законодателем, *До Бентама перечень утилитаристских моралистов не полностью совпадал со списком утилитаристских законодателей, и при более подробном изложении следовало бы разделить историю морального и политического утилитаризма. Однако большая часть имен фигурировала бы в обоих списках, и здесь мы не настаиваем на этом различии.* и принцип «наибольшего счастья наибольшему числу» служил для него прежде всего критерием оценки «хорошего» или «плохого» законодательства. Вспомним, что всеобщее равенство не менее важно для этого принципа, чем счастье. Оба эти аспекта плюс вера в то, что все индивиды по сути одинаковы и представляют собой нерасчлененный податливый материал, имеющий очень мало или не имеющий никаких собственных врожденных свойств, дают в итоге фундаментальный политический лозунг бентамизма: дайте людям образование и разрешите им свободно голосовать, а все остальное произойдет само собой. *Следует заметить, что эти политические принципы не предопределяли принадлежность их защитника к какой-либо политической партии или платформе. Личные предпочтения Бентама распространялись и на группу его последователей — философских радикалов. Их сплоченность позволила выработать определенную программу (в сущности, laissez-faire в сочетании со всеобщим избирательным правом) и породила впечатление, что эта программа неизбежно вытекает из аналитических предпосылок. Но в другое время и в других странах бентамисты могли бы стать консерваторами (Юм и большинство итальянских утилитаристов ими и являлись) или социалистами. В этом нет ничего удивительного, если осознать, что предпочтения играют определяющую роль при формировании политических выводов и в этом качестве подчиняют своему диктату любые аналитические структуры. Можно полностью признавать аналитические труды Маркса и при этом на практике быть консерватором.*

Однако, в-третьих, так же как и естественное право и схоластика, утилитаризм является цельной системой общественных наук, обладающих единым методом исследования. И этот его аспект можно трактовать отдельно от двух других, так же как аналитические достижения схоластов и философов допустимо рассматривать отдельно от остальных элементов их системы. Другими словами, логически возможно с начала и до конца презирать утилитаризм как жизненную философию и политическую программу и все же признавать его как инструмент анализа во всех или в некоторых отраслях общественных наук. Вероятно, однако, что утилитаризм как инструмент анализа не обладает большей ценностью, чем в других своих аспектах. С другой стороны, многие экономисты объявили его основой экономической теории, а Джевонс даже определил экономическую теорию как «исчисление наслаждений и страданий». Поэтому мы должны немедленно разрешить вопрос о влиянии утилитаризма на экономический анализ.

Дилетанты, философы и историки мысли часто впадают в одно общее заблуждение: они преувеличивают значение всякого рода основополагающих принципов. На самом же деле люди склонны применять основополагающие принципы, в верности которым они клянутся, в своей научной работе так же мало, как и в своей практической жизни. Поскольку утилитаризм представляет собой набор таких принципов, мы должны в каждом конкретном случае задаться вопросом, какую роль ему было позволено сыграть. Что касается экономической науки, мы можем выделить четыре класса проблем. Во-первых, утилитаристские гипотезы совершенно бесполезны, когда речь идет о проблемах интерпретации истории или движущих силах развития экономики. Во-вторых, утилитаристские гипотезы более чем бесполезны в вопросах действительной мотивации, к примеру при изучении экономических последствий права наследования. В-третьих, утилитаристские гипотезы действительно служат основой той части экономической теории, обычно называемой экономической теорией благосостояния,— наследницы итальянских теорий XVIII в., предметом которых была felicita pubblica (общественное счастье). Мы привычно пользуемся этими гипотезами, когда обсуждаем такие проблемы, как «перемещение богатства от сравнительно богатых к сравнительно бедным». Именно поэтому утверждения экономической теории благосостояния никогда не могут убедить того, кто не был убежден с самого начала безотносительно к любым аргументам. Дело в том, что, даже если мы найдем некоторые аспекты дан ных проблем, для исследования которых утилитаристский подход корректен (при условии, что мы вообще считаем его методологически допустимым), нам удастся доказать не более того, что перемещение доллара от богатого человека к бедному увеличивает благосостояние в утилитаристском смысле. В-четвертых, в области экономической теории в самом узком смысле утилитаристские гипотезы являются лишними, но безвредными. Например, мы можем сформулировать и обсудить свойства экономического равновесия без их участия, но, если мы их введем, результаты не изменятся, а значит, и не ухудшатся. Это позволяет нам уберечь большую область экономического анализа, которая на первый взгляд кажется безнадежно испорченной утилитаристскими предрассудками.

 

d) Историческая социология. Авторов XVIII в. часто обвиняли в отсутствии «чувства исторического», которое не позволило некоторым из них признать ценности минувших цивилизаций. Тем более важно подчеркнуть, что вместе с болезнью вырабатывалось и противоядие. Если кое-где мы встречаем глупейшее пренебрежение древнегреческим искусством — к примеру, Вольтера ставили выше Гомера, — то у других авторов находим предпосылки его нынешнего обожествления. Временами нас поражает полное отсутствие интереса к истории, но одновременно мы видим богатые плоды серьезной работы историков, заложившие основу для ученых XIX в. Мы можем лишь перечислить пять основных достижений: начался систематизированный сбор материалов; были выработаны новые методы интерпретации и критического анализа исторических документов; *Эпохальные «Пролегомены к Гомеру» (Prolegomena ad Homerum) Ф.А.Вольфа (1759-1824) вышли в 1795 г., но явились результатом предшествующих исследований автора.* история экономики и культуры начала привлекать внимание исследователей, ранее полностью поглощенное политической и военной историей; беспристрастный (относительно) отчет, документирующий события, стал предпочитаться одам и проповедям (Юм, Уильям Робертсон. Гиббон); *По сию пору историки не прекратили проповедовать, восхвалять, осуждать и демонстрировать свои личные, социальные и национальные пристрастия и предубеждения. Здесь я хочу лишь сказать, что наметился существенный прогресс в манере изложения фактов, которая стала более научной и менее эпической* подтверждением растущего интереса публики послужил успех популярных всемирных и национальных историй. Конечно, существует и такая вещь, как неисторическая история, т. е. человек может выполнять работу историка, не умея смотреть на события со специфически исторической точки зрения. Но «История Англии» Юма (в 8т.; 1763)— произведение другого рода. Теперь она безнадежно устарела, однако навсегда останется заметной вехой в историографии. Это показывает, что автор, по крайней мере, не был рабом своего утилитаризма.

Еще более важным, на наш взгляд, было появление исторической социологии, иногда называемой философией истории, *См.: Hint R. History of the Philosophy of History. 1893.* — т. е. социологических теорий, которые обобщали исторический материал и в то же время пытались объяснить отдельные исторические ситуации и процессы. Значительная часть этих исследований носила дилетантский характер и вызывала раздражение серьезных историков. Более того, некоторые из них отличались неисторичностью в указанном только что смысле: исторические факты часто искажались в угоду требованиям 1а raison. Однако существовали и значительные, и даже фундаментальные достижения. Здесь я могу упомянуть Кондорсе, Монтескье и одного из величайших мыслителей всех времен в области общественных наук — Вико. * Маркиз де Кондорсе (1743-1794; Oeuvres. 1847-1849), один из энциклопедистов (см. ниже, подраздел g), странствовал почти по всем областям науки и политики. Помимо прочего он был хорошо образованным математиком, его попытки применять исчисление вероятностей при формировании правовых и политических суждений, хотя и не слишком удачные сами по себе, дали важный импульс другим исследователям. Он был поборником «природных прав», народного суверенитета и равных прав для женщин, ненавидел христианство, причем в пылу как защиты, так и нападения начисто терял способность к критическому суждению. Его вклад в экономическую науку не заслуживает особого упоминания. Наиболее интересен для нас его «Эскиз исторической картины прогресса человеческого ума» (Esquisse d'un tableau historique des progres de 1'esprit humain. 1795). Монтескье (1689-1755), видимо, не нуждается в представлении. Отметим лишь, что это был один из самых влиятельных мыслителей всех времен и, хотя его экономические работы незначительны — лишены оригинальности, силы, эрудиции, он оказал большое влияние на А. Смита другими аспектами своего творчества. Из его произведений отметим не слишком значительные «Персидские письма» (Lettres persanes; 1721), «Размышления о причинах величия римлян и их упадка» (Consideration sur les couses de la grandeur des Remains et de leur decadence; 1734) и, конечно, его великий труд «О духе законов» (De 1'Esprit des lois; 1748), содержание которого отнюдь не сводится к «остроумным замечаниям по поводу законов» {игра слов: esprit по-французски значит и «дух», и «остроумие » Джамбаттиста Вико (1668-1744; Ореге. Последнее изд. — 1911-1913; библиогр. В. Кроче; пересмотр, и доп. изд. 1947-1948). Часть обширной литературы о Вико испорчена попытками авторов использовать это великое имя в своих целях. Рекомендую читателям эссе Кроче (англ. пер. Коллингвуда, 1913), книгу Р. Флинта «Вико» (Vico; 1884) и несколько прекрасных страниц о Вико в работе: Tagliacozzo. Economist! Napoletani. 1937; есть и несколько хороших немецких книг, особенно работы Вернера и Клемма. Вико был профессором в Неаполе и брался обучать «всему, что можно узнать» (tutto lo scibile). Для нас важен тот факт, что он был еще и юристом и всегда уделял особое внимание вопросам права (история права была для него историей человеческого разума). Это делает более наглядной его связь с философами естественного права. Проследить влияние других мыслителей на его идеи — слишком сложная для нас задача. Вероятно, следовало бы назвать греков, римских правоведов, Греция, английских эмпиристов, Декарта (как антагониста), схоластов и многих других, среди которых и арабский историк Абу Сайд Ибн-Халдун (1332-1406). Единственное произведение Вико, которое здесь следует специально упомянуть, — это его «Основания новой науки об общей природе наций» (Principii di una scienza nuova... 1725; почти полностью переделаны для 2-го изд. в 1730 г.).*

«Эскиз» Кондорсе содержит теорию исторической эволюции, или «прогресса»: ее цель— равенство, *Социолог науки, конечно, увидит здесь мирской эквивалент спасению души.* а ее движущая сила — нарастающий объем знаний, которые не устает накапливать способный к бесконечному совершенствованию человеческий разум. Это, конечно, весьма убогая социология, но она может служить замечательным примером бескомпромиссного «интеллектуалистского» взгляда на исторический процесс. Напротив, «О духе законов» Монтескье, несмотря на неадекватный инструментарий (в особенности это касается недостаточно критического отношения к историческому материалу), представляет собой серьезное социологическое произведение. Основным его достоинством (и с точки зрения метода, и с точки зрения изложения) является то, что возникающие в обществе исторические ситуации и их смена рассматриваются здесь в свете некоторого числа объективных факторов. *Следует особенно отметить упор на влияние географической среды. Здесь Монтескье, видимо, перекликается с Фукидидом. В свою очередь, его исследования вдохновили позднейших антропологов, таких как Видаль де ла Блаш.* Это позволяет получить реалистические объяснения, т. е., иными словами, аналитические теории, а не примитивные рационалистические общие формулы. Это был действительно новый подход, означавший методологический разрыв с идеями естественного права. Это была социология, основанная на действительных наблюдениях за отдельными видами человеческого поведения, существующими в данное время и в данном месте, а не за общими свойствами человеческой природы. С нашей точки зрения, это было фундаментальное достижение Монтескье, воплощенное уже в его более раннем анализе Древнего Рима. Разумеется, успех его книги среди современников и потомков обусловлен его «конституцио-нальными» теориями— концепцией «равновесия сил» и т. д.,— которые не представляют для нас интереса.

Достижения Вико были совсем другого рода и не пользовались успехом до конца XIX в. Его «новую науку» (scienza nuova) лучше всего определить как «эволюционную науку о разуме и обществе». Но это не следует понимать в том смысле, что эволюция человеческого разума определяет эволюцию человеческого общества. Неуместно и обратное толкование: историческая эволюция общества определяет развитие человеческого разума, хотя оно ближе к истине. Вико понимал разум и общество как два аспекта одного и того же эволюционного процесса. Разум, понимаемый как рациональные или логические операции человеческого рассудка, не играл важной роли в этом процессе, который Вико трактовал в совершенно антиинтеллектуалистском духе. Разум, понимаемый как цели и ценности людей, предстающие перед разумом наблюдателя, также не имеет с ним ничего общего. Разработанная Вико теория круговоротов (corsi e ricorsi) решительно отвергает наличие какой-либо тенденции, ведущей к этим целям и ценностям, а также существование самих этих целей и ценностей. В этой теории философия и социология, мысль и действие слились воедино, и это единство, безусловно, имело исторический характер. *Близкое понимание истории мы находим позднее у Гегеля и (хотя это менее очевидно) у Гуссерля. Этот факт объясняет как сравнительный неуспех теории Вико среди его современников, так и его триумф почти через два столетия. Однако он не должен скрыть от нас чисто аналитические аспекты его работы, имеющие параллели в появившемся позднее менее обширном и менее глубоком труде Монескье, в особенности в том, что касается усиленного внимания к фактору окружающей среды.* И хотя Вико далеко превзошел основные течения мысли XVIII в., сам он тоже принадлежал этому столетию. 

е) Энциклопедисты. Мы уже отмечали, что в XVII в. вырос спрос на словари и энциклопедии. В XVIII в. этот спрос продолжал увеличиваться, и для того, чтобы удовлетворить его, затевались такие амбициозные предприятия, как «Циклопедия» Чеймбера, «Универсальный лексикон» Цедлера и др. Всех их превзошла, однако, великая французская «Энциклопедия» *Читатель получит больше чем достаточно информации, прочитав статью Encyclopaedia в Британской энциклопедии глубоком труде Монтескье, в особенности в том, что касается усиленного внимания к фактору окружающей среды.* (изд. с 1751 г.), которая, среди прочего, превосходила другие работы того же типа по количеству и качеству статей на экономические темы. Но здесь мы упоминаем ее в другой связи: каждый человек, для которого слова «дух эпохи» имеют какой-то смысл, несомненно, будет искать именно в «Энциклопедии» воплощение духа XVIII столетия. Постольку, поскольку это верно, данное произведение составляет важную часть культурного фона той эпохи, фрагменты которого мы пытаемся здесь воссоздать. Но насколько это верно? Как и все работы такого рода, французская «Энциклопедия» содержала статьи, отличающиеся друг от друга не только по качеству, но и по принципиальным позициям их авторов. Так, упомянутые экономические статьи принадлежали, к примеру, таким несхожим авторам, как Кенэ и Форбоннэ, в то время как большинство других статей (особое внимание уделялось физике и технике) не содержали никаких различий в философском и политическом смысле. Однако сила личности главного редактора Дидро проявилась в том, что «Вавилонской башне», как называли «Энциклопедию» враждебные критики, было придано известное единообразие. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить имена ведущих членов кружка, образовавшегося вокруг Дидро: Даламбер, Вольтер, Кондорсе, Гольбах, Гельвеций. Все они были едины в своем служении la raison, под которым понималась в данном случае враждебность к христианству, и особенно к католицизму. Возможность пропагандировать такую точку зрения в статьях по истории, философии и религиозным вопросам использовалась с различной степенью сдержанности. Но на этом единодушие заканчивалось. В других аспектах оно отсутствовало, да к нему и не очень-то стремились. Философия энциклопедистов в основном эмпиристского толка, но только в основном. Статьи по политическим вопросам о государстве, управлении и политике выражают мнения, выходящие далеко за пределы кружка энциклопедистов. Никакой определенной программы, в особенности революционной, в них не было: хотя эти интеллектуалы своими язвительными замечаниями, несомненно, задевали режим Людовика XV и отдельные его проявления, в целом они чувствовали себя слишком уютно, чтобы стремиться к насильственному перевороту. Некоторые из них воспевали просвещенных деспотов своей эпохи, которые проводили реформы... и хорошо платили. Те, кто дожил до революции, отнеслись к ней без особого энтузиазма. Таким образом, хотя великое французское предприятие действительно символизирует одно из важных течений общественной мысли, его значение не представляется нам таким огромным, как его противникам — современникам, своей критикой упрочившим его успех.

Есть, однако, момент, который хотелось бы здесь подчеркнуть или напомнить (см. выше, § 5), — это связь идей энцикопедистов с философией естественного права XVII в. Преемственность здесь очевидна. Сами энциклопедисты и все авторы, к которым можно применить этот термин в широком смысле, не всегда отдавали должное философам естественного права. Однако они не проявили к их идеям никакой враждебности и разрабатывали их в своих теориях.

Это и неудивительно. Разве естественное право не выведено разумом из природы человека? А ведь это суть программы энциклопедистов. Разумеется, философские системы естественного права должны были прийтись им по вкусу. Религиозная форма скрыла от них подлинный источник этих идей: они не могли цитировать тезис Фомы Аквинского, что естественное право это rationis regula {правила разума (лат.)}. Но с философами, которые были хотя бы некатоликами, таких проблем не возникало. И поэтому энциклопедисты на страницах «Энциклопедии» и вне ее, а также другие авторы, такие как Кенэ, которые не были энциклопедистами в строгом смысле слова (хотя и писали статьи для «Энциклопедии»), продолжали пользоваться аналитической схемой философов и иногда повторяли даже их самые сомнительные аргументы. «Естественный порядок» (ordre naturel) Кенэ следовало бы считать побегом древа естественного права даже если бы Кенэ не написал о естественном праве специальную статью. Аббат Мореллэ, ярый защитник свободы торговли, удовлетворялся тем аргументом, что поскольку человек от природы свободен, то он может покупать и продавать где хочет, а протекционизм нарушает закон природы. Аргумент повторялся и в других писаниях той эпохи и, видимо, некоторым казался убедительным. *Аббата Андре Мореллэ (1727-1819) нельзя назвать светилом среди энциклопедистов— он был не более чем способным памфлетистом. Нет необходимости упоминать его экономические труды, но он интересен как типичный представитель своего времени. Именно поэтому я рекомендовал читателю эссе о нем Литтона Стрэйчи. Так или иначе, Мореллэ собрал материал для «Универсального словаря коммерческой географии» Пёше (Dictionnaire universal de la geographic commercante; 1799-1800)— важного звена в длинной цепи экономических и полуэкономических словарей.* Чрезвычайно интересная деталь, характеризующая век разума!

 

f) Полусоциалисты. Мы уже говорили, что энциклопедисты в целом не были революционерами в политике. Не были они и социалистами. Эгалитаризм того времени — и нормативный и аналитический — предусматривал критику неравенства в распределении богатства (в особенности значительного неравенства). Мы находим ее у Гельвеция и многих других авторов. Очевидные слабости теорий естественного права на собственность, будь то в стиле Локка или в специальной форме, разработанной физиократами (см. ниже, глава 4), вызывали критику, которая иногда переходила со специфических аргументов в защиту собственности на собственность как таковую. Однако, хотя историк социалистических идей может составить длинный список социалистических, коммунистических и близких к коммунистическим публикаций, оказавших некоторое влияние на социализм XIX в., для историка экономической мысли в этом списке найдется мало интересного: он может спокойно солидаризироваться с мнением Карла Маркса о такого рода литературе. Следует лишь отметить, что социалисты и полусоциалисты, опровергая выводы, полученные методами естественного права из посылок естественного права, сами почти всегда использовали эти посылки и методы. Как приверженцы la raison сражались со схоластикой, заимствуя ее методы и результаты анализа, так и авторы-социалисты и полусоциалисты XVIII в. оставались по образу мыслей философами естественного права.

Концепции естественных законов и природных прав вполне могли служить противоположным практическим целям. В качестве примера приведем идеи Руссо, Бриссо, Морелли и Мабли. Для удобства мы добавим к этому перечню также Гудвина, представляющего собой совершенно иную фигуру. Его единственный вклад в экономический анализ будет, однако, рассмотрен впоследствии.

Ж.-Ж. Руссо (1712-1778), хотя он и восхвалял естественное состояние общества и равенство, трудно назвать социалистом. Он был типичным «полусоциалистом» в нашем понимании этого слова. Но его нельзя назвать и экономистом. Статья Руссо о политической экономии в «Энциклопедии» практически не имеет отношения к экономической науке. Его эссе о происхождении неравенства дает не слишком серьезное объяснение этого феномена. В особенности ошибочно, несмотря на схожесть фразеологии, считать Руссо физиократом или предшественником физиократов. Однако идеи, высказываемые им по экономическим вопросам, оказывали заметное влияние на общественное мнение.

Ж. П. Бриссо де Варвиль (1754-1793), политик-жирондист, казненный в 1793 г., — один из реформаторов уголовного права. Нас интересует его работа Recherches philosophiques sur Ie droit de propriete et sur Ie vol... («Философские исследования о праве собственности и о краже...»; 1780). Это типично спекулятивное рассуждение в духе естественного права, что и помешало позднейшим критикам социологии и экономической науки разглядеть его серьезные достоинства. Автор пытался доказать, что права частной собственности не существует. При этом Вриссо, кажется, не был знаком ни с одним из реалистичных и поистине разрушительных аргументов, которые можно выдвинуть против его концепции. Главная идея книги, прославленная в XIX в. Прудоном, состоит в том, что собственность есть кража.

«Кодекс природы» Морелли (1755) содержит развернутую программу государственного коммунизма, имеющую ряд достоинств: он предлагает детальнейшие решения практических проблем структуры коммунистического общества и управления им, многие из которых без всякой ссылки на автора войдут в социалистическую литературу XIX в. и большинство из которых производят впечатление «исполнимых». В этой книге, насколько я знаю, впервые встречается та чаще подразумеваемая, чем открыто высказываемая идея, что все отклонения от нормального поведения, считающиеся аморальными, вызваны условиями жизни в капиталистическом обществе. Поскольку мы не можем двигаться глубже, укажем лишь, что эта книга, безусловно, принадлежит к философии естественного права: коммунизм со строгим государственным контролем есть форма существования общества, идеально соответствующая законам природы, выведенным разумом.

Габриаль Бонно де Мабли (1709-1785) никогда не был коммунистом, а последние годы жизни посвятил выработке практических программ, не выходящих за рамки обычных реформ, однако его следует все же причислить к коммунистам в самом строгом смысле слова, и поводом к тому служит его работа Doutes proposes aux philosophes economistes sur 1'ordre naturel et essentiel des societes politiques («Сомнения, высказанные философам-экономистам по поводу естественного и необходимого порядка политических обществ»; 1768), содержащая тонкую критику не только теории частной собственности физиократов, но и самой частной собственности, которую автор считает несомненным злом. Хотя анализ Мабли односторонен и имеет еще ряд недостатков, это все же анализ фактов, а не просто рассуждения о правах. Теория, утверждающая, что собственность на землю есть причина всякого имущественного неравенства, — неоднократно повторенная в XIX в. и Ф. Оппенгеймером в XX в.,— возможно, неверна, но это все же аналитический тезис или теория. К трудам упомянутых авторов, как и многих других, достаточно часто обращались как историки мысли, так и экономисты, интересовавшиеся этим предметом (см., например: Lichtenberger A. Le socialisme au XVIII siecle. 1895).

Идеи французских просветителей легко пересекли Ла-Манш, чему способствовали их английские — эмпиристские и ассоциативистские — корни. Намного выше общего уровня поднялась книга Уильяма Гудвина «Исследование политической справедливости» (Goodwin W. Enquiry Concerning Political Justice. 1793). Ее следует отнести к полусоциалистическим — и то лишь на том основании, что собственность на продукт чужого труда в принципе «несправедлива». Видимо, правы те, кто, исходя из крайней неприязни Гудвина к насилию и принуждению в любой форме, относит его к анархистам. Во всяком случае, идея о том, что человеческий разум изначально представляет собой чистый лист, заполняемый на основе опыта и под влиянием общественных институтов, никогда еще столь бескомпромиссно не ставилась на службу абсолютному эгалитаризму.

Критикуя Мальтуса, Гудвин проделал определенную аналитическую работу, но его собственная книга в сущности неанали-тична и поэтому не поддается научной критике. Изложенное в ней кредо, «устойчивое» к воздействию каких-либо аргументов, в наше время насчитывает больше сторонников, чем когда-либо. 

g) Нравственная философия. Все приведенные выше факты о развитии научной и общественной мысли XVIII в. говорят нам о том, что в социологии и экономической науке в этот период в значительной мере сохранялся подход с позиций естественного права. Точка зрения, согласно которой его вытеснил новый «экспериментальный» подход, а культ la raison представлял собой нечто принципиально новое, основана на иллюзии, как и аналогичные утверждения, что труды философов естественного права XVII в. означали резкий разрыв со схоластикой. Другими словами, эти факты демонстрируют нам преемственность развития мысли. Однако цельная система мысли, основанная на концепции естественного права, в XVIII в. распалась или, по меньшей мере, претерпела трансформацию. Мы помним, что вначале эта система была правовой и весь материал, не относящийся к праву, играл лишь вспомогательную роль. В XVIII в. накопление такого материала и добавление новых областей исследования взорвали цельную юридическую структуру. Если раньше «естественная юриспруденция» представляла собой своеобразную компанию-холдинг, унифицирующую все вокруг себя, то теперь она сама стала частью нового всеобъемлющего целого, которое уже не носило юридического характера. *Как мы уже писали, историческая школа правоведения была враждебно настроена к этой естественной юриспруденции и видела в ней лишь совершенно ненаучные спекуляции. Эта точка зрения была очень влиятельной; собственно говоря, именно от правоведов исторической школы люди научились презирать все, так или иначе связанное с концепцией естественного права. Следует, однако, повторить, что эта критика, хотя и оправданная ввиду злоупотребления идеями всякого рода естественных прав, упускает очень важное, не имеющее ничего общего со спекуляцией ядро анализа, основанного на принципах естественного права. Естественная юриспруденция, о которой я говорю в этой книге, была неадекватной, но все же научной теорией — или общей логикой — права, которую можно защищать на том же основании, что и экономическую теорию.* Это новое целое получило (особенно в Германии и Шотландии) название «нравственная философия». Слово «философия» употреблялось здесь в старом смысле — как сумма наук («философические дисциплины» у Фомы Аквинского), так что нравственная философия означала примерно то же, что общественные науки (науки «о разуме и обществе»), в отличие от «натуральной философии», включавшей естественные науки и математику. Нравственная философия была одним из предметов стандартного университетского курса и состояла в основном из «естественной теологии», «естественной этики», «естественной юриспруденции» и политики, включавшей, в свою очередь, экономическую науку и теорию государственных финансов (доходов). *Содержание курса не было постоянным. Деление всех наук на нравственную и естественную философию тоже не являлось полным и окончательным. Чистая философия в узком смысле слова, как и логика, филология и литературоведение, история, не принадлежала ни к одной из двух групп.* Учитель Смита Фрэнсис Хатчесон был профессором нравственной философии (именно в этом смысле) в Университете Глазго, равно как и сам Смит. «Теория нравственных чувств» и «Богатство народов» — это два блока, вырубленные из более общего, систематизированного целого. Так универсальная общественная наука схоластов и философов естественного нрава продолжала существовать в новой форме. Это, однако, длилось недолго. Хотя нравственная философия фигурировала в университетских расписаниях даже в первой половине XIX в. (университеты всегда консервативны), уже в конце XVIII в. она быстро теряла свой старый смысл и значение. Причина была той же, что взорвала систему естественного права. Накопление материала в отдельных отраслях нравственной философии привело к появлению специалистов, вынужденных сосредоточиться только на какой-либо одной из них и игнорировать происходящее в смежных областях, а также общие для всех принципы. В особенности это относится к экономической науке, поскольку здесь материал поступал извне (см. главу 3). Знаменательно, что А. Смит посчитал невозможным сделать то, что до него не задумываясь сделал Хатчесон: изложить в один прием всю систему нравственной философии или общественных наук. Время для этого прошло — усвоение нового материала (как фактического, так и аналитического) стало требовать концентрации всех сил исследователя.

Пока это усвоение еще не завершилось, небольшая область научного экономического знания, унаследованная от схоластов и взлелеянная философами естественного права, сохраняла не только независимое существование, но и свой специфический характер. Утонченный интеллект ее создателей и их удаленность от практических вопросов экономической политики придали экономическому анализу этих авторов особый отпечаток. В их трудах нельзя не заметить прогресс: более правильные формулировки общих принципов, расширение взгляда на практические проблемы. И то и другое оказало влияние на позднейших исследователей.

Но как только усвоение нового материала произошло, мы, естественно, теряем след (но не наследие!) этого течения в экономической науке. Это случилось примерно между 1776 и 1848 гг. Утилитаризм — последняя система естественного права, возникшая в тот период, когда экономисты добились автономии, — не смог, в отличие от предшествующих систем, осуществлять над ними эффективный контроль.

 

 

Глава 3. Консультанты-администраторы и памфлетисты

 

1. Дополнительные сведения из социальной истории

Нам уже известно, что к концу XVIII в. экономическая наука оказалась, если пользоваться нашим выражением, в «классической ситуации» и вследствие этого приобрела статус признанной области научного знания. Трактаты того времени, из которых наибольшим успехом пользовалось «Богатство народов», подвергали работы предшественников критическому отбору и систематизации. При этом они не только расширяли и углубляли русло ручейка, струившегося из исследований схоластов и философов естественного права. Они поглотили воды и другого, гораздо более бурного потока, берущего начало на форуме, где деловые люди, памфлетисты, а позднее и преподаватели горячо обсуждали вопросы текущей политики. В этой главе мы с высоты птичьего полета бросим взгляд на различные типы экономических сочинений, возникавших в ходе таких дебатов, оставив для последующих глав более подробное рассмотрение отдельных произведений и отдельных тем, которые, как нам кажется, того заслуживают.

Эти сочинения не представляют собой единого логического или исторического целого. В отличие от философов естественного права их авторы не образуют однородной группы. Однако их объединяет нечто общее, и это необходимо подчеркнуть: все они обсуждали текущие проблемы экономической политики, и проблемы эти были связаны со становлением национальных государств. Поэтому, если мы хотим понять самый дух этих сочинений, способ аргументации их авторов и предпосылки, принимаемые ими на веру, мы должны вначале дать короткий социологический очерк этих государств, строение, поведение и судьбы которых начиная с XV в. определяли историю Европы (как политическую, так и духовную).

Самое важное здесь заключается в том, чтобы понять, что ни возникновение, ни поведение («политика») этих государств не были простыми проявлениями капиталистической эволюции. Хотим мы этого или нет, мы должны признать, что они явились порождением такого стечения обстоятельств, которое с точки зрения капиталистического развития как такового следует считать случайным. *Как и все теоретики, теоретики-историки неохотно признают не только важность каких-либо иных факторов, кроме тех, что выделяются в их собственных теориях, но и значение случая в эволюции общественных структур. Но исторические процессы, лежащие в основе ситуаций, проблем и мнений, отраженных в той литературе, о которой мы здесь ведем речь, нельзя интерпретировать как следствия зарождающегося капитализма, как это делают многие исследователи, особенно марксисты. Даже в той мере, в какой их можно вывести из капиталистической эволюции, они развивались в таких формах, которые никак не могли быть продиктованы ни интересами капиталистов, ни их способом мышления. Отметим мимоходом, что это очень важно не только для нашей ограниченной задачи, но и для нашего понимания природы и modus operandi (способа функционирования) всей капиталистической системы и даже для всей нашей философии истории.*

а) Случайные факторы возникновения национальных государств. Во-первых, случайным было то, что развитие капитализма пришлось на время существования необычайно сильной социальной структуры. Конечно, феодализм отступал, но этого не скажешь о вооруженных классах, управлявших феодальным обществом. Напротив, они продолжали править в течение столетий, и набиравшая силу буржуазия должна была подчиняться. Более того, им удавалось присваивать большую часть нового буржуазного богатства. В результате сложилась политическая структура, не буржуазная ни по духу, ни по природе, которая не только поощряла, но и эксплуатировала интересы буржуазии.

Это был феодализм на капиталистической основе, военно-аристократическое общество, кормившееся за счет капитализма; своего рода симбиоз, в котором говорить о контроле со стороны буржуазии неуместно. Эта структура общества породила особые проблемы и особые — «милитаристские» — способы рассмотрения этих проблем, абсолютно не совпадающие с логикой капиталистического процесса. *Я пытался проиллюстрировать это в главе 12 моей книги «Капитализм, социализм и демократия» (Capitalism, Socialism, and Democracy), где вкратце рассматривается такой яркий пример, как государство Людовика XIV.* Поэтому (и с этим согласны большинство экономистов) монархи, которые были прежде всего военачальниками, и класс аристократов-землевладельцев оставались основой социальной системы вплоть до середины XVIII в., по крайней мере на европейском континенте. Читатель, следовательно, должен внести некоторые уточнения в то, что было написано о растущем общественном весе буржуазии в предыдущей главе.

Случайностью было и то, что из покоренной Южной Америки направился в Европу поток драгоценных металлов. Конечно, можно было ожидать, что рост капиталистических предприятий в любом случае приведет к инфляционным ситуациям, но этот поток придал событиям особый характер. С одной стороны, и это настолько очевидно, что не требует пояснений, он ускорил развитие капитализма. Однако гораздо более важны два других фактора, действовавших в противоположном направлении.

Во-первых, приток ликвидных средств усилил позиции тех правителей, которые смогли поставить его под свой контроль. В условиях того времени он давал им (например, испанским Габсбургам) преимущественную возможность затевать военные авантюры, которые не имели никакого отношения к интересам буржуазии в различных частях их обширной империи и к логике капиталистического процесса. Во-вторых, разразившаяся революция цен *Революция цен началась еще до того, как поток нового золота и серебра стал ощутимым, и никогда не была следствием его одного, как это обычно считается. Однако для наших целей этого популярного представления вполне достаточно.* породила социальную дезорганизацию, ставшую не только движущим, но и искажающим фактором капиталистического развития. Многое из того, что в условиях нормального хода базисного процесса произошло бы постепенно, в лихорадочной атмосфере инфляции приобрело взрывной характер. Особого внимания заслуживает аграрная сфера. К моменту, когда разразилась инфляция, большая часть платежей европейских крестьян господам уже была переведена на денежную основу. Поскольку покупательная сила денег падала, землевладельцы во многих странах попытались увеличить сумму платежей. Крестьяне восстали против этого. В результате произошли аграрные революции, а порожденный ими революционный дух играл важную роль в политических и религиозных движениях эпохи.

Но сила, которой обладала феодальная верхушка, не позволила этим революциям ускорить социальное развитие и привести его в соответствие с базисным капиталистическим процессом. Восстания крестьян и других сочувствующих им групп были безжалостно подавлены. Религиозные движения добивались успеха лишь в тех случаях, когда они получали поддержку аристократии и в подавляющем большинстве своем быстро утратили прит сущий некоторым из них вначале социальный и политический радикализм. Князья и бароны, военачальники и церковники вышли из испытаний, увеличив свою власть, в то время как политическая власть и престиж буржуазии уменьшились (особенно в Германии, Франции и Испании). Главным исключением из этого правила на Европейском континенте были Нидерланды.

Третьим историческим событием первостепенной важности стало крушение единственной действенной межнациональной власти, когда-либо существовавшей на Земле. Как уже отмечалось, средневековый мир представлял собой культурную общность и, как правило, проявлял преданность Священной Римской империи и католической церкви.

Хотя по поводу истинного соотношения этих двух институтов высказывались самые различные суждения, вместе взятые, они образовывали наднациональную силу, не только признанную идеологически, но и непобедимую политически до тех пор, пока сохранялось их единство. Согласно традиционной точке зрения, эта сила начала приходить в упадок, как только капитализм стал разъедать основы средневекового общества и его верований. На самом деле это не так. Каково бы ни было разлагающее влияние капитализма на эту двойственную силу, оно не имело никакого отношения к ее действительному краху, который произошел гораздо раньше, чем вышеупомянутые верования были серьезно затронуты. К краху же этому привел факт, который с точки зрения базисного процесса тоже можно считать случайным: по причинам, которые мы здесь не обсуждаем, империя не могла ни признать верховенство папского престола, ни победить его.

Длительная борьба, потрясшая до основания весь христианский мир, закончилась пирровой победой пап во времена императора Фридриха II (1194-1250). Но в этой борьбе обе стороны настолько подорвали свои политические позиции, что правильнее было бы говорить об обоюдном поражении: папы потеряли авторитет, а империя распалась. Так окончилась эпоха средневекового интернационализма, и национальные государства стали отстаивать свою независимость от сверхнациональной силы, которая была грозной лишь до тех пор, пока Римская церковь сотрудничала с германским «светским мечом». *Подчеркивать национальный элемент в этих переменах, может быть, не следует, хотя он хорошо просматривается в большинстве случаев: во Франции, в Испании и ранее, чем где-либо, в Англии. Истинная природа данного явления станет нам понятнее, если мы вспомним, что в Германии и Италии (странах, непосредственно подчиненных императорской власти) новые государства или княжества возникали не на национальной основе. Эти государственные образования появились не на волне национального чувства, а скорее по воле феодальных владык, которые были достаточно сильны, чтобы защищать свою территорию и управлять ею. Самым ранним примером может служить принадлежавшее Фридриху II королевство Неаполитанское и Сицилийское, а самым ярким примером — прусское государство другого Фридриха II {(1712—1786)}. Поддержка народа, возможно связанная с капиталистическими интересами и национальными чувствами, подоспела позже и явилась как следствием новых условий, так и важным фактором дальнейшего развития. Тем не менее из соображений удобства мы будем и впредь говорить о «национальных государствах».*

b) Почему национальные государства были агрессивными. Делать вывод из вышесказанного мы предоставляем читателю, но одно должно быть ясно: возникновение и политический облик современного государства обусловлены скорее длительным господством аристократии, притоком идеально ликвидного богатства и крушением наднациональной средневековой державы, чем какими бы то ни было последствиями самого развития капитализма. В частности, эти факты объясняют, почему современные государства с самого начала были «национальными» и отвергали всякие наднациональные соображения, почему они настаивали и вынуждены были настаивать на абсолютном суверенитете, почему они поощряли национальные церкви даже в католических странах, например галликанство во Франции, и прежде всего, почему они были столь агрессивными. Новые суверенные державы были воинственными в силу своей социальной структуры. Они возникли случайным образом. Ни одна из них не имела всего, чего хотела, и каждая имела то, что хотели другие. А вскоре были открыты новые страны, которые можно было покорить в борьбе с другими претендентами. В такой ситуации и при данной социальной структуре той эпохи военная агрессия — или, что то же самое, «оборона» — стала основой политики. В этой нестабильной обстановке мир был только временным перемирием, война — нормальным средством достижения политического равновесия, любой чужестранец — врагом, как было в доисторические времена. Все это требовало сильных правительств, и сильные правительства, хронически страдая политическими амбициями, превышающими их экономические возможности, пытались развивать ресурсы своих исконных владений и ставить их себе на службу. Это, в свою очередь, объясняет, почему налогообложение приобрело не только гораздо большее, но и качественно новое значение (см. § 6 данной главы).

Все эти факторы, действовавшие в Западной и Центральной Европе, привели в разных странах к неодинаковым последствиям. Если отвлечься от малых стран, наибольшие различия обнаруживались между Англией и странами Европейского континента. В Германии развитие экономических и политических тенденций было прервано в ходе Тридцатилетней войны (1618-1648), создавшей совершенно новую ситуацию и навсегда изменившей политический и культурный облик Германии. На большей части опустошенной земли, население которой местами сократилось более чем на 90%, князья, их солдаты и чиновники практически составляли то немногое, что сохранилось из политических сил прошлого.

В Италии военное опустошение и правление чужеземцев привели к ситуации, немногим лучше немецкой.

Франция и Испания избежали таких потрясений, но религиозные волнения и бесконечные военные кампании привели к обнищанию испанцев и породили схожие политические и административные структуры в обеих странах.

В большинстве государств, за исключением Швейцарии и Венгрии, князья начиная с XVI в. олицетворяли свою страну и свой народ. Им удалось подчинить своей власти не только буржуазию и крестьянство, но и дворянство с духовенством, хотя последние два класса сохраняли свои социальные и экономические привилегии. Безусловная цель политики этих государств состояла в увеличении богатства и мощи: экономическая политика должна была максимизировать государственные доходы для поддержания двора и армии, а внешняя политика — обеспечить новые завоевания и победы. Нет необходимости показывать, как в такую политику вписывалась забота о благосостоянии классов, за счет которых существовала данная общественная система. Это благосостояние не рассматривалось как простое средство для достижения цели: для многих выдающихся монархов и правителей оно служило самостоятельной целью, так же как благосостояние своих рабочих было и остается одной из целей многих выдающихся промышленников. Однако эта цель была встроена в общую социально-политическую систему. Все это означало, — и особенно там, где забота о благосостоянии фабрикантов, фермеров и рабочих была наиболее реальной, — что управлять приходилось всем, чем угодно, а это, в свою очередь, вело к возникновению современной бюрократии. Последний факт не менее важен, чем возникновение класса буржуазии. В результате сложилась плановая экономика, обслуживающая прежде всего военные интересы государства. *Это можно проиллюстрировать на примере жизненного пути и деятельности многих известных администраторов. Сравнительный анализ позволяет нам сделать много интересных наблюдений и прежде всего установить, что наиболее выдающиеся из них не руководствовались никакой последовательной системой принципов. Здесь мы ограничимся краткой заметкой о Кольбере, которого многие историки считали и по сей день считают типичным представителем той воображаемой общности, которая называется «меркантилистской системой». Термин «кольбертизм» даже часто используется (особенно в итальянском языке) как синоним меркантилизма. Жан-Батист Кольбер (1619-1683), выходец из буржуазии, был государственным чиновником, поднявшимся в первый период правления Людовика XIV до поста министра финансов (так лучше всего можно определить его главную функцию, хотя время от времени он выполнял другие обязанности; следует также напомнить, что в компетенцию министра финансов в то время входили вопросы промышленности, торговли и сельского хозяйства). Он был честным, толковым и энергичным администратором, знающим, как занять деньги, утихомирить кредиторов, усовершенствовать способы управления и учета, поощрять промышленность, строить дворцы и порты, развивать флот и т. д. При этом он потерпел неудачу, осуществляя далеко идущие колониальные планы; эта история наглядно показывает, что расточительность, связанная с государственным планированием, может намного превзойти все потери, которые можно поставить в вину частному предпринимательству. Не стоит превозносить его достижения и тем более видеть в нем ревностного приверженца какого-то великого принципа, как это делали некоторые его поклонники. О Кольбере и его преемниках см. работу Ч. В. Коуля: Cole С. W. Colbert and a Century of French Mercantilism. 1939; French Mercantilism: 1683-1700. 1943. В своей рецензии на первую из этих книг (Economic History. 1940. Febr.) сэр Джон Клэфэм с поразительной яростью обрушился на слепое преклонение перед Кольбером. С его точки зрения, у Кольбера «не было ни одной оригинальной идеи» (что верно, но не имеет значения при оценке администратора), он был «здоровенным тупицей», жестоким и суетным тираном. О периоде, предшествовавшем администрации Кольбера, см. Дж. У. Неф: Nef J. U. Industry and Government in France and England 1540-1640. 1940.*

Те же тенденции мы наблюдаем и в Англии. Но здесь они проявились в ослабленной форме и натолкнулись на более сильное сопротивление, поскольку Англия была избавлена от потрясений, сломавших хребет аристократии и буржуазии других стран. Дело здесь, видимо, не только в нескольких милях Ла-Манша, но, чтобы не вдаваться в подробности, примем не противоречащую истине, хотя и неадекватную гипотезу о том, что отсутствие военных вторжений извне и редкость угрозы такого вторжения позволили в этой стране иметь сравнительно небольшую армию (а флот, разумеется, не имел такой политической значимости). В результате у королевского престола и всех зависящих от него административных учреждений было в Англии меньше власти и престижа, чем в других странах. Наиболее очевидным симптомом этой разницы явилось сохранение в Англии (и только в Англии) старой полуфеодальной конституции. Для нас же гораздо важнее то, что английское государство в отличие от других европейских не смогло прибрать к рукам всю жизнь страны, и экономика, включая колониальные предприятия, оставалась относительно автономной. Планирование, если оно вообще осуществлялось, выполняло более ограниченные функции, связанные в основной с экономическими отношениями Англии с Ирландией и колониями, а также с внешней торговлей. Еще важнее то, что оно внедрялось не такими жесткими способами, как на континенте. Однако в трудах английских авторов, пишущих на экономические темы, эта разница не нашла подобающего отражения. Некоторые из них все же грезили планированием. В то время как одни защищали позиции деловых людей, другие выступали с точки зрения бюрократов. Кроме того, мы не должны забывать, что практически все эти авторы, несмотря на упомянутые выше различия, писали свои произведения, думая в первую очередь о войнах и захватах. В конце концов, в то время английский империализм находился в своей пиратской стадии. 

с) Влияние специфических обстоятельств на экономическую литературу того времени. К сожалению, литературу, о которой пойдет речь, нельзя понять, если исходить только из вышеизложенных фактов. Многое в ней объясняется конкретными ситуациями в конкретных странах, которые казались авторам чем-то само собой разумеющимся. Даже книги и памфлеты, не посвященные какому-нибудь конкретному законопроекту или частному явлению, нельзя полностью оценить, если не знать специфических условий той страны, в которой жил автор. Можно составить длинный список ошибочных интерпретаций и оценок этой литературы, особенно в работах «либеральных» критиков XIX в. Грешат этим и более поздние исследователи. Здесь мы можем привести лишь несколько общих соображений на этот счет. *Невозможно даже дать аннотированный указатель литературы: он составил бы целый том. Поэтому прибегну к другой крайности и упомяну лишь два широко известных издания, которые есть (или должны быть) у каждого студента: это работы Э. Хекшера (Heckscher E. Mercantilism. 1931) и П. Манту (Mantoux P. The Industrial Revolution in the Eighteenth Century. Rev. ed. 1927). В этих работах содержится основная часть того, что надлежит знать читателю.* Некоторые дополнительные факты будут упомянуты в ходе дальнейшего изложения.

I. Все экономические труды того времени сочинялись в странах и для стран, которые можно назвать бедными (за исключением, может быть, Голландии). Если же под «бедными» понимать «неразвитые», то исключений из этого правила не будет. Все европейские государства стояли тогда на пороге своего промышленного и даже аграрного развития, и это было ясно всем. Для нас экономическая экспансия связана в первую очередь с новыми потребностями и методами производства. Что же касается той эпохи, то перед ней открывались безграничные возможности развития на базе существовавших потребностей и техники в дополнение к тем, которые вытекали из технического прогресса и территориальных завоеваний. Но мы употребляем термин «бедные страны» в другом смысле. Дело в том, что во второй половине XVII в. крупные континентальные державы столкнулись с огромными трудностями реконструкции. Они были бедны даже по сравнению со своим собственным уровнем XVI в.

Неудивительно, что специфические аргументы и практические меры, имевшие смысл в таких условиях, казались чепухой с точки зрения XIX столетия.

II. Все европейские страны, включая Англию, были преимущественно аграрными. Их главными экономическими проблемами были аграрные, большинство населения этих стран составляли сельские жители: крестьяне, фермеры, сельскохозяйственные рабочие. В XVI, XVII и XVIII вв. аграрный мир претерпел поистине революционные изменения: историки народного хозяйства справедливо говорят об аграрной революции или даже о нескольких аграрных революциях.

Этот термин обозначает два различных, но тесно связанных между собой и усиливающих друг друга процесса, которые взорвали бы структуру средневекового общества даже в том случае, если бы не произошло никаких радикальных изменений в промышленном секторе. С одной стороны, во всех отраслях сельского хозяйства шел процесс технологических изменений, зародившийся уже в начале XVI в. и достигший наибольшей силы в XVIII в. С другой стороны, рука об руку с технологическими революциями шли организационные изменения, превратившие средневековые поместья в фабрики по производству зерна, шерсти и мяса и разрушившие старые отношения между землевладельцами и крестьянами (или фермерами). Достаточно назвать главную форму этих изменений, получившую распространение в Англии,— «огораживания».

Различные правительства, а следовательно, и различные авторы заняли в этом вопросе противоположные позиции. На континенте, и особенно в Германии, правительства приложили много целенаправленных и в общем увенчавшихся успехом усилий ради спасения крестьянства и превращения его в класс мелких земельных собственников. В Англии классу владеющих землей и обрабатывающих ее иоменов позволили исчезнуть, и, несмотря на все эмоции по поводу покинутых деревень, возобладало крупное поместье, но не как производственная, а как административная единица, в рамках которой производством занимался фермер, соединяя в себе рабочего и капиталиста.

III. Однако нет ничего удивительного в том, что сравнительно менее значительные сферы промышленности и внешней торговли привлекали в то время больше внимания, чем сельское хозяйство. Это были как бы маленькие дети, от судьбы которых зависело будущее всей семьи. Кроме того, представители торгово-промышленных кругов гораздо более, чем земельные собственники и фермеры, были заинтересованы в том, чтобы взяться за перо, и располагали для этого широкими возможностями. Применительно к экономической науке это означает, что в те времена «экономикой промышленности и торговли» занималось больше специалистов, чем «экономикой сельского хозяйства». Существование этих двух групп авторов обусловливалось, как и сегодня, разделением труда. Естественную полемику между ними не следует выводить из какого-либо антагонизма их общефилософских позиций, будь то в отношении к жизни в целом или в отношении к экономике, за исключением тех редких случаев, когда это действительно имело место (единственно важным среди этих исключений являются физиократы — см. ниже, главу 4).

Крупные предприятия (крупные относительно своего окружения) возникли в заметном количестве в XIV в. в Италии, в XV в. — в Германии, в XVI в. (во время правления королевы Елизаветы) — в Англии. Все они сначала появились в торгово-финансовой сфере, а затем проникли в сферу производства. Однако, по сути дела, ту промышленность, о которой рассуждали экономисты того времени, составляли ремесленники (все еще объединенные в цехи), домашние «мастера» и собственники-управляющие немногочисленных и по большей части довольно маленьких фабрик. В Западной Европе, и особенно в Англии, это положение значительно, но не коренным образом изменилось в ходе «промышленной революции» последних десятилетий XVIII в., но последствия ее вполне проявились лишь в начале XIX в. Многие авторы, иногда даже А. Смит, зачисляли промышленников в разряд работников. Ни один из авторов, включая Смита, не представлял себе действительного значения тех процессов, которые привели к тому, что историки народного хозяйства назвали «промышленной революцией». Смит считал акционерную форму промышленного предприятия аномалией, кроме таких случаев, как строительство каналов и т. п. Для него и его современников большой бизнес все еще означал торговый и финансовый бизнес, и прежде всего предприятия, связанные с колониями. Их негодование и недоверие по отношению к этому большому бизнесу сильно напоминают чувства, которые испытывают к нему современные экономисты.

IV. Развитие промышленности и торговли почти до самого конца рассматриваемого нами периода характеризовалось «монополистической» политикой и деловой практикой, которые были одной из основных тем экономической литературы того времени и подвергались решительному осуждению со стороны экономистов и историков экономики начиная со Смита и до сего дня.

Под «монополистической» государственной политикой и частной деловой практикой мы понимаем мероприятия и формы поведения, направленные на обеспечение продуктам или услугам данного индивида или группы индивидов выгодных условий продажи путем:

1) недопущения иностранцев на национальный или международный рынок (поскольку иностранные государства еще не стали единым экономическим целым, это часто сводилось к недопущению на свой рынок производителей и торговцев из соседнего городка или района);

2) отстранения от торговли всех соотечественников, кроме привилегированного индивида или группы (например, запрет розничным торговцам заниматься оптовыми операциями);

3) ограничения объема производства этого привилегированного индивида или группы и контроля за распределением продукта между рынками.

Давайте сделаем небольшую паузу и в свете вышеизложенного проанализируем причины, в силу которых такая политика и практика были преобладающими.

Во-первых, мы могли бы предположить, что если бы в мире внезапно воцарился полностью сложившийся капитализм и его развитию не мешали бы упомянутые выше факторы, то и поведение деловых людей и государственная политика сразу стали бы такими, как в XIX в. Иными словами, мы могли бы ожидать, что в данном случае в странах, столь бедных товарами и столь богатых возможностями, произойдет быстрая экспансия конкурентного предпринимательства. Однако такое ожидание было бы лишь отчасти оправдано. Бедняк — плохой покупатель, и нормальный риск занятия бизнесом сильно увеличивается там, где богатство, порождающее спрос, надо не просто привлечь, но еще сначала создать. В бизнесе, как и повсюду, наступательная стратегия часто дополняется оборонительной тактикой, хотя это упорно отрицают экономисты всех времен. Но в условиях, когда долгосрочное наступление осуществлялось медленно, каждый завоеванный рубеж следовало тщательно укрепить, прежде чем продвигаться дальше. Поэтому неудивительно, что протекционистские, ограничительные меры, преобладавшие в каждый данный момент времени, производили на историков гораздо более сильное впечатление, чем постепенный ход базисного процесса. *Лучшей иллюстрацией может служить блестящий очерк о «Компании купцов-авантюристов» покойного Джоржа Ануина (Studies in Economic History. 1927). Профессор Э. Ф. Хекшер (Heckscher E. Mercantilism), более склонный к исследованию долгосрочных аспектов процесса, описал ситуацию в противоположных понятиях— «товарный голод» и «страх перед товарами», которые не объясняют экономический смысл этого процесса.* Однако факт остается фактом: даже самое разумное правительство, движимое одной целью — помочь промышленному развитию, во многих случаях должно было бы предоставить производителю монопольные привилегии, поскольку иначе предприятие не могло бы возникнуть. В других случаях ему пришлось бы разрешить монополистическую практику некоторым предпринимателям. В особой степени это, конечно, относится к странам, опустошенным войной, таким как Германия, где только перспектива чрезвычайно большой прибыли могла побудить к предпринимательской деятельности обнищавшее и отчаявшееся население.

Во-вторых, в реальности капитализм вовсе не свалился с неба на пустую землю: он постепенно вырастал из существующих структур, в которых доминировала цеховая организация со своим духом, институтами и сложившейся практикой. Новые продукты, новые методы производства и новые формы предприятий отвергаются любой средой, но в ту эпоху существовал целый законодательный, автоматически действующий механизм сопротивления новому. Для нас здесь важны два момента. С одной стороны, под давлением, цехов и в их интересах законодательство и администрация подвергали новые «свободные» предприятия различным ограничениям, препятствовавшим росту производства. С другой стороны, хотя подобные ограничения не только не имели никаких корней в капиталистической системе хозяйства, но и искажали саму эту систему, купцы, мастера и прочие люди, испытавшие их на себе, усваивали дурные привычки и сами образовывали аналогичные организации. Помимо ожидаемых прибылей от ограничения конкуренции были и другие причины, облегчавшие купцам и мастерам усвоение цеховых способов поведения: они сами оказались порождением того мира, в котором организации и корпорации были признанным институтом, они с готовностью воспринимали этические и религиозные правила, стандартизованные способы поведения, включая молитвенные собрания. Действуя в одиночку, они не имели политического веса, в то время как всякая «достопочтенная компания» им обладала. В наиболее важной области — колониальной торговле — потребность в защите от вооруженных нападений или, наоборот, в покровительстве этим нападениям (существовали акционерные компании, занимавшиеся исключительно пиратством) неизбежно сплачивала торговцев и способствовала распространению корпоративных форм и на другие аспекты их деятельности. Всем этим потребностям отвечала форма «привилегированной торговой компании», которая на самом деле таковой не являлась, а представляла собой организационную оболочку, прикрывавшую торговлю участников этой компании. Образование таких компаний, отчасти противостоящих средневековой системе монопольных прав отдельных городов на торговлю определенными товарами (jus emporii), а отчасти дополняющих ее, было естественным средством, позволявшим использовать возможности тогдашнего протекционизма. *К сожалению, здесь мы не можем более подробно заниматься сущностью и структурой двух этих институтов. Достаточно сослаться на работу проф. Хекшера. Отметим лишь один момент. Систему монопольных прав торговли для отдельных городов мы назвали средневековой, поскольку она выросла из цеховой организации ремесла XIII в. (на Англию она распространилась во времена Эдуарда III, о чем свидетельствует один из его указов). Но, приспосабливаясь к меняющимся условиям, такая система регулирования международной торговли дожила почти до самого конца рассматриваемого здесь периода, а в Венеции даже до наполеоновской оккупации. В Англии потеря Кале (1558 г.) устранила одну из форм этой системы, но другая форма продолжала господствовать и получила полное развитие в «Законе о мореплавании» 1660 г. (политика «актов о мореплавании» представляла собой лишь один из видов политики монопольных прав) и в «Акте о монопольных правах торговли» (Staple Act) 1663 г.*

В-третьих, правительства национальных государств имели и свои резоны к созданию или поощрению «монополистических» организаций или монопольных позиций отдельных производителей. Одним из них была упомянутая выше потребность в реконструкции. Другим — перспектива личного обогащения для правителей: так, королева Елизавета лично участвовала в прибылях (и убытках) от «монополистических» предприятий и даже от неприкрытого грабежа. Эта же великая государыня награждала фаворитов, вручая им монопольный патент. Кроме того, «монополистическая» организация — это губка, которую гораздо легче «выжать», чем множество независимых предприятий. И наконец, сильным правительствам не только легче эксплуатировать такие организации, но и управлять ими: их административные органы — это готовые рычаги управления. Значение последнего аспекта особенно велико, если вспомнить о том, что для таких правительств торговые мероприятия были лишь одним из инструментов агрессивной силовой политики, позволяющим усилить торговлю с одной страной или прекратить ее с другой, — в некоторых случаях это приводило к таким же результатам, как успешная военная кампания. К тому же колониальные компании разных стран могли вести войну между собой, в то время как соответствующие правительства официально не воевали. *И вновь мы обращаемся к лекциям д-ра Ануина (Studies in Economic History) как к примеру «либеральной» критики такой политики. Эта критика затрудняет понимание истории даже тогда, когда не содержит ничего, кроме правды. Он приводит вполне убедительные аргументы в пользу того, что Англия не получала никаких выгод от своей монополистической политики и пиратства. (Хотя утверждать, что пиратство было невыгодным для нации, поскольку подрывало такую важную вещь, как кредит, — это, пожалуй, уже слишком.) Он ошибается лишь в том, что игнорирует долговременные аспекты «монополистических» ограничений и «монопольных» прибылей. Но его аргументация, будь она даже еще более сильной, остается неубедительной, поскольку это аргументация либерала XIX в. Поведение людей XVI-XVII столетий надо оценивать исходя из фактов и с точки зрения того времени. Если же мы сделаем это (даже с чисто экономических позиций), иррациональность вовсе не будет такой очевидной. В обстановке постоянных войн, когда целью человека может быть нанесение вреда другому, чисто экономические соображения явно недостаточны. И еще одно замечание. Анализируя исторические ситуации, мы всегда должны отделять принципы, лежащие в основе определенной формы поведения, от степени их осуществления. Это очень важно. Смит, к примеру, уделяет столько же внимания критике коррупции и ошибок, свойственных государственному управлению его времени, сколько и критике государственного управления в принципе. Так поступаем и мы: современная аргументация против социализма или расширения бюрократического контроля ведется с двух сторон. Во-первых, мы ожидаем, что практическое применение принципов социализма и контроля будет сильно затруднено и неэффективно, во-вторых, мы спорим с самими этими принципами. Оба типа аргументов уместны, но надо их различать.*

Само собой разумеется, широкой публике не понравилось то, что ее эксплуатировали каким-либо из этих способов и с какой бы то ни было из упомянутых целей. При этом она не задавалась вопросом, компенсируется ли такая практика некоторыми преимуществами (например, в тех случаях, когда без монополии вообще невозможно было наладить производство данных товаров). Обильная литература (читатель может легко ее себе представить, если он знаком с аналогичной современной литературой) просто отражала это возмущение и редко *Наиболее интересный случай — «открытие» олигополии (см. ниже, главу 6, § Зс).* выходила за пределы простого осуждения привилегированных индивидов и групп (в Англии наиболее частыми объектами критики были Ост-Индская компания и «Купцы-авантюристы»). Деловые люди также участвовали в возмущенном хоре, осуждая ограничения и привилегии для всех, кроме себя самих: каждый был заклятым врагом чужих привилегий. Наиболее же глубокий анализ осуществлялся, как правило, «апологетами», защищавшими интересы тех или иных монополистов. *Одним из лучших сочинений такого рода является книга Джона Уилера «Трактат о коммерции, в котором показано, какие блага порождает хорошо организованная и управляемая торговля, как, например, та, которую осуществляет „Компания купцов-авантюристов". Написан главным образом для лучшего осведомления тех, кто сомневается в необходимости вышеназванного сообщества в Англии» (1601). К этому заглавию мы можем добавить: «...и в целях недопущения враждебных законодательных мер».* В 1-й части мы писали о том, что мотивы, движущие исследователем, не имеют отношения к истинности или ценности фактов и аргументов, которыми он оперирует. Раскрытие «личной заинтересованности» автора— действенный прием в публичной дискуссии, но наличие заинтересованности также не может быть аргументом против основанной на ней точки зрения, как и отсутствие заинтересованности — аргументом «за». Для нас факты и аргументы, приводимые «апологетами», не хуже и не лучше, чем те, которые использует «беспристрастный философ», если только таковой существует.

Реакция публики на ограничительную практику была в Англии гораздо сильнее, чем на континенте (причины этого настолько очевидны, что нам не стоит на них останавливаться). Назовем такой факт: свобода торговли, под которой в XVII в. понимали отмену преимущественных прав, устранение привилегированных торговых компаний или хотя бы право каждого стать членом такой компании, нашла поддержку в английском парламенте. В 1604 г. там был представлен, хотя и не прошел, довольно радикальный законопроект против ограничений торговли (разумеется, при этом в виду не имелась свобода торговли в позднейшем смысле слова). В отношении к торговым ограничениям в Англии и на континенте есть еще одно различие, представляющее для нас интерес. Читатель, может быть, уже отметил, что хотя широкие массы населения были возмущены большинством ограничительных мер и законов, эти последние отнюдь не порождали монополистов в строгом смысле слова (единственных продавцов) *Монополия в строгом смысле слова — это ситуация, при которой единственный продавец (индивид или корпорация) имеет дело со спросом, не зависящим от его собственных действий и от действий продавцов-конкурентов. Видимо, хорошим приближением к истинной, или строгой, монополии может служить исключительное право на продажу портвейна в Англии XVI-XVII вв., хотя, вообще говоря, продавец портвейна не мог предполагать, что спрос на его товар останется неизменным, если цены аналогичных напитков изменятся. Но большие торговые компании, такие как «Купцы-авантюристы», не были монополиями в этом смысле слова: они регулировали бизнес своих членов, но, как правило, не устанавливали цены. Мы считаем, что экономисты должны употреблять термин «монополия» только в этом «истинном» значении, поскольку их теория монопольной цены относится только к этому случаю или, выражаясь иначе, поскольку лишь в этом случае возможно специфическое монополистическое ценообразование. Любое более широкое определение может породить путаницу.* и практику монополистического ценообразования. Тем не менее это возмущение шло именно под флагом борьбы с монополией. За причинами не следует далеко ходить. На англичан елизаветинской эпохи вряд ли серьезно влиял тот факт, что монополия осуждалась уже Аристотелем и схоластами, но они наверняка унаследовали восходящую к средневековью неприязнь к монопольным закупкам товаров в спекулятивных целях и т. п. Эта неприязнь переросла в ярость, когда Елизавета и Иаков I стали в изобилии создавать самые настоящие монополии, лишенные к тому же каких бы то ни было компенсирующих достоинств. В ходе борьбы против них слово «монополия» приобрело сильную эмоциональную окраску и навсегда превратилось в пугало. Для среднего англичанина оно ассоциировалось с королевскими привилегиями, фаворитизмом и угнетением. Слово «монополист» стало оскорблением. Но как только какое-либо слово приобретает эмоциональную окраску (позитивную или негативную), автоматически вызывающую у слышащего или читающего его однозначную реакцию, ораторы и писатели начинают использовать данный механизм, употребляя это слово как можно чаще. Так, термин «монополия» стал со временем обозначать все недостатки, присущие капиталистической экономике. Эта эмоциональная установка, естественно, распространилась на Соединенные Штаты, тем более что значительное число английских эмигрантов в Америке находились в оппозиции к династии Тюдоров— Стюартов.

Эта установка вплоть до сего дня оказывала и оказывает воздействие на общественное мнение, законодательство и даже профессиональную науку как в Англии, так и в США. *Это объяснение кажется более убедительным, чем обычные ссылки на специфически английскую любовь к свободе и справедливости или специфически континентальную склонность к регламентации и т. д. Я хочу проиллюстрировать явление, о котором идет речь, на таком примере. В XIX в. английские сторонники свободной торговли продовольствием называли своих оппонентов «монополистами», хотя ни английские фермеры, ни английские землевладельцы не были монополистами ни в каком разумном значении этого слова. Даже сэр Роберт Пиль, иногда проявлявший склонность к демагогии, употребил этот ярлык в своей речи в Палате общин по случаю ухода в отставку своего правительства в 1846 г.*

Все вышесказанное позволяет сделать вывод, что в данную эпоху сложились определенные типы поведения, которые можно свести к некоторым «принципам». Это и было сделано. В результате возникли термины «меркантилизм», «система меркантилизма», «меркантилистская политика», впервые введенные в оборот критиками этих принципов. Тем не менее до сих пор я старался их не употреблять. Причины этого будут изложены в главе 7, в которой меркантилизм в теории и на практике станет главной темой нашего анализа. Пока же я прошу моих читателей забыть все то, что они об этом знают, и непредубежденно следить за дальнейшим изложением.



2. Экономическая литература того времени

Здесь мы попробуем классифицировать тот огромный материал, из которого нам надо извлечь более или менее значительные результаты аналитической работы. Это весьма трудная задача. Даже в наши дни экономисты не всегда единодушны в том, какие произведения соответствуют профессиональным стандартам, а какие нет. Мы же имеем дело с периодом становления, в котором профессиональные стандарты еще не сформировались (по крайней мере, до конца этого периода, когда сложилось «классическое состояние»). Более того, отсутствовало четкое определение самой области исследования, и в силу этого она была значительно шире, чем теперь (она включала, к примеру, технологию). Так или иначе, чтобы сделать нашу задачу выполнимой, мы должны в соответствии с современной практикой исключить из рассмотрения некоторые разделы литературы. При этом мы отдаем себе отчет в том, что, возможно, исключаем некоторые аналитические работы, не уступающие по своим достоинствам тем, которые здесь рассматриваются. Как бы то ни было, именно так мы поступили в четырех следующих параграфах. 

[а) Материал, исключенный из рассмотрения]. I. В XVI в. и позже слово «Oeconomia» все еще означало «домоводство». Сочинения на эту тему были очень популярны. Бегло пролистав книги такого рода (метод, безусловно заслуживающий осуждения), автор не нашел там ничего, относящегося к нашей теме. Однако назовем пару из них. Первая — знаменитая Oeconomia ruralis et domestica («Сельская и домашняя экономия»; 1593-1607) Иоганна Колеруса, бывшая в употреблении более столетия и содержащая всевозможные советы по домоводству, включая сельское хозяйство, садоводство и медицину. Вторая — L'Economo prudente («Благоразумный эконом»; 1629) Б. Фриджерио, в которой «экономия» определяется как «некоторое благоразумие в управлении семьей» (глава IX посвящена, к примеру, «управлению» женой). Эта работа может заинтересовать некоторых экономистов, поскольку в ней содержатся попытки описать национальные особенности экономического поведения. По сути дела, содержащаяся здесь концепция «эконома» не что иное, как сформулированная на уровне здравого смысла предшественница «экономического человека».

Аналогично Б. Кеккерманн в работе Systema disciplinae politicae («Система политических дисциплин»; 1606) определял «экономию» как «дисциплину о правильном управлении домом и семьей».

II. Значительно более важна литература о бухгалтерском учете и торговых операциях, незаметно переходящая в сопредельную литературу по управлению предприятием, хозяйственному праву, коммерческой географии и условиям коммерческой деятельности в разных странах. Приведем несколько примеров той литературы, которую мы исключаем из рассмотрения, несмотря на то что в ней встречаются элементы чистого экономического анализа. Труд Луки Паччоли Summa de arithmetica, geometria, proporzioni e proporzionalita («Сумма арифметики, геометрии, пропорций и пропорциональности»; Венеция, 1494) кроме описания обычных коммерческих операций (начисления процентов, учета векселей, валютных сделок и т. д.) содержит изложение принципов двойной бухгалтерии.

Первой немецкой книгой на эту тему, насколько мне удалось обнаружить, была Zwifach Buchhalten («Двойная бухгалтерия»; 1549) В. Швайкера. В XVI-XVII вв. такие работы выходили достаточно часто. То же можно сказать и о справочниках по коммерческой практике крупнейших торговых центров Европы. Одним из самых ранних и наиболее известных произведений такого рода (читатель может найти его в книге Каннигэма: Cunningham. Growth of English Industry and Commerce. 5th ed. Vol. 1. P. 618 ff) была «Практика торговли» Ф. Б. Пеголотти (ок. 1315). Публикации этого типа в XVII в. часто содержат зачатки экономических рассуждений. См., например. The Trades Increase («Увеличение торговли»; 1615) Джона Робертса и The Merchants Mappe of Commerce («Коммерческая карта купца»; 1638) Льюиса Робертса. В XVII-XVIII вв. мы находим, с одной стороны, богатый урожай монографий, особенно о банках (некоторые из них будут упомянуты ниже), а с другой — обширные компиляции (назовем Le parfait negociant («Совершенный негоциант») Жака Савари (1675), переиздававшегося вплоть до 1800 г.). Основное содержание этой книги повторяет содержание II Negotiante («Негоциант») Дж. Д. Пери (1633-1665) и еще более ранней работы Б. Котрульи Рауджео Delia Mercatura e del mercante perfetto («О торговле и совершенном купце»; 1573). Упомянем и составленный сыном Савари, Жаком Савари де Брюлоном Dictionnaire universel du commerce... («Универсальный коммерческий словарь...»), законченный и опубликованный его братом Филе-моном-Луи (1723-1730). Universal Dictionary of Trade and Commerce («Универсальный торговый и коммерческий словарь») Малахии Постлтуэйта (1751-1755) хотя и основывается на словаре Савари де Врюлона, однако не сводится к его простому переводу, как это иногда утверждалось (о различиях см. книгу Э. А. Дж. Джонсона: Johnson E. A. J. Predecessors of Adam Smith. 1937. Appendix В; тот же автор в приложении С более здраво, чем многие критики, оценивает размеры совершенного Постлтуэйтом плагиата, хотя и не отрицает самого факта).

Однако ни один из этих словарей мы не можем отнести к экономической науке как таковой. Оба они рассчитаны на удовлетворение практических нужд купцов и лишь от случая к случаю занимаются экономическими проблемами. Это принципиальное обстоятельство, а также отсутствие статистического приложения отличают названные публикации от более поздних словарей, таких как Dictionary, Practical, Theoretical and Historical of Commerce and Commercial Navigation («Практический, теоретический и исторический словарь торговли и торгового мореплавания») МакКуллоха (1832).

III. С некоторым опасением я исключаю из рассмотрения литературу по сельскому и лесному хозяйству. Исключение всей прочей литературы по технике и технологии не вызывает у меня никаких угрызений совести, хотя некоторые авторы, особенно те, кто изучает технологические аспекты горнодобывающих отраслей, также занимаются экономическими вопросами (см.: Agricola G. De re metallica (Агрикола Г. О металлических делах). 1556 — видимо, чрезвычайно удачный трактат, позднее переведенный с латинского на немецкий язык). Развитие сельскохозяйственной литературы данного периода можно бегло очертить следующим образом. В XIII в. существовала группа английских авторов — никто еще не мог установить их связь с какими-либо предшественниками или последователями, — которые создали несколько достойных внимания трудов по управлению имениями и земледелию. Эти труды были переведены с нормандского диалекта французского языка и изданы для Королевского исторического общества усилиями мисс Элизабет Ламонд в 1890 г. Достаточно упомянуть трактат о сельском хозяйстве, написанный до 1250 г. и приписываемый Уолтеру из Хенли. Если отвлечься от этой группы, то активный интерес к сельскохозяйственным вопросам возник, начиная с XV столетия, когда большим спросом пользовались переиздания аграриев, особенно Колумеллы (самое раннее издание, попавшее:» поле моего зрения, — Skriptores rei rusticae; 1472).

Когда в связи со сдвигами в социальной структуре в сельское хозяйство начал проникать коммерческий дух, повсюду появилась литература, обучающая новым методам производства, освоение которых принято называть «аграрной революцией». В Англии непрерывное развитие шло от Boke of Husbondrye («Книга о сельском хозяйстве») Фитцгерберта (1523) через Discours of Husbandrie used in Brabant and Flanders («Рассуждение о сельском хозяйстве Брабанта и Фландрии») Уэстона (1650) и Systema agriculturae («Система агрикультуры») Уорлиджа (1669), Whole Art of Husbandry («Совокупное искусство сельского хозяйства») Мортимера (1707) к «Horse-Houghing Husbandry» Джетро Талла (1731).

Затем последовал настоящий взрыв литературной активности, продолжавшийся в течение всего XVIII в. и достигший в некотором роде кульминации в многочисленных писаниях Артура Янга (см.: «Сельская экономия»; 1770 и выпускаемое им периодическое издание «Анналы сельского хозяйства»), В этой литературе освещался широкий круг вопросов — от огораживаний до мелиорации, бурения скважин, севооборота, выращивания репы, клевера, животноводства. На континенте самое передовое сельское хозяйство было в Голландии, но в сельскохозяйственной литературе лидировали итальянцы. В качестве ее родоначальника, находившегося, однако, под сильным влиянием древних авторов, назовем П. де Крещенци, автора «Opus ruralium commodorum» (мне известно издание 1471 г.). Далее заслуживают внимания А. Галло (Dieci giornate della vera agricoltura («Десять дней истинной агрикультуры»); 1566), Дж. Б. делла Порта (1583) и в особенности чрезвычайно оригинальный Камилло Тарелло (Ricordo di agricoltura («Заметка о сельском хозяйстве»; 1567), но мне известно издание 1772 г.), который в некоторых важных моментах предвосхитил развитие науки на два последующих столетия. Из немецких изданий назовем Rei rusticae libri quatuor Хересбаха (1570; 1-й англ. пер. — 1577) и уже упоминавшийся труд Колеруса. Затем развитие прекратилось и возобновилось к концу XVIII в., достигнув высшей точки в сельскохозяйственных произведениях И. К. Шубарта (1734-1787), которому император Иосиф II присвоил дворянский титул, содержащий многозначительное напоминание о «клеверном поле». Следует назвать также испанца Г. А. де Эрре-ра (Libro de agricultura («Книга о сельском хозяйстве...»); новое изд. — 1563) и французов Шарля Этьена (L'Agriculture et maison rustique («Сельское хозяйство и сельский дом»); 1570; итал. пер. — 1581; оригинал мне не известен) и Оливье де Серра (Theatre d'agriculture («Театр сельского хозяйства»); 1660). Этой попыткой наметить первые вехи сельскохозяйственной науки мы ограничимся, хотя такая литература во многом способствовала выработке некоторых приемов мышления, присущих и современной экономической науке. То же самое можно сказать о литературе по лесному хозяйству, которую я не смог здесь затронуть. Однако стоит отметить, что вплоть до XIX в. раздел о лесном хозяйстве оставался постоянной частью немецких общеэкономических трактатов.

IV. Важную часть экономической литературы рассматриваемого периода составляют описания путешественниками экономических условий как зарубежных, так и собственных стран, поскольку регулярная информация такого рода отсутствовала. Изложение и осмысление фактов в таких сочинениях находились на разных уровнях — от беглых путевых заметок до тщательного анализа, иногда содержащего немалую дозу теории. Исключение такого рода литературы может серьезно исказить общую панораму экономической науки того времени и прежде всего скроет от читателя большую часть работ, содержащих фактический материал. Но другого выбора у нас нет. Назовем лишь два знаменитых английских труда, с которыми стоит познакомиться. Это «Наблюдения в объединенных провинциях» сэра Уильяма Темпля (1672; 3-е расшир. изд. 1676 г.), в которых ситуация в Нидерландах описывается с точки зрения определенной философии богатства (в основе его лежат, согласно автору, «бережливость и трудолюбие»), и рассказы Артура Янга о своих многочисленных путешествиях (наиболее важный: «Путешествия с целью исследовать возделывание земли, источники богатства и национального процветания Французского королевства» (1792)). В этом сочинении много такого, что может быть названо прикладной теорией.

[И. А. Шумпетер намеревался напечатать этот раздел петитом как представляющий интерес только для специалистов. Многие из упомянутых здесь книг он изучал в библиотеке Кресса (Гарвардская школа бизнеса), которая ему и издателю представлялась неким раем для ученых.] 

b) Консультанты-администраторы. Всех оставшихся авторов мы разделим на две группы. Мы назовем их консультантами-администраторами *Этот термин примерно совпадает по значению с испанским словом politicos. В немецкой литературе принят термин «камералист» (от слова camera, означающего сокровищницу). Но это слово порождает слишком узкие ассоциации, а кроме того, мы не хотим ограничиваться немецким материалом. Истории и библиографии немецкой камералистской литературы начали публиковаться уже в 1758 г. И. Мозером и в 1781-1782 гг. К. Г. Рёссигом (Versuch einer pragmatischen Geschichte der Okonomie, Polizei und Kameralwissenschaft («Опыт прагматической истории экономики, политики и камеральной науки»)). Большую помощь автору оказала книга Р. Моля Geschichte und Literatur der Staatswissenschaften («История и литература государственных наук»; 1855-1858) и всеобъемлющая Bibliographic der Kameralwissenschaften («Библиография камеральных наук») Магдалене Хумперт (1935-1937), насчитывающая около 14 тысяч названий, большую часть которых, к счастью, не охватывает наша книга. См. также книги К. Циленцигера Die alten deutschen Kameralisten («Старые немецкие камералисты»; 1914) и Луизы Зоммер Die Osterreichischen Kameralisten («Австрийские камералисты»; 1920-1925). Добавим американскую книгу А. Смолла The Cameralists («Камералисты»; 1909).* и памфлетистами.

Среди консультантов-администраторов можно сравнительно легко выделить подгруппу преподавателей и сочинителей более или менее систематизированных трактатов. В этом бюрократическом раю (особенно в Германии и Италии), конечно, существовал постоянный спрос на поучения для молодого человека или для взрослого, который хотел бы усовершенствовать свои познания. В течение XVIII столетия создавались профессорские кафедры для обучения тому, что в Германии называли камеральной наукой или государственной наукой и что было бы правильнее назвать «основами экономического управления и экономической политики» (в Германии существовал термин Polizeiwissenschaft). *См. в особенности книгу Вильгельма Штиды Die Nationalokonomie als Universitatswissenschaft («Национальная экономия как университетская дисциплина»; 1906). Упомянем кафедры, созданные в университетах Галле (1727) (здесь тут же возникли сомнения в компетентности только что назначенных профессоров), Упсалы (1740) и Неаполя (1754; кафедра экономии и коммерции, созданная для Дженовези). Разумеется, начало преподавания экономической науки не следует датировать этим временем. Схоласты и философы естественного права преподавали ее раньше — в составе курса права и моральной философии. Обучение государственных чиновников также было организовано не в XVIII в., а раньше. В университетах Неаполя (основан в 1224 г.), Оксфорда, Праги, Кракова, Вены, Саламанки и др. оно велось с XIII-XIV вв. В XVI в. в Марбурге, Кенигсберге, Вюрцбурге и Граце подготовка чиновников уступала по важности лишь подготовке священнослужителей. В XVII в. существовали и профессора «статистики». Интересно, что в Англии и Шотландии в XVIII в. специальные экономические кафедры не появились. Профессора сельскохозяйственной науки работали в Эдинбурге с 1792 г., а в Оксфорде— с 1796 г., в то время как кафедры политической экономии открылись соответственно в 1871 и 1825 гг* Трактаты, которые писали профессора, в большой степени представляли собой учебники или лекционные курсы. Однако потребность в обучении государственных служащих возникла задолго до того, как экономическая наука как самостоятельная дисциплина получила официальное признание, проявившееся в создании упомянутых кафедр. Соответственно во всех странах Европы появлялись и систематизированные трактаты педагогической направленности.

С XV в. сначала в Италии, а затем и в других странах государственные чиновники всех видов и рангов — от высокопоставленных вельмож до скромных исполнителей — начали излагать на бумаге свои идеи относительно рационального управления экономикой и особенно финансами своих стран.

Эти администраторы на практике занимались управлением экономикой; большая их часть не принадлежала к духовенству. Поэтому неудивительно, что их книги, доклады, записки значительно отличаются от трудов схоластов и философов естественного права. Равно как, впрочем, и от профессорских сочинений.

Практики не владели приемами систематизации материала и не обладали эрудицией университетских преподавателей, зато они хорошо знали факты и отличались новизной подхода. Тем не менее мы включаем их наряду с преподавателями в группу консультантов-администраторов. В конце концов это были государственные служащие, писавшие для других государственных служащих. Но мы должны пойти дальше и включить в эту группу лиц, которые хотя и не были сами государственными служащими, но подобно им отстаивали государственные интересы и, что еще лучше, писали в духе подлинно научного анализа. Речь идет о деловых людях, профессорах неэкономических дисциплин, частных лицах самого разного происхождения и общественного положения. Таким образом, наряду с профессионалами мы имеем другую подгруппу, членов которой объединяли не общие социологические признаки, но само содержание их сочинений. Из этой подгруппы вышли многие из наиболее замечательных и большинство наиболее оригинальных произведений того времени. Эти произведения редко имели систематизированную форму, но часто являлись системными по существу. В Англии XVII в. такие публикации были столь многочисленны, что из них можно составить самостоятельную, вполне однородную рубрику. Назывались они обычно Discourse of trade («Рассуждение о торговле»). Но их распространение не ограничивалось Англией, хотя в других странах стандартных заголовков не было, кроме разве что французских Elements du Commerce («Начала коммерции») XVIII в. Эти книги мы назовем «квазисистемами». Именно в них «общая экономическая теория» впервые приобрела черты самостоятельной науки. 

[с) Памфлетисты]. Памфлетисты являют собой чрезвычайно пеструю группу авторов. Здесь и прожектеры, затевающие создание банка, постройку канала, колониальные авантюры: адвокаты или оппоненты чьих-либо частных интересов (например, «Компании купцов-авантюристов» или Ост-Индской компании); сторонники или противники определенных политических мер; авторы планов — часто весьма странных — со своими любимыми идеями и, наконец, люди, не входящие ни в одну из этих категорий, но просто желающие выяснить какой-то вопрос или провести некое исследование. Благодаря быстрому прогрессу издательского дела все эти группы процветали во всех без исключения странах. Газеты — редкое для XVI в. явление — в XVII в. стали выходить в изобилии, а в XVIII в. только в Германии насчитывалось 170 газет и других периодических изданий, публиковавших материалы на экономические темы. *Эта цифра, конечно, относится ко всему столетию в целом. Многие из этих изданий существовали очень недолго. Вероятно, в каждый момент времени выходило не более 10% общего количества. По качеству же они уступали французским. Специальные экономические журналы впервые возникли во Франции. Первым появился Journal Oeconomique (1751), затем последовала Gazette du Commerce (1763), которую впоследствии приобрело правительство. В качестве приложения к последней издавался Journal de 1'Agriculture, du Commerce et des Finances, который на некоторое время стал органом физиократов.* Но, как и следовало ожидать, классической страной памфлета стала Англия. Ни в каком другом государстве не возникало столько желающих повлиять на общественное мнение.

Применительно к этим памфлетистам мы сталкиваемся с одной трудностью, о которой уже говорилось в начале этого параграфа. Поскольку их произведения отражают условия, нравы, конфликты и предрассудки своего времени, постольку они представляют большой интерес для историков экономики и экономической мысли, но никак не для нас. В обзоре нашей современной экономической науки никто, конечно, и не подумает упомянуть «популярные» или, по выражению Маркса, «вульгарные» сочинения наших дней. Но примерно до 1750 г. провести такой отбор было невозможно. В системах философов естественного права все «научное» составляло лишь небольшое ядро.

При этом каждый разумный бизнесмен, знающий нужные факты, мог успешно участвовать в конкурентной борьбе, не владея никакой особенной техникой. Именно памфлетисты постепенно выработали нужную им, хотя и весьма примитивную, технику анализа. Некоторым из них удалось создать трактаты, носившие истинно научный характер. Экономисты периода «первой классической ситуации» очень многим им обязаны. Поэтому и мы не можем обойти их молчанием. Но каждый из нас должен определять качество этих памфлетов исходя из своего собственного знания материала. *Что касается вклада в технику экономического анализа, то, насколько мне известно, из европейских памфлетистов XVI, XVII и XVIII вв. заслуживают внимания едва ли две дюжины. Однако читатель должен помнить, что ряд авторов, которых другие исследователи считают памфлетистами, мы включили в группу консультантов-администраторов.*

 

 

3. Системы XVI в.

И вновь за ориентир мы возьмем «Богатство народов». В предыдущей главе мы говорили о А. Смите как философе естественного права. В этой мы рассмотрим его как консультанта-администратора. На пути к нему я постараюсь избежать бессодержательных .перечислений и назову как можно меньше имен. Но несколько наиболее крупных или репрезентативных авторов как в этой, так и в следующих главах будут проанализированы достаточно подробно, чтобы дать читателю представление о сущности и значении их вклада в экономический анализ. Если рассматривать данный период в целом, то главная заслуга, по-моему, принадлежит итальянцам. Если можно так выразиться, экономическая наука до последней четверти XVIII в. была по преимуществу итальянской. Испанцы, французы и англичане в целом делят второе место, хотя соотношение сил между ними с течением времени сильно менялось.

Остальная часть этой главы посвящена в основном первой, «профессорской», подгруппе консультантов-администраторов, хотя некоторое внимание придется уделить и авторам квазисистем. Дело не в том, что труды этой подгруппы являются самыми интересными и важными. Напротив, никакая другая группа авторов не производила на свет таких невыразимо скучных трактатов (наряду с более интересными опусами). Мы начнем с них скорее для того, чтобы быстрее от них отделаться. 

[а) Труд Карафы]. На исходе средних веков мы уже можем найти сочинения, содержащие (даже если оценивать их с современных позиций) весьма проницательный анализ практических проблем экономической политики. Достаточно упомянуть часто цитируемый английский источник. *См.: Opinions of the Officers of the Mint on the State of English Money, 1381-1382, напечатанные в: English Economic History: Select Documents/A. Bland, P. Brown, R. Tawney (eds.). 1914. P. 220 etc.* В 1382 г. состоялись, как мы сейчас называем, «слушания» по проблеме оттока денег из Англии и другим финансовым вопросам. Читатель может легко убедиться, что высказывания средневековых экспертов преисполнены здравого смысла и существенно не отличаются от того, что мы ожидали бы услышать (хотя, конечно, в более совершенном фразеологическом исполнении) от любых экспертов в похожих обстоятельствах. Такого рода документы обнаруживают ощутимую способность их авторов к экономическому анализу. Есть и доказательства наличия в то время интереса к собиранию фактов. Важной вехой в развитии этого типа исследований, значение которых неуклонно росло начиная с XVI в., была Livre des metiers («Книга ремесел») Этьена Буало (ок. 1268) *Опубликована Деппингом в: Documents inedits sur 1'histoire de France (1837).* — компиляция различных актов, регулирующих ремесла в Париже. Литературные опыты того типа, который будет рассматриваться в данной главе, также восходят к далекому прошлому: в каком-то смысле к труду Фомы Аквинского De regimene principum («О принципе управления»), к English Speculum regis (изд. Мойзантом в 1894 г.) и другим произведениям XIII-XIV вв., таким, как De regimine principum libri («Книги о принципах управления») Эгидия Колонны, Trattato («Трактат») Фра Паолино (изд. Муссафиа в 1868 г.) или De republica optime administranda («О наилучшем управлении общим делом») Петрарки. В этой литературной традиции в XV в. возникло произведение, настолько превосходящее все, написанное ранее, что мы имеем полное право начать наш перечень консультантов-администраторов с его автора, неаполитанского графа и герцога Карафы, хотя сам он был по преимуществу «практиком». *Диомеде Карафа (1406-1487); речь идет о De regis et boni principis officio (я пользовался латинским изданием 1668 г. и не видел оригинала, написанного по-итальянски в 70-е годы XV в.). Современник Карафы Маттео Пальмьери (1405-1475) написал трактат под названием Delia vita civile («О гражданской жизни»), опубликованный посмертно в 1529 г., где гораздо определеннее интерпретируются вопросы налогообложения (налоги, согласно автору, оплачивают ту помощь и защиту, которую государство оказывает частным лицам в их экономической деятельности; затем из этой доктрины выводится принцип пропорциональности обложения). Но в целом, как мне кажется, этот труд менее репрезентативен, чем книга Карафы.* О широте мышления Карафы можно судить по некоторым его рекомендациям. Он мечтал о сбалансированном бюджете, располагающем большими средствами, которые можно направить на повышение всеобщего благосостояния. Он хотел избежать необходимости брать вынужденные займы (которые он сравнивал с воровством и грабежом), выступал за строго определенные, справедливые и умеренные налоги, которые не приводили бы к бегству из страны капитала и не угнетали бы труд, — по его мнению, источник богатства, — умалчивая о бизнесе, хотя и добавлял, что промышленность, сельское хозяйство и торговлю надо поощрять займами и другими средствами. Он высказывался за создание благоприятных условий для заграничных купцов, поскольку их присутствие весьма полезно для страны. Все это, несомненно, очень разумные советы, на удивление свободные от каких-либо заметных ошибок или предрассудков. Но вместе с тем здесь нет даже попытки анализа. В нормальных процессах экономической жизни Карафа не видел никаких проблем. Единственная проблема заключалась в методах управления этими процессами и их совершенствования. В частности, в приведенном мнении о труде как источнике богатства мы не должны видеть соответствующую теорию ценности: подобные вопросы занимали живые умы современников Карафы — схоластов, но никогда не приходили в голову этому воину и государственному деятелю.

Тем не менее его произведение занимает выдающееся место в истории экономического анализа — хотя бы в силу предпринятой автором систематизации материала. Первая часть его книги трактует общие политические и военные вопросы (см. лекции А. Смита о вооружениях), вторая — отправление правосудия. Третья представляет собой маленький трактат о государственных финансах. Ее уже можно сравнить с пятой книгой «Богатства народов» («О доходах государя или государства»), хотя дистанция между ними, конечно, очень велика. Последняя, четвертая, часть содержит взгляды Карафы на собственно экономическую политику. Многие трактаты XVIII в. кажутся лишь дополненным изложением этих взглядов. Нет оснований полагать, что позднейшие авторы сознательно брали книгу Карафы за образец и что он, таким образом, создал ту форму систематизации, которая была присуща многим значительным произведениям консультантов-администраторов. Но так или иначе, он, насколько мне известно, был первым, кто предпринял широкое исследование экономических проблем нарождающегося национального государства. В течение следующих трех столетий множество авторов, которые придерживались той же систематизации и ставили перед собой сходные задачи, шли по его стопам и писали в его духе. Конечно, они копали глубже и осваивали новые земли. Но набор инструментов оставался тем же. В частности, они не только придерживались фундаментальной идеи Карафы, воплощенной в его концепции «доброго князя» (сэр Джеймс Стюарт воплотил ее в своем «государственном деятеле»), но и развивали ее дальше. Это антропоморфное существо явилось зародышем концепции «национальной экономики» (по-немецки Volkswirtschaft или Staatswirtschaft — «народное хозяйство» или «национальное хозяйство»), которая так хорошо отражала те исторические процессы, которые мы пытались себе представить в первом разделе этой главы. Национальная экономика — это не просто сумма всех индивидуальных хозяйств и фирм или всех групп и классов, находящихся в пределах государственных границ. Это своего рода идеальный объект, представляющий собой совокупное хозяйство, существующее само по себе, имеющее собственные интересы и потребности, которым следует управлять как большой фермой. Именно так в ту эпоху объяснялась ключевая роль правительства и государственной бюрократии. Отсюда и продолжающееся по сей день разграничение между политической экономией и экономикой предприятия {business economy}, хотя с чисто аналитической точки зрения его едва ли можно оправдать. 

[b) Типичные представители: Боден и Ботеро]. В XVI столетии данный тип экономического сочинения процветал во всех странах европейского континента. Как типичных представителей этого направления, оказавших к тому же значительное влияние на современных и позднейших авторов, мы рассмотрим Бодена и Ботеро. *Jean Bodin или Baudin (Bodinus, 1530-1596): Les six livres de la Republique («Шесть книг об общем деле»; 1576; я пользовался изданием 1580 г.). Об этом авторе и его произведениях см.: Baundrillart Henri. Jean Bodin et son temps. 1853. Эта книга остается вполне авторитетной и спустя сто лет после издания. Это единственное сочинение Бодена, которое следует рассмотреть здесь, другая его книга будет упомянута ниже (см. главу 6). Читателю, которому покажется, что мы не воздаем должное этому автору, я могу ответить, что нас интересует лишь его вклад в экономический анализ, а не его гораздо более важные достижения в других областях, в частности в теории суверенитета.* Обе книги представляют собой в первую очередь трактаты по «политической науке», написанные в духе «Политики» Аристотеля. Как таковые они являются важным промежуточным звеном между Макиавелли и Монтескье. Их экономические идеи относятся, как и у Карафы, к сфере государственной политики и администрации и входят в одну из отраслей политического знания. Экономический анализ, содержащийся в шестой книге труда Бодена Republique («Общее дело»), вряд ли выделяется на современном ему фоне и в основном не превосходит идей Карафы, хотя изложенные Боденом принципы налогообложения являют собой дальнейшее продвижение к пятой книге «Богатства народов». *Я думаю, любой исследователь, который захочет доказать, что идеи А. Смита о государственных финансах имеют континентальные (главным образом французские) корни, должен использовать эти принципы как аргумент номер один.* Ботеро, бывший во многих аспектах последователем Бодена, внес значительно более важный вклад в экономический анализ, который будет рассмотрен в одной из следующих глав, когда речь пойдет о народонаселении. Здесь же хочется сказать о другом. Трактат Ботеро, особенно если сравнивать его с другими произведениями того же автора, производит сильное впечатление своим упором на факты.

Ботеро был умелым аналитиком, но занимался главным образом сбором, упорядочением и истолкованием фактов прошлого и настоящего — экономических, социальных и политических. В этом он не был исключением. Мы видели, что схоласты XVI в. были заядлыми охотниками за фактами, а исходным пунктом их рассуждений часто служили не абстрактные предложения, как можно подумать, а наблюдения за реальной жизнью. Но в еще большей степени сказанное относится к тому типу литературы, который мы сейчас обсуждаем. Большая и наиболее ценная часть этих произведений посвящена исследованию фактов. В ту эпоху, как и на протяжении всей истории экономической науки, сбор фактов был главной заботой подавляющего большинства экономистов.

Кроме теории народонаселения Ботеро Италия XVI в. породила еще несколько достижений в области экономического анализа, гораздо более важных, чем рассматриваемые нами здесь систематизированные трактаты. В особенности это касается сферы денежного обращения (Даванцатти, Скаруффи — см. главу 6). 

с) Испания и Англия.Очень высокий уровень испанской экономической науки XVI в.  *См.: Castelot E. Coup d'oeil sur la litterature economique de 1'Espagne au XVI-e et au XVII-e siecle (Кастело Э. Взгляд на испанскую экономическую литературу XVI и XVII вв.) // Journal des economistes. 1901. Vol. 45; Colmeiro Manuel. 1) Historia de la economia politica en Espafia (Кольмейро М. История политической экономии в Испании). 1863; 2) Biblioteca de los economistas espafioles (Библиотека испанских экономистов). 1880. Полезна и другая антология: Sempere у Guarinos' Juan. Biblioteca espafiola economico-politica (Семпере-и-Гуаринос Хуан. Испанская политико-экономическая библиотека). 1801-1821 (аналогичная итальянской антологии, изданной Кустоди); Castillo A. V. Spanish Mercantilism (Кастильо А. В. Испанский меркантилизм). 1930; Hamilton E. Spanish Mercantilism before 1700 (Гамилтон Э. Испанский меркантилизм до 1700 r.)//Facts and Factors in Economic History (изд. учениками Э. Ф. Гэя), а также доклад Хосе Ларраса Лопеса La Epoca del Mercantilismo en Castilla («Эпоха меркантилизма в Кастилии), 1500-1700 (Real Academia de Ciencias Morales у Politicas, 1943) и обзор этого доклада, сделанный X. Маркесом (Economic History Review. 1944). Сеньор Ларрас говорит об «испанской», или «саламанской», школе экономистов XVI в. Для этого есть определенные основания. Но ядро этой школы составили поздние схоласты; при этом многие из наиболее выдающихся ее представителей оказались испанцами. В их учении не было ничего специфически испанского. Остальные же испанские экономисты XVI в., большинство которых также составляли лица духовного звания, не образуют никакой школы.* — преимущественно заслуга схоластов. Но мы можем отметить и одну раннюю квазисистему — работу Ортиса, *Ortiz L. Memorial al Rey para que no salgan dineros de estos reinos de Espana (Ортис Л. Докладная записка Королю о том, чтобы не выпускать денег из испанских королевств). 1558 (см. Библиотеку Кольмейро). Не обращайте внимания на заглавие, побуждающее заклеймить это произведение как «меркантилистское». Оно имеет мало общего с содержанием и было намеренно избрано автором с целью привлечь внимание широкого читателя.* представлявшую собой хорошо разработанную программу промышленного развития. Произведения такого жанра в XVII в. в изобилии появились как в Испании, так и в Англии.

В Германии нам отметить почти нечего, за исключением двух имевших успех квазисистем. *Melchior von Osse (примерно 1506-1557). Politisches Testament («Политическое завещание») написано в 1556 г., но напечатано в 1607 г. под названием De prudentia regnativa («О предусмотрительности правителей»). Переиздано Томазием в качестве учебного пособия в 1717 г.  Экономические трактаты Георга Обрехта (1547-1612), который известен как юрист, посмертно опубликованы в 1617 г. под названием Flinf under -schieldliche Secreta Politica («Пять различных политических секретов»), Очевидно влияние Бодена.*

На первый взгляд может показаться, что в Англии XVI в. мы вряд ли обнаружим работы описываемого здесь типа. Но это не так. Просто искомые сочинения принимали иные формы, соответствующие иной политической структуре этой страны. Уровень дискуссий по актуальным политическим проблемам, вдохновленных и в то же время поставленных в определенные рамки парламентскими и правительственными расследованиями, значительно возрос в XVI в. и иногда поднимался до истинно «научных» высот. Из материалов слушаний, проводимых королевскими комиссиями (например. Королевской комиссией по бирже, созданной в 1564 г.), речей, петиций, памфлетов по поводу огораживании, гильдий, торговых компаний, монопольных торговых прав городов, монополий, налогообложения, денежного обращения, таможенных пошлин, помощи бедным, регулирования промышленности и т. д. можно было бы составить учебник экономического анализа и экономической политики, превосходящий учебники такого рода, издававшиеся на континенте. *Читатель сможет быстро убедиться в этом, пролистав уже упоминавшуюся антологию English Economic History: Select Documents (1914), составленную Влэндом, Брауном и Тони. Еще более интересна антология Tawney and Power Tudor Economic Documents, которая содержит избранные документы, иллюстрирующие экономическую и социальную историю Англии эпохи Тюдоров (в 3 т., 1924). В третьем ее томе напечатаны «памфлеты, докладные записки и отрывки из литературных произведений».*

Но вместо этого мы изберем другой, гораздо более легкий и, к счастью, доступный путь. Мы можем рекомендовать читателю ряд публикаций, дающих общий обзор экономической литературы того времени. В них, хотя бы частично, содержится то, что нам нужно. Здесь же ограничимся рассмотрением лишь самого известного из этих трактатов. *Речь идет о книге A Compendious or briefe examination of certayne ordinary complaints, of divers of our countrymen in these our days: which although they are in some part injust and frivolous, yet are they all by way of dialogues throughly debated and discussed («Краткое исследование некоторых обычных жалоб различных наших сограждан в наши дни, которые, несмотря на то, что они отчасти несправедливы или легкомысленны, подвергаются тщательному обсуждению в виде диалогов»). Мисс Элизабет Ламонд принадлежит превосходное научное издание этого документа под заголовком A Discourse of the Common Weal of this Realm of England («Рассуждение об общем благе в Английском королевстве»; 1893), которое помимо самого текста содержит результаты кропотливого изучения природы и происхождения этого произведения. Она приписывает его авторство Джону Хейлзу, государственному чиновнику, служившему также в парламенте и в комиссии по огораживаниям 1548 г., и предполагает, что оно было написано в 1549 г. Оба эти предположения подвергались сомнению. Но для нас важнее всего то, что издание 1581 г., с которого были сделаны все последующие (1751, 1808, 1813, 1876), отличается от более раннего - 1565 г. Наиболее важное различие— дополнительно вписанный фрагмент о причинах всеобщего роста цен: в то время как в издании 1565 г. говорится лишь о порче монеты, более позднее издание упоминает и о растущем притоке драгоценных металлов. Кому бы ни принадлежало это дополнение, он должен разделить и славу этого «открытия», хотя приоритет Бодена (Response aux paradoxes de Monsieur de Malestroit («Ответ на парадоксы господина Мальтруа»); 1568; см. ниже, главу 6) как по времени публикации, так и по времени самого открытия, несомненно подтвержден существованием издания 1565 г. О работах Клемента Армстронга, или Армстона, которые мы могли бы здесь рассмотреть с тем же успехом, см. статью С. Т. Биндоффа в Economic History Review (1944).*

«Рассуждение об общем благе» состоит из трех диалогов, затрагивающих широкий круг проблем. Автор сожалеет по поводу того, «что молодые студенты всегда слишком поспешно выносят свои суждения», а также по поводу «раскола в вопросах религии» и восхваляет хорошее образование, причем заходит настолько далеко, что считает превосходство в «учении» одной из причин победы Юлия Цезаря над Помпеем. Он осуждает огораживания, поскольку они превращают пахотную землю в пастбища; подвергает критике возникающие торговые корпорации и их монополистическую практику; возмущается обесцениванием денег и инфляцией, причиняющей вред людям, доходы которых реагируют на рост цен с запозданием, — рабочим, *Елизаветинский «Статут о подмастерьях» (1562-1563) ввел то, что мы называли бы индексированием заработной платы. Заработная плата должна была ежегодно меняться в соответствии с изменением стоимости жизни.* земельным собственникам и даже Его королевскому величеству; рекомендует оказывать поддержку новым отраслям промышленности, а также накапливать денежный резерв на случай непредвиденных обстоятельств, справедливо считая деньги «сокровищницей, в которой можно найти любые товары», и «нервом всех войн». Он не одобряет экспорт сырья, особенно шерсти, сердится на «чужеземцев», дорого продающих пустые безделушки, которые им почти ничего не стоят, и покупающих на вырученные деньги добротные английские товары, а то и просто, как в последнее время, предпочитающих вывозить деньги за границу. Он считает, что с ввозимых заграничных товаров надо брать такую пошлину, чтобы местные производители «могли бы конкурировать», призывает к хранению денег нации внутри страны и к возврату тех, что уже попали за рубеж, и т. д.

По этим наброскам читателю не составит труда представить себе взгляды автора. Конечно, они носили популярный, доана-литический характер, но большая их часть соответствовала требованиям здравого смысла. «Доктор», участвующий в диалогах, — вполне разумный человек. Он не говорит ничего такого, что показалось бы абсурдным сегодняшнему политику или любому образованному человеку — неэкономисту по профессии. В одном аспекте автор был особенно разумен для своего времени. Он не доверял регулированию — хотя и не в той мере, в какой это делали либералы XIX в., но во всяком случае гораздо больше, чем мы сегодня. Он выступал против принуждения. Он призывал использовать, а не подавлять стремление к прибыли, которое считал совершенно естественным. Более того, часто он глубоко проникал в сущность экономических процессов. Например, он совершенно справедливо отмечал связь между распространением овечьих пастбищ на пахотную землю и политикой поддерживания низких цен на пшеницу путем специальных ограничений и запрета ее экспорта. Он разоблачил цель этой политики, состоявшую в том, чтобы сделать производство шерсти более выгодным, чем производство зерна. Его аргументация (аналогичная ей часто встречается в произведениях консультантов-администраторов) далеко не тривиальна. Выводы из нее приближаются к уровню научного анализа.

 

4. Системы с 1600 по 1776 г. 

а) Ранние стадии. В море экономической литературы XVII-XVIII вв. разобраться гораздо труднее. Исходя из нашего стратегического замысла, в этом разделе мы временно абстрагируемся от всех побочных тем и проанализируем только «системы» экономистов этих двух столетий вплоть до «Богатства народов». Развитие такого рода произведений в начале данного периода мы проиллюстрируем на примере Монкретьена во Франции, Борница и Безольда в Германии и Фернандеса Наваррете в Испании.

Антуан Монкретьен (ок. 1575-1621), автор Traicte de l`оесоnomie politique («Трактата политической экономии») (1615), кажется, был первым, кто поставил в заголовок своего труда слова «политическая экономия». Это, однако, единственная его заслуга. Сама книга весьма посредственна и начисто лишена оригинальности. Хотя в даваемых автором рекомендациях есть здравый смысл, его работа изобилует элементарными логическими ошибками и находится не выше, а ниже среднего уровня той эпохи. Противоположную точку зрения можно найти в предисловии Т. Функа-Брентано к подготовленному им изданию «Трактата» (1889), а также в работе Р. Lavalley L'Oeuvre economique de Antoine de Monchretien (1903).

«Политический трактат о том, как следует обеспечить достаток в обществе» Якоба Борница (Bornitz Jacob. Tractatus politicus de rerum sufficientia in republica et civitate procuranda. 1625) представляет собой плохо переваренную компиляцию экономических фактов.

Произведения Кристофа Безольда (1577-1638): Collegium politicum (1614), Politicorum libri duo (1618) и еще одна из его многочисленных работ Synopsis political doctrinal (1623) свидетельствуют о высоком уровне исторической эрудиции этого знаменитого преподавателя, хотя в том, что касается знания фактов, он уступает Борницу. Его трактовка процента предвосхищает взгляды Салмазия. В свою очередь, несомненное влияние оказал на него Воден.

Педро Фернандес Наваррете, автор Discursos (1-е изд. — 1621; более позднее, под названием Conservacio de monarqnias — 1626), служивший в инквизиции, совершенно свободен от широко распространенной в те, да и в наши времена, склонности переоценивать значение денежных факторов. Примечателен и его вполне здравый вывод о том, что естественный процесс развития промыш ленности в значительной мере избавил бы Испанию от претерпеваемых ею напастей (ценность, добавленная к сырью человеческим трудом, с его точки зрения, намного более важна, чем золото и серебро, — см. шестнадцатое из пятидесяти «рассуждений») и этот процесс можно ускорить, если убрать с его пути некоторые препятствия. Я убежден, что Фернандес Наваррете с точки зрения аналитических способностей превосходит не менее известного Монкаду (его Discursos вышли в 1619 г. и переиздавались в 1746 г. под названием Restauracion politica de Espafla).

Следующие четыре автора стоят на более высокой ступени: Мартинес де ла Мата, разработавший программу промышленной политики в духе Фернандеса Наваррете; Бенкендорф написавший первый выдающийся трактат о государственном управлении и политике германских княжеств; великий Сюлли (Максимилиан де Бетюн), не случайно обойденный нашим вниманием; Дю Рефюж, намного превзошедший и Бодена, и Монкретьена.

Франсиско Мартинес де ла Мата известен как автор Memorial 6 discursos en razon del remedio de la des poblacion, pobreza у esterelidad de Espafla («Записки, или Рассуждения о причинах опустошений, бедности и бесплодия в Испании и средствах от них избавиться») (1650; я знаком только с «Избранными рассуждениями», изданными в 1761г.; фрагменты их можно найти в т. 3 упомянутой выше антологии Семпере-и-Гуариноса). Это произведение са мозваного «слуги обиженных и бедных» (siervo de los pobres afligidos), видимо, пользовалось большим успехом. Его глубоко верная основная мысль— та же, что и у Наваррете, — повторялась множеством последующих экономистов.

Файт Людвиг фон Зеккендорф (1626-1692), сам незаурядный администратор, опубликовал в 1656 г. книгу Teutscher Furstenstaat («Немецкое княжество») — классическое произведение такого рода. За описаниями и наставлениями автора скрывается вполне определенное мировоззрение и определенный политический идеал — обильное население, занятое целесообразным трудом. Для достижения этой цели он предлагает ряд основных средств: защиту от внешней конкуренции промышленности и ремесел и обеспечение им свобод внутри страны (что означало устранение устаревших цеховых структур); обязательное начальное образование и систему налогообложения, основанную на акцизах, которая меньше затрагивает высокие доходы и поэтому способствует большей занятости.

В дальнейшем мы убедимся, что в этом состояла типичная программа (определявшая, в свою очередь, типичный способ анализа) немецких и итальянских «камералистов» вплоть до первых десятилетий XIX в., когда данное направление в экономической науке перестало существовать. Человека, впервые сформулировавшего без двусмысленности и противоречий некоторые тезисы, которые повторялись затем в течение более чем столетия, бесспорно, нельзя назвать второстепенной фигурой. Как личность и мыслитель он далеко превосходит многих из тех, кому на этих страницах уделено больше внимания, но в его работе трудно найти анализ в собственном смысле этого слова, т. е. сознательное усилие, предпринимаемое с целью установить типичные связи или взаимозависимость различных явлений. То немногое, что удается обнаружить, большой ценности не представляет.

Максимилиан де Бетюн (1560-1641), министр финансов Генриха IV, получивший от него титул герцога де Сюлли, был гораздо более значительной и сильной личностью, чем Кольбер — наиболее знаменитый из его преемников. Он весьма успешно реформировал налоговую систему Франции, и при этом его планы простирались далеко за пределы того, что ему удалось сделать. Более того, он знал, как сделать налоговую политику частью и инструментом общей экономической политики, а этим знанием обладают лишь великие администраторы. Его Economies royales («Королевские экономии») (1-е изд. — 1638; известные мне фрагменты напечатаны в «Малой экономической библиотеке» Гийомена) представляют собой в основном воспоминания об его административной деятельности. Необычная форма делает эту поучительную книгу весьма занимательной. Несмотря на то что де Бетюн много занимался проблемой благосостояния сельского населения и как-то сказал, что земледелие и животноводство— «это две груди Франции», не стоит считать его предшественником физиократов. Совершенно очевидно, что этот человек не имел отношения к какой бы то ни было теории.

Произведение Эсташа Дю Рефюжа Le Conseiller d'estat ou recueil general de la politique moderne («Государственный советник, или Как в обществе принимается современная политика») (1645) [Это анонимно созданное произведение приписывалось Дю Рефюжу, когда И. Шумпетер изучал его в библиотеке Кресса. Недавно авторство его было приписано Филиппу де Бетюну, графу де Селль де Шаро. Существует его перевод на английский язык 1634 г., так что первоначальное французское издание следует датировать более ранним годом.] восходит к традиции Бодена. Первые сорок глав посвящены различным формам управления, обязанностям магистратов, воинской повинности и т. д. Главы 41-45 представляют собой трактат по экономической науке и содержат наброски желательной экономической политики. В остальных главах среди прочего обсуждаются государственные финансы, в особенности налогообложение, и делается следующий шаг в направлении книги пятой «Богатства народов» Смита.

Некоторые достижения Дю Рефюжа в области экономического анализа заслуживают внимания. Так, ему впервые (насколько я знаю) удалось разделить эффект «бережливости», сохраняющей богатство (глава 44), и «сбережений» (накопления запасов), мешающих торговле (глава 49).

Во второй половине XVII в. и на всем протяжении XVIII в. все больше авторов, по большей части университетских преподавателей, писали труды подобного рода. В некоторых странах, особенно в Германии, они даже в начале XIX в. все еще являлись основными пособиями по обучению экономической науке. Однако большинство этих произведений были написаны под давлением спроса, а не творческого побуждения и представляют настолько мало интереса, что нам не стоит анализировать их сколь-нибудь подробно. Для наших целей, т. е. для того, чтобы получить общее представление об этой литературе и о том, насколько далеко она продвинулась в канун эры Смита, вполне достаточно упомянуть двух авторов, имевших международную известность, — Устариса и Юсти, — и подробно обсудить одну из работ последнего.

Хоронимо Устарис (1670-1732) написал трактат под названием Theorica у practica de comercio у de marina («Теория и практика коммерции и мореплавания») (1-е изд. — 1724, два других переработаны самим автором), который относится к работе Мартинеса де ла Мата примерно так же, как эта последняя — к трак тату Фернандеса Наваррете. Он был переведен на английский и французский языки и пользовался большой популярностью. Название трактата не отражает его истинного содержания. Во-первых, из названия можно сделать вывод, что речь пойдет лишь о внешней торговле, тогда как на самом деле в трактате подробно разбираются вопросы налогообложения, монополии, народонаселения и другие проблемы «прикладной» экономической науки. Во-вторых, название содержит намек на теоретический анализ, на самом деле отсутствующий в трактате. Под теорией автор, как и более поздние экономисты, подразумевал критику и рекомендации (в отличие от изложения фактов). Читателя же в первую очередь поражает именно обилие фактического материала (Устарис перепечатал целиком или частично множество документов, поскольку хотел, чтобы его трактат можно было использовать как справочник). Рекомендации Устариса приобретут для нас дополнительный исторический интерес, если мы вспомним, что автор занимал важный государственный пост в администрации, руководимой кардиналом Альберони. Последний не без успеха проводил именно ту политику вооружений и индустриализации, которую рекомендовал Устарис в трактате, вышедшем через пять лет после падения Альберони. Этот факт читатель волен интерпретировать как угодно, однако нашему автору, безусловно, следует воздать должное за правильный анализ ситуации в стране, лежавший в основе его рекомендаций. 

b) Юсти: государство благосостояния. Иоганн Генрих Готтлиб фон Юсти (1717-1771) часть своей жизни посвятил преподаванию, а остальную часть — управлению государственными предприятиями. В его интеллектуальный арсенал входила вся современная и предшествующая философия естественного права, обогащенная практическим опытом. (Такое сочетание случалось весьма редко.) Конечно, мы должны признать, что в сочинениях профессора Юсти хватало тяжеловесно изложенных тривиальностей и подчас он приходил кружным путем к выводам, вполне очевидным на уровне здравого смысла, ведущим через сомнительную политическую философию (например: свобода в силу естественного права должна быть абсолютной). Однако профессор высокоученым образом отмечал, что такая свобода состоит в свободе повиноваться законам и предписаниям бюрократии. Но это не беда: согласно Юсти, эти законы и предписания настолько разумны, что мы благополучно возвращаемся к первоначальному тезису. Из многочисленных работ Юсти профессор Монро в сборнике Early Economic Thought опубликовал фрагмент из System des Finanzwesens («Системы государственных финансов») (1766). Мы же опираемся здесь на его труд Die Grundfeste zu der Macht und Gluckseeligkeit der Staaten oder ausfuhrliche Vorstallung der gesamten Polizeywissenschaft («Основы могущества и благосостояния государств, или Подробное изложение всеобщей политической науки») (в 2 т., 1760-1761). Нас интересует лишь первый том этого произведения. Второй том в духе тогдашней науки об управлении содержит рассуждения о религии, науке, домоводстве, гражданских добродетелях, пожарной охране, страховании (Юсти был его страстным защитником), правилах ношения одежды и т. д. С тем же успехом мы могли бы рас смотреть другую его работу— Staatswirtschaft («Государственное хозяйство») (1755).

Вместо книги Юсти допустимо проанализировать работу Йозефа фон Зонненфельса (1732-1817) Grundsatze der Polizey Handlung, und Finanzwissenschaft («Основы политики, торговли и финансовой науки») (1765-1767). В некоторых аспектах Зонненфельс превосходит Юсти, хотя в основном следует за ним, а также за Форбоннэ. Сын берлинского раввина Зонненфельс переселился в Вену, где стал одним из светочей «эпохи разума», активно участвуя как преподаватель (первый в Вене профессор политической и камеральной науки) и как государственный служащий во многих законодательных реформах своего времени: он входил в состав «команды интеллектуалов» при дворе императора Иосифа II. Его книга оставалась официальным учебником в Австро-Венгрии вплоть до 1848 г. Заслуживает внимания тема его первой инаугурационной лекции: «О недостаточности простого опыта в экономической науке» (1763).

Темой исследования Юсти было то, что немецкие историки называют «государством благосостояния» (Wohlfahrtsstaat) во всех своих аспектах и исторической конкретности. Это означает, что он трактовал экономические проблемы с точки зрения правительства, принимающего на себя ответственность за экономические и моральные условия жизни своих граждан (так же, как это делают современные правительства), в особенности за всеобщую занятость, обеспечение каждому средств к существованию, усовершенствование методов и организации производства, достаточные поставки сырья и продовольствия. Длинный список обязанностей правительства включал укрепление городов, страхование от пожаров, образование, улучшение санитарных условий и все, что угодно. Сельское хозяйство, промышленность, торговля, денежное обращение, банки — все рассматривается с этой точки зрения, причем много внимания уделяется технологическим и организационным аспектам. Однако, хотя Юсти свято верил в принцип всеохватывающего государственного планирования, он, подобно Зеккендорфу и большинству авторов, писавших после него, не делал из этого принципа, казалось бы, очевидных практических выводов. Напротив, он вовсе не закрывал глаза на присущую экономическим явлениям внутреннюю логику и не хотел подменять ее произволом правительства. К примеру, установление фиксированных цен, с точки зрения Юсти, является мерой, к которой правительство может и обязано прибегать с определенной целью и в определенных обстоятельствах. Однако в целом пользоваться ею следует как можно реже. Юсти осуждал Мирабо за то, что среди прочих «ошибочных, бессмысленных и чудовищных доктрин» тот проповедовал зависимость уровня процента от воли правительства, тогда как в действительности «ничто не находится в столь малой власти правительства». Он сознавал возможности свободного предпринимательства и смотрел на них хотя и отчужденно, но без враждебности.

Несмотря на то что поддержка Юсти государственного регулирования простиралась настолько далеко, что он признавал необходимость правительственных указов для наращивания производства определенных видов продукции, фактически он исходил из общего принципа, согласно которому свобода и безопасность — это все, в чем нуждаются промышленность и торговля. Хотя он не советовал ликвидировать цехи ремесленников, — раз уж они существовали, то могли выполнять некоторые административные функции, которые он считал полезными, — но относился к ним отрицательно и рекомендовал правительствам не преследовать независимых ремесленников. Он учил, что высокие защитные пошлины и даже запрет импорта и принудительные закупки отечественных товаров «иногда» необходимы с точки зрения общественных интересов, но вместе с тем заявлял, что «вообще» не должно быть никаких ограничений на импорт, кроме пошлины в 10% от стоимости товара — ограничения, которое любой из нас признает совместимым с полной свободой торговли. Можно привести много других примеров «непоследовательности» Юсти, с точки зрения либералов XIX в. Они объяснили ее тем, что Юсти жил в переходную эпоху и, оставаясь жертвой предрассудков, не мог в то же время закрывать глаза на новые явления. Но внимательнее присмотревшись ко всем случаям, когда он применял свой принцип планирования, мы придем к иному объяснению. Аргументы в пользу свободы торговли звучали для него не менее убедительно, чем для А. Смита, и бюрократия в его теории, направляя и помогая там, где нужно, должна быть готова самоустраниться, как только необходимость в ее вмешательстве отпадет. *Это были не просто мечты. Ниже будет показано, что бюрократия типично германского княжества старалась проводить именно такую политику.*

Но Юсти значительно лучше Смита видел все препятствия, стоящие на пути идеального функционирования системы laissez-faire. К тому же он намного больше, чем Смит, занимался практическими проблемами государственной политики в конкретных условиях своей страны и своего времени, и в особенности преодолением трудностей, с которыми сталкивалась (или могла бы столкнуться) частная инициатива в германской промышленности той эпохи. Его laissez-faire — это laissez-faire плюс осмотрительность, его частнопредпринимательская экономика — это машина, которая в принципе действует автоматически, но на практике иногда ломается. Эти поломки и должно устранять правительство. Например, Юсти не сомневался, что внедрение машин, экономящих труд, приведет к безработице. Но это обстоятельство, с его точки зрения, не должно мешать механизации производства, поскольку правительство обязано найти для безработных столь же привлекательные рабочие места. Такие рассуждения никак не назовешь непоследовательными — они исполнены здравого смысла. С нашей точки зрения, Юсти был ближе к истине, чем Смит, а проповедуемую им экономическую политику вполне можно назвать «laissez-faire без глупостей». *Приверженцы подобных взглядов, в ту пору чрезвычайно многочисленные, естественно, вступали в полемику со Смитом, что преувеличивало имеющиеся между ними расхождения. Это можно сказать и о Юстусе фон Мёзере, Patriotische Fantasien («Патриотические фантазии», 1774-1786) которого я упоминаю здесь еще и по другой причине. Склонность фон Мёзера к описанию отдельных исторических явлений в виде своеобразных исторических миниатюр позволила некоторым историкам мысли назвать его ранним представителем романтизма или предшественником исторической школы. Это один из примеров неверной атрибуции, которая продолжает искажать наши воззрения на различные направления. Мёзер, несомненно, был человеком незаурядным, но к экономистам его никак не отнесешь.*

Но еще лучше сможет убедить нас в том, насколько хорошо разбирались в вопросах «прикладной экономической науки» лучшие умы той эпохи, пример двух испанских авторов. Я говорю о Кампоманесе и Ховельяносе, *Педро Родригес, граф Кампоманес (1723-1802), получил образование юриста-экономиста континентального образца. Человек большой культуры и незаурядных способностей, он, будучи на государственной службе и в другие периоды своей жизни, попробовал решить все главные экономические проблемы своего времени и своей страны. Из его произведений нас более всего интересует Discurso sobre el fomento de la industria popular («Рассуждение об основаниях народной промышленности») (1774), удостоившееся горячих похвал Мак-Куллоха. Следует также упомянуть сочинение Respuesta fiscal, посвященное проблемам хлебной торговли. Гаспар Мельчиор де Ховельянос (1744-1811)— человек того же типа. но сделавший менее блистательную карьеру, — написал среди прочего две записки, одна из которых посвящена свободе ремесел (1783), а другая, подготовленная для доклада в Мадридском королевском экономическом обществе, — аграрному законодательству (1794). В обеих изложены принципы экономического либерализма в разумных рамках, заданных практическими соображениями. Они были опубликованы в 1859 г. в «Библиотеке испанских авторов». Однако тот факт, что они появились позже трактатов Кампоманеса, снижает их значимость для историка экономической мысли.* достигших высокого положения в эпоху реформ короля Карла III. Они оба были реформаторами-практиками, проводившими политику экономического либерализма, и не внесли никакого вклада в развитие экономического анализа, да и не стремились к этому. Однако они разбирались в экономических процессах лучше многих теоретиков. Принимая во внимание, что Discurso Кампоманеса было опубликовано в 1774 г., небезынтересно отметить, что в «Богатстве народов» Смита для этого автора, очевидно, не было почти ничего нового.

Я завершаю рассказ о значительной части экономической литературы XVII и XVIII вв. Читатель должен осознать, что, хотя по части практической применимости эта литература едва ли уступает «Богатству народов», с точки зрения аналитических достижений она, за немногими исключениями, несравненно ниже произведения А. Смита. Ее слабости и сильные стороны наглядно отражают работы Юсти. Я уже говорил, что внутренняя логика экономических явлений не была для него тайной. Но он понимал ее на преднаучном, интуитивном уровне. Юсти не продемонстрировал связь экономических явлений между собой и их взаимную обусловленность — а ведь именно с этого начинается научная экономическая теория. Он не осознавал необходимости доказывать свои выводы (например, тезис о том, что механизация порождает безработицу) или использовать специальные инструменты анализа, недоступные дилетанту. Его аргументы были аргументами простого здравого смысла: он предпринимал какие-либо попытки анализа только в полемике с другими авторами. При этом Юсти часто допускал грубые ошибки. Например, он рассуждал так: пусть две страны А и В одинаковы во всем, кроме одного: в стране А в два раза больше серебряных денег, чем в В. Уровень благосостояния в этих странах будет одинаков, но цены в А будут в два раза выше, чем в В; однако, поскольку в А в два раза больше денег, процентная ставка там будет в два раза ниже. Поэтому А может производить товары при более низких издержках и продавать их в В. Таким образом, деньги будут переливаться из В в А, что повысит в А занятость и т. д. (Die Grundfeste. с. 611). Все это он утверждал несмотря на то, что прочие его рассуждения о проценте были вполне разумны и в целом он не переоценивал преимуществ, которые дает стране изобилие драгоценных металлов, а важнейшую роль потребления понимал не хуже Смита. 

с) Франция и Англия. Французский государственный служащий получал богословское или юридическое образование: экономическая наука как отдельный предмет до революции не преподавалась. Но этот недостаток, кажется, не имел серьезных последствий. По крайней мере, французская литература в жанре «системы», значительно уступая немецкой по «листажу», столь же значительно превосходила ее по уровню. Поскольку такие вершины, как творчество Буагильбера, Кантильона, Тюрго и, разумеется, физиократов, будут рассмотрены в следующей главе, здесь мы ограничимся пятью именами: Форбоннэ, Мелон, Мирабо, Граслен и Кондильяк. Форбоннэ, *Франсуа Верон де Форбоннэ (1722-1800) был деловым человеком и государственным служащим. Сходство его трудов с произведениями Юсти на первый взгляд не так уж заметно, что объясняется несходством условий во Франции и Германии и различием ааудитории, к которой обращены их трактаты. Но, по сути дела, Форбоннэ выполнил, и очень успешно, ту же самую задачу, что и Юсти. Главным его достоинством, так же как и у Юсти, был практический подход к социальной и экономической ситуации. Он наиболее силен в анализе определенных исторических фактов, таких, как состояние испанских финансов (1753) или состояние финансов Франции с 1595 по 1721 г. (1758). Наиболее интересны для нас его Elements du commerce («Начала коммерции») (1754 и 1766) и Principes et observations economiques («Экономические принципы и наблюдения») (1767). Последнее произведение напечатано в сборнике Гийомена и может быть рекомендовано читателю; оно превосходит многие среднего уровня учебники XIX столетия. Форбоннэ рекомендует ввести 15%-ю пошлину от стоимости ввозимого товара, и в этом также проявляется его сходство с Юсти, который вполне мог быть знаком с первым томом «Начал». По признанию самого Зонненфельса, влияние на него Форбоннэ было таким же ощутимым, как и влияние Юсти.* которого можно сопоставить с Юсти и Зонненфельсом, — служит прототипом «полезного», «здравомыслящего» экономиста, пользующегося доверием широкой публики. Историки вряд ли будут когда-либо его восхвалять: те из них, кого интересует, за что и против чего выступал данный политик, будут третировать Форбоннэ как заурядного эклектика. Те историки, которых в первую очередь интересует вклад в технику анализа, также будут разочарованы, поскольку у Форбоннэ они не найдут ничего нового и заметят, что этот автор весьма неловко чувствовал себя, ступая на лед теории. Однако мало кому из экономистов удастся обнаружить у него ошибку в изложении фактов или в логике рассуждений. На его примере ясно видно, что одно дело — быть экономистом или врачом и совсем другое — теоретиком или физиологом.

Заметно уступающий Форбоннэ как практик, но несколько более склонный к анализу Мелон *Жан Франсуа Мелон (1675-1738) был государственным служащим, сотрудничал с Джоном Ло в недолгий период действия его «системы» и поэтому знал ее «из первых рук». Его Essay politique sur la commerce («Политический очерк о коммерции») (1734; англ. пер. — 1738) имел большой успех во Франции и за границей. Взгляды его и других писателей XVIII в. на проблемы внешней торговли и финансов иногда характеризуются сбивающим с толку термином «неомеркантилизм» (см. главу 7). См. также: Dionnet. G. Le Neomercantilisme au XVIII1' siecle et au debut du XIX' siecle. 1901; Laverne L. de Les Economistes francais du dix-huitieme siecle. 1870.* удостоился большего внимания историков. Его работа отчасти предвосхищает труды Форбоннэ в том, что касается «принципов», но в сущности очень близка к ним. Вклад Мелона в монетарную теорию будет упомянут в одной из следующих глав.

Мирабо-старший *Виктор Рикети, маркиз де Мирабо (1715-1789), был прозван «старшим», чтобы отличить его от сына, деятеля Французской революции. Это был эксцентричный аристократ, полный энергии и подверженный сильным увлечениям. Весьма трудно понять, — если только не предположить, что темперамент и красноречие могут быть всесильны, — каким образом этот человек, несомненные дарования которого сочетались со столь же очевидным недостатком рассудительности, мог в течение нескольких лет пользоваться такой славой в своей стране и за границей, которой мог бы позавидовать любой из предшествующих и последующих экономистов, включая А. Смита и К. Маркса. Он добился успеха в первой половине своей карьеры, до того как примкнул к физиократам. Причиной послужило его сочинение, которое можно назвать впечатляющим лишь с точки зрения красноречия и увлеченности автора. Это произведение, опубликованное анонимно в трех частях под названием L'Ami des hommes, ou traite de la population («Друг людей, или Трактат о народонаселении») (1756), мы упомянем в главе, посвященной теориям народонаселения. Из других сочинений Мирабо— он написал дюжины томов, не считая многочисленных неопубликованных метериалов, — внимания заслуживают лишь последующие части (4-6) «Друга людей» (1758 и 1760), Philosophic rurale («Сельская философия») (1763) и Theorie de 1'impot («Теория налогов») (1760). Два последних сочинения являются, по крайней мере в основе своей, физиократическими и поэтому не представляют для нас интереса в этой главе. См.: Lomeme L„ de. Ьотёте С., de. Les Mirabeau. (1879-1891; Brocard L. Les Doctrines economiques et sociales du Marquis de Mirabeau dans L'Ami des hommes. 1902* известен в первую очередь как глава школы физиократов после Кенэ. Однако он сумел завоевать авторитет еще раньше, написав произведение, которое можно было бы назвать систематическим трактатом по всем проблемам прикладной экономической науки, рассматривающим их с очень своеобразных позиций. Систематичность изложения достигается за счет того, что все эти проблемы решаются исходя из состояния народонаселения и сельского хозяйства. Аналитические достоинства этого труда незначительны, но, видимо, и это отчасти объясняет его успех.

В отличие от Мирабо Граслен *Graslin Jean J.L. (1727-1790). Essai analytique sur la richesse et sur 1'impot. 1767 (новое изд. А. Дюбуа — 1911). См.: Desmars J. Un precurseur d'A. Smith en France, J. J. L. Graslin (1900). Большой интерес представляет его переписка с Бодо (в 2 т., 1777-1779).* никогда не пользовался популярностью, в то время как вполне ее заслуживал. Причина заключается в том, что он слишком много внимания уделил критике физиократов (кстати, наиболее удачной за всю историю), и читатели просто не заметили его собственного вклада в науку. Его «Аналитическое эссе» содержит наброски всеобъемлющей теории богатства как валового дохода, а не чистого дохода за вычетом всех издержек производителей (включая заработную плату). Это было существенным достижением, если вспомнить, какую роль играло в дальнейшем последнее заблуждение. Превосходил Граслен своих современников и в трактовке проблем налогообложения.

Наконец, труд Кондильяка *Le Commerce et Ie gouvernment... («Торговля и управление...») (1776). О его авторе — философе и психологе-сенсуалисте — уже шла речь выше. Не следует переоценивать связи между его психологией и основанной на полезности теорией ценности. Как мы уже знаем и вновь убедимся впоследствии, такая теория ценности имеет свою собственную историю и восходит скорее к схоластам, чем к Хартли. Связи Кондильяка с физиократами также не следует переоценивать. Скорее, он находился под влиянием Тюрго. См. также: Lebeau A. Condillac economiste. 1903.* вовсе не заслуживает похвалы У. С. Джевонса, назвавшего его «оригинальным и глубоким», и Г. Д. Маклеода, считавшего, что он «неизмеримо превосходит работу А. Смита». Похвалы эти всецело объясняются тем, что оба автора находили у Кондильяка раннюю формулировку своей собственной теории ценности. Однако ничего оригинального здесь не было, и, вспоминая всех предшественников Кондильяка на этом пути, мы должны скорее поразиться тому, насколько неумело он пытался разрешить эту проблему. Тем не менее эта книга — хороший, хотя и довольно поверхностный трактат по экономической теории и экономической политике, стоящий намного выше среднего уровня того времени.

Англия обладала еще большим иммунитетом к заболеванию «системитом», чем Франция. Кроме самого «Богатства народов» здесь можно упомянуть лишь одно произведение, относящееся к жанру «систем», зато работа эта имеет первостепенное значение. Речь идет о «Принципах» Стюарта. *Сэр Джеймс Стюарт (1712-1780), выходец из семьи, занимавшей выдающееся положение в Шотландии, получил юридическое образование. Будучи приверженцем династии Стюартов, прожил в изгнании с 1745 по 1763 г. Эти три факта отчасти объясняют характер его работы и ее восприятия. С одной стороны, в его взглядах и способе изложения есть что-то неанглийское (причем не только шотландское). За его чопорным стилем порой скрывалась некоторая растерянность. С другой стороны, Стюарт даже после возвращения гражданства оставался под подозрением, что тоже сыграло свою роль. Во всяком случае, это облегчило конкурентам (в частности, А. Смиту) замалчивание его трудов. Поэтому An Inquiry into the Principles of Political Economy («Исследование о принципах политической экономии») (1767) никогда не пользовалось большим успехом в Англии даже до появления полностью затмившего его «Богатства народов». Зато среди некоторых немецких авторов его популярность была, пожалуй, даже чрезмерной. Другие произведения Стюарта будут упомянуты ниже. Собрание сочинений Стюарта было издано его сыном в 1805 г.*

Стюарт намеренно старался создать именно систематическое произведение: он хотел соединить факты и аналитические достижения своего времени в рамках «упорядоченной науки», т. е. стремился к той же цели, что и Смит. Сравнивать его труд с «Богатством народов» трудно по двум причинам.

Во-первых, Стюарт в отличие от Смита не проповедовал единообразную и простую политику, быстро приобретавшую популярность. Напротив, все интересующие широкую публику вопросы он связал с вышедшей из моды воображаемой фигурой бесконечно мудрого государственного деятеля-патриота, который наблюдает за экономическим процессом, и готов вмешаться в него, чтобы защитить национальные интересы. Эта концепция весьма напоминает взгляды Юсти и совершенно лишена английского духа, что, впрочем, не имеет для нас важного значения. Во-вторых, читая пять книг, из которых состоит труд («Население», «Торговля и промышленность», «Деньги и монета», «Кредит и долги», «Налоги»), невозможно не поразиться тому, что в ряде случаев он обнаруживает оригинальность и глубину, превосходящие «Богатство народов», и одновременно некоторым явным ошибкам и неудачным формулировкам. В области теории народонаселения, цен, денег и налогообложения рассуждения Стюарта заметно ниже того стабильного уровня, на котором удавалось удержаться Смиту. К тому же лишь в первую из них Стюарт внес существенный вклад, речь о котором пойдет в главе 5. В остальных же случаях нам очень трудно отделить зерна от плевел, а иногда мы даже не уверены в наличии зерен. 

d) Высокий уровень итальянцев. Но главные достижения в создании систем в досмитовскую эпоху принадлежат итальянцам. По замыслу, предмету и плану исследования их труды принадлежали той же традиции, что и произведения Карафы и Юсти. Это были системы политической экономии как теории благосостояния, в которых схоластическая идея «общественного блага» и специфически утилитаристское понятие счастья объединялись в концепции благосостояния (felicita pubblica). Страсть итальянцев к собиранию фактов и их понимание практических проблем не уступали уровню немцев, а по технике анализа они превосходили большинство своих испанских, английских и французских современников. Авторы трудов, в основном профессора и государственные служащие, создавали их исходя из соответствующих точек зрения. Раздробленность тогдашней Италии *Эта раздробленность привела к появлению историй экономической мысли отдельных итальянских провинций — феномен, не имеющий аналогов в других странах, за исключением Испании. Можно привести два примера: книгу Аугусто Грациани (Graziani Augusta. Le idee economiche degli scrittori Emiliani e Romagnoli sino al 1848. 1893) и труд Т. Форнари (Fornari Т. Delle teorie economiche nelle provincie Napoletane dal secolo XIII al MDCCXXXIV. 1882), на продолжение которого мы сошлемся в следующей сноске.* разделяла их на отдельные группы. Но я могу выделить только две «школы» в точном смысле этого слова, подразумевающем личный контакт и вызванную взаимовлиянием схожесть доктрин, — неаполитанскую и миланскую. Неаполитанскую представляют Дженовези и Пальмьери *Антонио Дженовези (1712-1769), профессор Неаполитанского университета вначале по кафедре этики и нравственной философии, а затем — экономики и коммерции, был прежде всего выдающимся преподавателем, и это не могли отрицать даже те, кто критически оценивал его труды. Первым из них был, насколько я знаю, Ф. Феррара, крайне отрицательно оценивавший любого экономиста, не являвшегося законченным фритредером. Перечень выдающихся экономистов — учеников Дженовези см. в книге: Tagliacozzo G. Economisti Napoletani (с. 26 и далее). Тот же автор описывает творческий облик Дженовези, происхождение его идей (см. также: Cutolo A. Antonio Genovesi. 1926) и дает справедливую оценку его вклада в науку. Дженовези был плодовитым автором. Нас же интересует лишь одно его произведение— Lezioni di economia civile {«Лекции по гражданской экономии»} (1765), перепечатанные П. Кустоди в его Scrittori classic! Italian! di economia politica (в 50 т.; 1803-1816). Эту книгу можно назвать системой (хотя и недостаточно систематически изложенной) всех экономических взглядов Дженовези. В его лекциях действительно ощущается влияние современных и предшествующих авторов и, что еще хуже, обнаруживается недостаточная строгость аргументов. Но несомненно, что в них содержится наиболее полное для того времени изложение утилитаристской теории благосостояния той эпохи. «Меркантилистские» элементы в лекциях Дженовези лишь доказывают реалистичность его видения экономических проблем. жузеппе Пальмьери, маркиз ди Мартиньяно (1721-1794), входил в блестящий неаполитанский кружок, наиболее известным представителем которого был Филанджьери (см.: Gentile P. L'Opera di Gaetano Filangieri. 1914). Пальмьери (см. биографию, написанную Б. Де Ринальдисом, и: Fornari Т. Delle teorie economiche nelle provincie Napoletane. 1735-1830. 1888) был прежде всего администратором-практиком. Однако теорию благосостояния эпохи консультантов-администраторов XVIII в. лучше всего можно понять, читая его Riflessioni sulla pubblica felicita relativamente al regno di Napoli («Рассуждения об общественном благосостоянии применительно к Неаполитанскому Королевству») (1787), Pensieri economici... («Экономические размышления...») (1789) или Delia ricchezza nazionale («О национальном богатстве») (1792).* (с другими ее членами, и в первую очередь с наиболее яркой ее звездой — Галиани, мы познакомимся позже).

Виднейшими представителями миланской школы являются Верри и Беккариа, но мы воспользуемся случаем, чтобы также представить читателю стоящего особняком венецианца Ортеса.

Граф Пьетро Верри (1728-1797) был не профессором, а сановником австрийской администрации в Милане. Он достоин включения в любой список великих экономистов. Несложно описать предлагаемые им различные рекомендации по экономической политике, которые были для него важнейшим делом (в предисловии к своей главной работе он восклицает: «Как хотелось бы мне высказать что-либо полезное, а еще больше — сделать это!»). Однако составить представление о его чисто научных достижениях гораздо труднее. Некоторые из них будут упомянуты ниже. Здесь мы назовем лишь два его сочинения: Elementi del commercio («Начала коммерции») (1760), которые принесли ему известность, и расширенный их вариант под названием Meditazioni sull' economia politica («Размышления о политической экономии». 1771; перепечатаны в 50-томнике Кустоди и переведены на французский и немецкий). Помимо впечатляющего синтеза идей предшественников эти работы содержат немало оригинальных разработок самого автора, в том числе кривую спроса при постоянной величине расходов. Среди прочего отметим, хотя и недостаточно разработанную, концепцию экономического равновесия, основанную в итоге на «подсчете наслаждений и страданий» (он предвосхитил формулировку Джевонса). В этом аспекте он, пожалуй, превосходил Смита. Важно отметить его внимание к фактам. Верри не только занимался весьма важными историческими исследованиями (см., например, Memorie storiche («Исторические мемуары»), опубликованные посмертно), но и был настоящим эконометристом — например, он одним из первых экономистов составил платежный баланс. Он знал, как соткать из фактов и теории сплошное полотно, и таким образом успешно решил для себя методологическую проблему, которая так волновала последующие поколения экономистов. О Верри и его жизненном пути см., например, книги: Воииу Е. Le Comte Pietro Verri (1889) и Manfra M. R. Pietro Verri (1932). Но самое лучшее изложение и оценку его творчества можно найти в превосходном предисловии профессора Эйнауди к новому изданию Bi-lanci del commercio dello stato di Milano («Торговые балансы Миланского государства») Верри (1932).

Джаммария Ортес (1713-1790) прославился главным образом своим вкладом в «мальтузианскую» теорию народонаселения (см. главу 5). Его систематический трактат Economia nazionale («Национальная экономия». 1774; перепечатан в собрании Кустоди) навсегда вошел в историю теорий, которые рассматривают потребление как фактор, ограничивающий размеры совокупного производства, и дают на этом основании оценку состояния экономики. Это еще одна общая черта у Ортеса и Мальтуса.

В указанном и ряде других аспектов Ортес, безусловно, оригинален в том смысле, что его вклад в науку лежит в стороне от столбовой дороги ее развития. Но сказать о нем что-либо сверх того затруднительно. Критиков и историков это несколько озадачивает, но, с другой стороны, их утешают атаки Ортеса на «меркантилистское смешение» денег с богатством (см. главу 6) и его фритредерские взгляды. Отсюда— традиция относиться к нему с недоверием и одновременно с восхищением. Стоит добавить, что Ортес, судя по всему, многому научился у сэра Джеймса Стюарта. Из литературы, посвященной Ортесу, упомянем книгу Faure A. Giammaria Ortes... (1916), старую монографию: Lampertico F. G. Ortes... (1865) и работу: Franchis С.. de G. Ortes, un sistema d'economia matematica... (1930). Хотя лично я не вижу математики в трудах Ортеса.

Чезаре Бонезана, маркиз де Беккариа (1738-1794), родился и жил в Милане, образование получил у иезуитов. Примерно в тридцатилетнем возрасте он завоевал международную известность в пенологии (науке о тюрьмах и наказаниях). Об этом и его месте в истории утилитаризма речь шла выше.

Именно этот успех Беккариа побудил австрийское правительство князя Кауница предоставить ему специально основанную для него в 1768 г. кафедру экономики в Миланском университете, хотя как экономист он еще не успел отличиться. Через два года Беккариа оставил преподавание и перешел на государственную службу в Миланской администрации, где постепенно поднялся до самого высшего ранга и трудился до своей преждевременной кончины. Он участвовал во всех реформах того периода, часто был их инициатором, написал огромное количество докладов и записок: о хлебных запасах, денежной политике, метрической системе мер, народонаселении и многом другом. Беккариа отличался разнообразием духовных интересов. Он был одним из основателей и постоянных авторов журнала Il caffe, построенного по образцу английского Spectator; в 1776 г. опубликовал первый и единственный том своих работ по эстетике («О стиле»). Кроме того он, кажется, был изрядным математиком.

Основную часть экономических сочинений Беккариа составляют вышеназванные доклады. Единственный опубликованный им самим (в журнале Il caffe, 1764) теоретический опыт был посвящен контрабанде. Он примечателен, во-первых, алгебраическим методом анализа, а во-вторых, аналитическим приемом, который содержался в самой постановке проблемы: дана средняя доля контрабандных товаров, которая будет захвачена властями; спрашивается: каково общее количество товаров, которое контрабандисты попытаются провезти, чтобы покрыть свои затраты, не получив прибыли и не потерпев убытка? Беккариа открыл здесь идею, которая лежит в основе современного анализа кривых безразличия. Его аргументы позднее (в 1792 г.) развил Г. Силио (см.: Montanari Augusta. La matematica applicata all 'economia politica. 1892). Здесь нас интересуют лекции Беккариа (1769-1779), не опубликованные им при жизни; они были изданы почти через четверть века после его смерти в собрании Кустоди под заголовком Elementi di economia pubblica («Начала общественной экономии») (1804).

Потрясающий успех его трактата Dei delitti e delle репе («О преступлениях и наказаниях», 1-е изд. — 1764, англ. пер. под названием «Опыт о преступлениях и наказаниях» — 1767) в какой-то мере помешал оценить величие этого мыслителя: с тех пор его всегда считали прежде всего пенологом. Посвященная Беккариа литература также уделяла внимание в первую очередь этому произведению и потому представляет для нас лишь косвенный интерес. Следует, однако, упомянуть его биографию, написанную П. Кустоди (Custodi P. Cesare Beccaria. 1811), и издание его работ, предпринятое П. Виллари (Ореге. 1854).

Беккариа — это итальянский Адам Смит. Сходство исследователей и их произведений поразительно. Оно распространяется отчасти даже на их социальное происхождение и места проживания. Имеются совпадения в их биографиях и во взглядах на жизнь, хотя Беккариа в гораздо большей степени, чем Смит, был государственным служащим (последний занимал лишь весьма скромную должность, не дающую возможностей для творческой деятельности), а Смит в гораздо большей степени, чем Беккариа, который преподавал всего два года, был профессором. Оба прекрасно владели многими областями интеллектуальной деятельности, их знания выходили далеко за пределы возможностей простых смертных даже в ту эпоху.

Беккариа, кажется, лучше Смита разбирался в математике, зато Смит был сильнее в физике и астрономии. Ни один из них не был только экономистом: правда, во внеэкономической области Смит не создал чего-либо сравнимого с трактатом «О преступлениях и наказаниях», но его «Теория нравственных чувств» намного значительнее, чем эстетика Беккариа. Оба разделяли главные увлечения своего времени, но если Беккариа не только принимал утилитаризм, но и был одним из его основных творцов, то Смит явно относился к нему критически. С другой стороны, если Смит не только принимал почти все идеи свободной торговли и laissez-faire, но и сыграл главную роль в их триумфе (по крайней мере, в области экономической теории), то Беккариа относился к ним без особого энтузиазма. Словом, речь идет о двух выдающихся личностях. Но, по крайней мере с 1770 г., Беккариа, пожалуй, более щедро наделенный от природы богатыми способностями, посвятил свои силы службе Миланскому «государству», тогда как Смит отдал их всему человечеству.

«Начала» Беккариа после определения предмета экономической науки в том же нормативном духе, что и во введении к четвертой книге «Богатства народов» Смита, открываются рассуждениями об эволюции техники, разделении труда и народонаселении (прирост которого, по мнению автора, есть функция от увеличения средств к существованию). Как мы уже знаем, основным принципом экономической деятельности Беккариа безоговорочно признал утилитаристскую доктрину гедонистического эгоизма, в разработке которой он активно участвовал и которая впоследствии неожиданно оказалась союзницей экономической науки. Вторая и третья части его лекций посвящены сельскому хозяйству и промышленности, а в четвертой, где речь идет о торговле, содержится также теория ценности и денег. Натуральный обмен, деньги, конкуренция, процент, внешняя торговля, банки, кредит, государственный кредит — все эти проблемы обсуждаются здесь в той же последовательности, которая затем была принята в учебниках XIX в. (это же можно сказать и об общей схеме книги Беккариа).

Если говорить о частностях, то аргументы Беккариа — в особенности относящиеся к теории издержек и капитала — не всегда безупречны и не всегда отличаются логической строгостью. Однако автор хорошо видит все важнейшие проблемы и связь между ними. Некоторые моменты мы рассмотрим ниже. Однако мы не можем не отметить вклад Беккариа в решение ряда проблем (неопределенность при изолированном обмене, переход от этого случая к определенности конкурентного рынка, а оттуда, в свою очередь, к непрямому обмену), которые мы привыкли связывать со значительно более поздними (по крайней мере, послесмитовскими) временами. Влияние физиократов очевидно, но не так уж существенно.

Был ли шотландский Беккариа более великим экономистом, чем итальянский Смит? Если судить по их произведениям в том виде, как они до нас дошли, то это, конечно, так. Но судить так было бы несправедливо. И не только потому, что мы должны учесть приоритет Беккариа и тот факт, что период с 1770 по 1776 г. ознаменовался значительным прогрессом экономической теории. Намного важнее то, что «Богатство народов» подводило итоги многолетней работы в течение всей жизни, а «Начала» — это всего лишь записи лекций, которые к тому же автор отказался публиковать. Если уж сравнивать объективные достоинства не произведений, а их авторов, то надо сопоставлять «Начала» не с «Богатством народов», а с лекциями по экономике, прочитанными Смитом в университете Глазго, — здесь победа Беккариа была бы безоговорочной, — или сравнивать «Богатство народов» с тем, что, по нашему мнению, сумел бы сделать со своими лекциями Беккариа, если бы он эмигрировал в Киркалди и поработал бы над ними еще лет шесть, вместо того чтобы погружаться в проблемы Миланского «государства». Главная разница состоит, таким образом, в количестве вложенного в работу труда. Именно этим фактором в значительной степени объяснялся успех А. Смита. 

е) Адам Смит и «Богатство народов». *[Хотя в тексте отсутствуют какие либо указания, к чему должен относиться этот биографический очерк об Адаме Смите вместе с примыкающим к нему читательским «Путеводителем по “Богатству народов"», представляется правильным поместить его здесь, в конце параграфа «Системы с 1600 по 1776г.». Настоящий раздел писался изначально для «Истории», но затем был исключен И. А. Шумпетером, возможно в то время, когда он пытался сократить объем книги, и, возможно, по той причине, что он находил в нем слишком много совпадений «с обращениями к Смиту... разбросанными по всей книге». Мы располагаем черновой рукописью, оставшейся даже неперепечатанной. Однако поскольку везде в книге присутствуют аналогичные биографические очерки о других знаменитых экономистах, представляется целесообразным восстановить в тексте этот рассказ об Адаме Смите и его «Богатстве народов». В последующем изложении встречаются ссылки на читательский «Путеводитель по “Богатству народов"» (см. глава 6, § 3d «Кодификация теории цены и ценности в “Богатстве народов"»). Кроме того, будет полезно снабдить читателя кратким «Путеводителем по “Богатству народов"».].* Мы так часто упоминали Адама Смита, так часто будем вынуждены упоминать его и в дальнейшем, что у читателя вполне может возникнуть недоумение: а есть ли необходимость во всестороннем анализе его деятельности в одном каком-либо месте? Действительно, для наших целей разбросанные по всей книге обращения к нему куда важнее того, что будет сказано в настоящем разделе. И все же представляется правильным задержаться на мгновение, чтобы взглянуть на фигуру самого знаменитого экономиста, разобраться, из какого «теста» он сделан, и уделить внимание книге, на долю которой выпал самый крупный успех не только среди всех сочинений по экономике, но и среди всех опубликованных на сегодняшний день научных произведений, исключая разве что дарвиновское «Происхождение видов».

Требуется всего несколько фактов без каких-либо особых подробностей, чтобы рассказать об этом человеке и его замкнутой и бедной событиями жизни (1723-1790). *Существует множество жизнеописаний Адама Смита. Заинтересованного читателя можно отослать к биографии, принадлежащей Джону Рэ (1895). Среди книг, содержащих дополнительные материалы о Смите и дающих ему оценку как человеку, наиболее важной, безусловно, является «Адам Смит как ученый и преподаватель» профессора У. Р. Скотта (Scott W. Adam Smith as Student and Professor. 1937), на которую мы будем постоянно ссылаться и из которой читатель сможет извлечь немало для себя поучительного и, пожалуй, даже забавного. Минимальный список литературы, посвященной Смиту, приводится ниже.* Достаточно будет отметить, что: во-первых, он был чистейшим, истым шотландцем до мозга костей; во-вторых, его ближайшие родственники состояли на шотландской государственной службе — это нужно иметь в виду, чтобы понять его воззрения (сильно отличающиеся от тех, которые зачастую ему приписывают) на общественную жизнь и экономическую деятельность (важно никогда не забывать про родовитость, интеллигентность, критическое отношение к предпринимательской деятельности и довольно скромный достаток, отличавшие ту среду, откуда он вышел); в-третьих, «профессорство» было у него в крови и он оставался преподавателем не только тогда, когда читал лекции в Эдинбурге (1748-1751) или Глазго (1751-1763), но всегда, и именно благодаря своему character indelebilis (непреклонному характеру); в-четвертых (факт, который я считаю безусловно существенным не для собственно экономических его воззрений, конечно, но более всего для понимания им природы человека), ни одна женщина, исключая мать, никогда не играла сколько-нибудь заметной роли в его жизни; в этом отношении, как и во всех прочих, единственным пожизненным соблазном и страстью для него оставалась литературная деятельность.

В 1764-1766 гг. он совершил путешествие во Францию в качестве воспитателя молодого герцога Баклю, которому экономическая наука обязана последующим досугом и независимостью Смита, благодаря чему «Богатство народов» и смогло явиться на свет. Назначение Смита на эту квазисинекуру (1778) обеспечило ему вполне безбедное существование на весь остаток жизни. Он был добросовестен, чрезвычайно кропотлив, методичен, очень уравновешен и честен. Он воздавал должное другим, но не щедро, а лишь когда честь требовала этого. Он никогда не раскрывал заслуг своих предшественников с искренностью Дарвина. В критике он был узок и невеликодушен. Его мужества и энергии хватало ровно настолько, чтобы честно выполнять свой долг ученого, причем эти качества прекрасно уживались в нем с изрядной долей осмотрительности.

Время энциклопедических знаний тогда еще не прошло: можно было странствовать по всевозможным наукам и искусствам и даже работать в совершенно далеких друг от друга областях, не видя в этом ничего страшного. Подобно Беккариа и Тюрго, А. Смит занимался великим множеством наук, лишь одной из которых была экономическая теория. Мы уже имели возможность коснуться «Теории нравственных чувств» (1759), к которой было приложено «Рассуждение о происхождении языков» (3-е изд. — 1767), — его первую крупную удачу (эту работу, начатую при подготовке материалов к эдинбургским лекциям, он завершил в первые годы своей профессуры в Глазго). Напомнить о ней стоит ради того, чтобы привить читателю невосприимчивость к несправедливой критике, обвиняющей А. Смита в недостатке внимания к нравственным факторам. Более того, именно там, а не в «Богатстве народов» содержится его философия богатства и экономической деятельности. К этим его произведениям и трудам по естественному праву, «естественной теологии» и литературной критике следует также присовокупить шесть эссе. *Essays on Philosophical Subjects by the late Adam Smith... («Эссе по философским вопросам покойного Адама Смита...») под редакцией его душеприказчиков Блэка и Хаттона. Этой публикации была предпослана «История жизни и трудов автора, написанная Дагалдом Стюартом ...» (1-е изд. — 1795). Печатные труды Стюарта (который, кстати сказать, занимал кафедру нравственной философии Эдинбургского университета в 1785-1810 гг.) едва ли оставили какой-либо след в науке, однако он был столь цельной личностью и настолько прославленным преподавателем, что не преминул бы привести более полный список сочинений Смита (что входит в наши задачи), если бы все они были ему известны.* Некоторые из них представляют собой законченные фрагменты грандиозного плана «Истории свободных наук и изящных искусств», от которого он отказался как от «чересчур обширного». Жемчужиной собрания является эссе «Принципы, ведущие и направляющие философские изыскания; на примере истории астрономии». Отважусь сказать, что, не зная этих эссе, невозможно составить верное представление об интеллектуальной значимости Смита. Возьму на себя смелость также утверждать как неоспоримый факт, что никому на свете не пришло бы в голову заподозрить в авторе «Богатства народов» способность написать эти эссе.

Как мы уже знаем, основы смитовского анализа заимствованы им у схоластов и философов естественного права; помимо того что у него под рукой были сочинения Греция и Пуфендорфа, этому же учил и его наставник Хатчесон. *О Фрэнсисе Хатчесоне см. выше (глава 2, § 7b); см. также работу: Scott W. Я. Francis Hutcheson. (1900). Родословная экономической системы Смита, как и следовало ожидать, была предметом пристального изучения. Значительным событием стало открытие и последующая публикация Э. Кэннаном «Лекций о правосудии, полиции, войске и государственных доходах, прочитанных в 1763 г. в университете Глазго Адамом Смитом, в записи одного из его учеников» (Lectures on Justice, Police, Revenue and Arms) (1896), которые я буду называть сокращенно «Глазговскими лекциями». Не менее важным было открытие и публикация в упоминавшейся нами книге У. Скотта материалов, которые можно считать первоначальным наброском «Богатства народов». Они, согласно профессору Скотту, были написаны Смитом незадолго до его отъезда во Францию и, таким образом, отражают, по-видимому, общее состояние его исследования до личного знакомства Смита с французскими экономистами. Для краткости мы будем называть эти материалы «Черновиками». Профессору Кэннану мы обязаны, несомненно, лучшим из многочисленных изданий «Богатства народов» (1904; переиздавалось множество раз; 6-е изд. — 1950), которое содержит чрезвычайно ценное предисловие, проливающее свет на многие проблемы, связанные с происхождением идей Смита. Одной из многих услуг, оказанных «смитоведению» Джеймсом Бонаром, стала его публикация «Каталога библиотеки Адама Смита» (A Catalogue of the Library of Adam Smith (1-е изд. — 1894; 2-е изд. — 1932)). Ограниченность места не позволяет нам остановиться на вопросах, касающихся изданий, пересказов, кратких изложений и извлечений из «Богатства народов». Это тем более досадно, если учесть, какие прекрасные возможности открывала для этого Мемориальная смитоведческая коллекция, собранная Вандерблю в библиотеке Кресса (см. брошюру, опубликованную библиотекой Кресса в 1939 г., куда вошел специальный каталог этой коллекции, составленный Хомером Б. Вандерблю, с предисловием Чарльза Дж. Баллока). Мы также не имеем возможности воздать должное обширнейшей литературе, посвященной «Богатству народов». Наиболее ценные комментарии, как пояснительные, так и критические, рассеяны по всевозможным экономическим трактатам и статьям XIX в. — именно они и представляют собой подлинный памятник Смиту как ученому-экономисту. Всех экономистов и неэкономистов, писавших о Смите и о «смитианстве» (в особенности немецких), обычно не привлекали вообще или же интересовали только во вторую очередь аналитические достижения Смита; их волновали главным образом его суждения по практическим вопросам, его философские представления и социальные симпатии. Оставляя в стороне эту комментаторскую литературу, для знакомства с которой достаточно, разумеется, обратиться к любому общему руководству по истории экономической мысли, мы обязаны все же упомянуть анализ смитовского труда, данный Марксом в «Теориях прибавочной стоимости» (Theorien Uber den Mehrwert) и Кэннаном в «Истории теорий производства и распределения» (Саnnаn Е. History of the Theories of Production and Distribution.). Кроме того, можно указать на следующие работы: Baert J. F. (И. Ф. Берт). Adam Smith, en zijn Onderzoek naar den Rijkdom der Volken (1858); Delatour А. (А. Делатур). Adam Smith (1886); HasbachW. (В. Хасбах). Untersuchungen Uber Adam Smith (1891); Feilbogen S. (3. Файльбоген). Smith und Turgot (1892); Morrow G.R. (Д. P. Moppoy). The Ethical and Economic Theories of Adam Smith (1923); Bagehot W. (У. Бедж-гот). Adam Smith and Our Modern Economy (Works/Ed, by Mrs. Russell Barrington. Vol. 7); Саппап Ed. (Э. Кэннан) Adam Smith as an Economist//Economica. 1926. June; Lectures (изданы Чикагским университетом к стопятидесятилетнему юбилею «Богатства народов» в 1928 г.).* Правда, и схоласты, и философы естественного права так и не разработали вполне четкой схемы распределения, не говоря уж о вводившей в заблуждение идее о распределении общественного продукта, или национального дохода среди агентов, участвующих в его создании, которой предстояло сыграть такую важную роль в теориях XIX столетия. Но они выработали все элементы подобной схемы, и Смит был, без сомнения, способен справиться с задачей сведения их воедино без чьей-либо дополнительной помощи. По Кэннану, «Глазговские лекции», которые ни в чем не демонстрируют какого-либо существенного продвижения вперед по сравнению с Хатчесоном, «не содержат никаких намеков... на излагаемую в “Богатстве народов" схему распределения».

Однако отсюда не следует делать вывод, что Смит находился в большом (и в основном не признанном им) долгу перед физиократами, с которыми он встречался (в 1764-1766 гг.) и которых, по-видимому, читал, перед тем как приступить к работе в Киркалди. «Черновики», обнаруженные профессором Скоттом, показывают, что здесь можно зайти слишком далеко: они явно предвосхищают систему «Богатства народов». Вместе с тем не следует упускать из виду, что наследие философов естественного права и достижения французских современников А. Смита — это далеко не все, с чем ему доводилось работать. «Богатство народов» обнаруживает следы влияния еще двух течений, представленных памфлетистами и камералистами. Смит знал Петти и Локка; на ранней стадии своей работы он, вероятно, познакомился с Кантильоном, хотя бы через «Словарь» Постлтуэйта; немало позаимствовал он у Харриса и Деккера; ему должны были быть хорошо известны сочинения Юма, близкого его друга, и Мэсси; а в длинном перечне авторов, третируемых им за «меркантилистские ошибки», были и такие, у которых он мог многое почерпнуть, к примеру Чайлд, Дэвенант, Поллексфен, не говоря уже о таких «антимеркантилистах», как Барбон и Норт. *Два автора заслуживают здесь упоминания хотя бы уже потому, что их имена так часто появляются на страницах нашей «Истории». Адам Фергюсон (1723-1816), профессор сначала «естественной», а затем «нравственной» философии в Эдинбурге, занимался главным образом исторической социологией. В своем Essay on the History of Civil Society («Опыте по истории гражданского общества», 1-е изд. — 1767), единственном его произведении, представляющем для нас интерес, он выступает продолжателем Монтескье (который оказал большое влияние и на Смита), и этому его сочинению сопутствовал успех того же рода, что и «Духу законов», хотя и не столь громкий. В Германии (отчасти под влиянием Маркса) он, как мне кажется, незаслуженно пользовался высокой репутацией на протяжении XIX столетия. Вряд ли есть какие-либо основания полагать вслед за Марксом, что Смит был многим обязан Фергюсону, или же, наоборот, думать, как некоторые другие исследователи, что Фергюсон немало почерпнул из бесед со Смитом и из его лекций: переклички, на которые ссылаются в подтверждение как той, так и другой точки зрения, относятся к идеям о разделении труда и налогообложении, но они являлись в то время общим местом и могли быть заимствованы у целого ряда более ранних авторов.Бернар де Мандевиль издал дидактическую поэму под названием «Возроптавший улей, или Мошенники, ставшие честными» (1705; позднее известна как «Басня о пчелах, или Частные пороки— общественные выгоды»; 1714), в которой пытался показать, что индивидуальные мотивы, приводящие к желательным для общества последствиям, вполне могут оказываться предосудительными с точки зрения морали. У Адама Смита, как и у других добропорядочных людей, сложилось неоднозначное отношение к басне Мандевиля. Она содержала самое настоящее прославление расточительства и осуждение бережливости, а кроме того, целый ряд «меркантилистских ошибок», что должно было вызвать у Смита неприязнь. Но в его враждебности было и нечто большее. Смит не мог не заметить, что доводы Мандевиля совпадали с его собственной аргументацией в пользу неограниченной «естественной свободы», хотя и были выражены в специфической форме. Читателю не составит труда представить себе, до какой степени это обстоятельство должно было шокировать достопочтенного профессора — особенно в том случае, если он действительно воспользовался какими-то идеями из этого возмутительного памфлета.* Однако не столь важно, что ему действительно удалось, а что не удалось почерпнуть у своих предшественников: дело в том, что «Богатство народов» не содержит ни одной аналитической идеи, принципа или метода, которые были бы совершенно новы в 1776 г.

Те, кто превозносил работу Смита как составившее эпоху подлинное достижение, имели в виду прежде всего политические меры, которые он отстаивал: свободу торговли, laissez-faire, колониальную политику и т. д. Но, как должно быть ясно уже сейчас и станет еще более очевидным впоследствии, эта сторона дела, будь она даже важна для нашей темы, не могла бы вызвать разногласий. Сам Смит, согласно Дагалду Стюарту, действительно претендовал (в записях, датированных 1755 г.) на приоритет в выдвижении принципа «естественной свободы» на том основании, что он рассматривал его в своих лекциях еще в 1749 г. Под этим принципом он понимал как политический канон (устранение всех ограничений, кроме тех, которые диктуются «справедливостью»), так и аналитическое высказывание о том, что свободное взаимодействие индивидов создает не хаос, а упорядоченную систему, которая устанавливается логически закономерным образом: он никогда не различал сколь-нибудь четко два эти аспекта. Однако в обоих значениях этот принцип был вполне четко сформулирован раньше, например Гроцием и Пуфендорфом. Именно поэтому никакие обвинения в плагиате не могут быть предъявлены ни Смиту, ни от его имени другим исследователям. Конечно, это не исключает возможности, что, провозглашая этот принцип с большей убедительностью и полнотой, чем кто-либо до него, Смит субъективно испытывал трепет первооткрывателя или даже что ранее 1770 г. он действительно совершил это «открытие» самостоятельно.

Но хотя «Богатство народов» не содержало ни одной по-настоящему новой идеи и как интеллектуальное достижение не может идти в сравнение с «Происхождением видов» Дарвина или «Началами» Ньютона, оно представляет собой великое произведение и целиком и полностью заслужило выпавший на его долю успех. Природу первого и причины второго нетрудно понять. Приспело время именно для такого рода объединения. С этой задачей Смит справился на редкость удачно. Он по своей натуре подходил для ее решения: никто, кроме методичного профессора, не в состоянии был бы ее выполнить. Он сделал все от него зависящее: «Богатство народов» является плодом самоотверженного труда на протяжении более чем четверти века, причем почти десять лет были полностью отданы написанию книги. Склад ума исследователя был таков, что он решил овладеть громоздким материалом, изливавшимся из многих источников, и жестко подчинить его небольшому числу взаимосвязанных принципов. Этот мастер, строивший прочно, не считаясь с затратами, был также великим архитектором. Сами его недостатки способствовали успеху. Будь его ум более блестящим, он не подошел бы к делу с такой основательностью. Углубляйся он дальше, извлекай он более труднодоступные истины, используй он сложные и изощренные методы, его бы не поняли. Но он не имел подобных претензий; в действительности Смит питал неприязнь ко всему, выходящему за пределы ясного здравого смысла. В своем изложении он никогда не поднимался выше уровня понимания даже самых недалеких из своих читателей. Он вел их за собой с осторожностью, подбадривая тривиальностями и безыскусными наблюдениями, сохраняя в них чувство удовлетворения на протяжении всего пути. Тогда как профессиональный ученый его времени обнаруживал в «Богатстве народов» достаточно такого, что внушало ему интеллектуальное почтение к Смиту, «просвещенный читатель» оказывался способен убедиться в истинности его высказываний и в том, что он и сам всегда думал так же; хотя Смит испытывал терпение читателя массой исторического и статистического материала, но не подвергал проверке его умственные способности. Он добился успеха не только благодаря тому, что он дал в своей книге, но и благодаря тому, что он не сумел дать. И последнее, хотя не менее важное, обстоятельство: рассуждения и факты были оживлены пропагандой, которая в конце концов и есть то, что привлекает широкую публику, — при всяком удобном случае Смит покидал профессорскую кафедру, пересаживался в судейское кресло и начинал раздавать похвалы и порицания. Счастливая судьба Адама Смита состоит в том, что он находился в совершенном согласии с духом своего времени. Он защищал те идеи, которые уже назрели, и поставил свой анализ им на службу. Нечего и говорить, что это значило как для самого исследования, так и для его признания: где было бы «Богатство народов» без свободы торговли и laissez-faire? Итак, «бесчувственные» и «пребывающие в праздности» землевладельцы, которые жнут, где не сеяли; предприниматели, заканчивающие каждую встречу сговором между собой; купцы, которые и сами благоденствуют, и предоставляют возможность зарабатывать на жизнь своим приказчикам и счетоводам; и бедные рабочие, обеспечивающие роскошную жизнь остальным членам общества, — вот и все персонажи предлагаемого нам зрелища. Утверждалось, будто А. Смит, намного опередивший свое время, шел на отчаянно смелый шаг, выражая свои социальные симпатии. Это не так. Я ничуть не ставлю под сомнение его искренность. Но подобные воззрения не были непопулярными. Они были в моде. В эгалитарной направленности его экономической социологии отчетливо виден рассудочно выхолощенный руссоизм. Ему казалось, что все человеческие существа одинаковы по своей природе, что все они одними и теми же простыми способами реагируют на элементарные возбудители, что различия между людьми объясняются главным образом различиями в среде и воспитании. Это чрезвычайно важно иметь в виду, учитывая влияние Смита на экономическую теорию XIX в. Его труд был тем каналом, по которому идеи XVIII в. о природе человека достигали экономистов.

Приступаем к «Путеводителю по “Богатству народов"». «Исследование о природе и причинах богатства народов Адама Смита, доктора права, члена Королевского общества, ранее профессора нравственной философии в университете Глазго, в двух томах. Лондон, 1776» — этим названием он определяет экономическую науку вполне точно и едва ли не менее удачно, хоть и не так кратко, как это было сделано в заключительной части нашего введения. Но в предисловии к книге четвертой мы читаем, что политическая экономия «ставит себе целью обогащение как народа, так и государя», и именно эта дефиниция дает нам понять как то, что в первую очередь волновало самого Смита, так и то, что больше всего интересовало его читателей. Такое определение превращает экономическую науку в набор рецептов для «государственного деятеля». Но тем важнее помнить, что аналитический подход все же присутствует и что мы (как бы ни считал сам Смит) можем отделить анализ от рецептов, не совершая никакого насилия над текстом.

Сочинение состоит из пяти книг. Пятая, самая обширная (28,6 % всего объема), являет собой почти самостоятельный трактат о государственных финансах. Ей предстояло превратиться в основу для всех трактатов XIX в. по данным вопросам и оставаться в этой роли до тех пор, пока не утвердился (прежде всего, в Германии) так называемый социальный подход (налогообложение в качестве инструмента социальных реформ). Размер книги объясняется огромной массой включенного в нее материала: смитовская трактовка государственных расходов, государственных доходов и государственного долга носит по преимуществу исторический характер. Теория несовершенна и не проникает во многое, лежащее за поверхностью явлений. Но такая, как она есть, она прекрасно сочетается как с общими тенденциями развития, так и с частными фактами, о которых она сообщает. Впоследствии было накоплено огромное множество дополнительных фактов и усовершенствован теоретический аппарат, но до сего дня никому не удавалось соединить два эти момента (с небольшой добавкой политической социологии) так, как это сумел сделать Смит. Четвертая книга, *Книги четвертая и пятая составляют около 57% общего объема.* по объему почти такая же, содержит знаменитое осуждение «коммерческой, или меркантилистической, системы», из праха которой подобно фениксу восстает собственная политическая система самого Смита (покровительственно благожелательная критика физиократической доктрины в последней IX главе не нуждается в комментариях). И опять читатель находит массу кропотливо собранного фактического материала и крайне мало самой простой теории (не продвинувшейся вперед ни на шаг даже по сравнению с отдаленными ее «предшественницами»), которая, однако, более чем удачно используется для освещения мозаики подробностей и для «обыгрывания» фактов так, что они начинают сверкать. Факты переполняют книгу и громоздятся друг на друга; две монографии (о депозитных банках и хлебной торговле) помещены как отступления там, где им совсем не место. Великая и справедливо прославленная глава «О колониях» (которую следовало бы сопоставить с заключительными страницами книги) также оказывается не к месту, но это не имеет никакого значения: перед нами шедевр, шедевр не только пропаганды, но и анализа. Книга третья, занимающая менее 4,5% общего объема, может считаться прелюдией к книге четвертой и содержит общие рассуждения — преимущественно исторического характера — о «естественном развитии благосостояния», о подъеме городов и городской торговле и о том, какое искажающее влияние оказывают на все это ограничительные или поощрительные политические меры, принимаемые под давлением различных интересов.

Книга третья не удостоилась того внимания, которого, думается, она вполне заслуживает. Ее несколько сухая и невдохновенная мудрость могла бы стать превосходным отправным пунктом для исторической социологии экономической жизни, которая так никогда и не была написана. Книги первая и вторая (соответственно около 25 и 14% общего объема текста), также перегруженные иллюстративным материалом, воплощают основное содержание аналитической схемы А. Смита. Их действительно можно изучать во всех подробностях совершенно отдельно от остальных частей «Богатства народов». Но читатель, которого больше интересует «теория», чем ее «приложения», и который откажется пойти дальше первых двух книг, потеряет многое необходимое для целостного понимания самой теории.

Начальные три главы книги первой посвящены разделению труда. *Я бы просил читателя не забывать, что все наиболее важные моменты анализа А. Смита в той мере, в какой они вообще могут быть отражены в нашей «Истории», будут рассмотрены позднее в соответствующих разделах книги, исключая то немногое, к чему у нас уже не будет возможности вернуться в каком-либо ином разделе. Настоящий параграф, таким образом, — это всего лишь сухой и предельно краткий читательский «Путеводитель по “Богатству народов"».* Мы находимся в старейшей части здания, завершенной уже в «Черновиках». Видимо, еще и потому, что в своей преподавательской практике Смит столько раз возвращался к изложению этих вопросов, данная часть книги является, безусловно, и наиболее отделанной. Хотя, как мы знаем, она не содержит ничего оригинального, стоит отметить одну особенность, до сих пор несправедливо оставляемую без внимания: никто ни до, ни после А. Смита никогда не придавал такого значения разделению труда. По Смиту, оно является практически единственным фактором экономического прогресса. Одним только разделением труда объясняется «превосходство в количестве средств существования и жизненных удобств, которыми располагает обыкновенно даже беднейший и наиболее презираемый член цивилизованного общества, по сравнению с тем, что может приобрести самый трудолюбивый и пользующийся всеобщим уважением дикарь», — и это вопреки существованию столь значительного «жестокого неравенства» («Черновики», см. книгу В. Скотта: Scott W. Adam Smith as Student and Professor. P. 328). Технический прогресс, «изобретение всех этих машин» и даже капиталовложения вызываются разделением труда, и фактически они представляют собой всего лишь отдельные его проявления. Мы вернемся к этой особенности аналитической схемы А. Смита в конце нашего «Путеводителя по “Богатству народов"».

Само разделение труда приписывается врожденной склонности к обмену, а его развитие — постепенному расширению рынков: размеры рынка в любой момент времени определяют степень разделения труда (глава III). Таким образом, оно возникает и развивается как полностью безличная сила, а поскольку оно служит великим двигателем прогресса, постольку прогресс также обезличивается.

В главе IV А. Смит выстраивает освященную временем последовательность «разделение труда — бартер — деньги» и (находясь значительно ниже уровня, достигнутого многими предшествующими авторами, в особенности Галиани) полностью отрывает «меновую ценность» от «потребительной ценности». В главе V, начинающейся с Кантильонова определения richesse (богатства), он пытается отыскать более надежную меру меновой ценности, чем цена в денежном выражении. Отождествляя меновую ценность с ценой и полагая, что «денежная цена» колеблется в силу чисто денежных изменений, Смит, для того чтобы найти не зависящую от времени и места базу сравнения, берет вместо этой денежной, или «номинальной», цены товара его реальную цену (реальную в том же смысле, в каком мы говорим, например, о реальной заработной плате в противоположность денежной заработной плате *См., например, девятый абзац главы V.* ), т. е. цену, выраженную во всех остальных товарах. А эти реальные цены он, в свою очередь (игнорируя индексный метод, уже открытый к тому времени), заменяет ценами, выраженными в единицах затрат труда (после рассмотрения в этой роли зерна). Иными словами, он выбирает товар «труд» вместо товара «серебро» или товара «золото» в качестве numeraire (счетной единицы), если воспользоваться термином, введенным во всеобщее употребление Л. Вальрасом. Выбор может быть удачен или неудачен, но сам по себе не встречает никаких логических возражений. Однако Смит так плохо справляется с выражением идеи, а кроме того, смешивает ее с теоретическими рассуждениями относительно природы ценности и реальной цены в другом смысле (см. знаменитое учение о «тягости и усилии» как реальной цене всякого товара (второй абзац главы V) и о труде как единственном товаре, «никогда не изменяющем своей собственной ценности» (абзац седьмой)), что эта в основе своей чрезвычайно простая мысль была неверно понята даже Рикардо. Соответственно, ему приписали трудовую теорию ценности или, скорее, три несовместимые трудовые теории ценности, *Хотя к взглядам А. Смита на ценность необходимо будет вернуться как в главе 6 этой части, так и в части III нашей «Истории», краткое пояснение по этому вопросу здесь может оказаться нелишним. Сам по себе выбор часов или дней труда в качестве единиц, в которых выражаются ценности товаров, или цены, на том ли (ошибочном) основании, что труд никогда не изменяет своей ценности, или же на любом другом, предполагает какую-то особую (трудовую) теорию меновой ценности, или цены, не более чем выбор голов скота в качестве единиц, в которых выражаются ценности товаров, или цены, предполагает «скотную» теорию меновой ценности, или цены. Но Смит (точно так же, как Р. Оуэн и другие сторонники превращения трудовых денег в средство обращения), по-видимому, не вполне сознавал это и, несомненно, рассуждал в некоторых случаях так, как если бы использование им труда как numeraire предполагало некую особую теорию ценности. Более того, он, похоже, часто смешивает количество труда, на которое будет обменен данный товар, с количеством труда, затраченным на его производство, за что его критиковал Рикардо. Количество труда, затраченное на производство товара, выходит затем на передний план в известном примере с бобром и оленем в начале главы VI, хотя справедливости ради следует добавить, что Смит явно относил положение, утверждающее, что количество затраченного труда «регулирует» цену, к тому «первобытному и малоразвитому» обществу, в котором доли всех остальных факторов в распределении дохода оказываются равными нулю. Наконец, здесь же присутствует степень «тягости и усилия», которая является «действительной ценой всякого товара» и которая (по крайней мере, если интерпретировать ее как эквивалент более поздней концепции антиполезности труда) не согласуется ни с одной из двух предыдущих мер ценности. В таком случае имеются три трудовые теории ценности, или цены, которых, как предполагается, придерживался Смит. Однако, поскольку первая по чисто логическим основаниям непригодна для объяснения феномена ценности (читатель убедится, что, взятая в этом смысле, она впадает в порочный круг) и поскольку мы можем пренебречь третьей, ибо Смит не предпринял никакой попытки разработать тему антиполезности труда, мы и в самом деле остаемся со второй теорией ценности (количеством труда). И наконец, так как в отличие от Рикардо и Маркса Смит никогда (за исключением одного специального случая) не заявлял, что она истинна, то мы приходим к заключению, что вопреки упору Смита на трудовой фактор его теорию ценности вовсе нельзя считать трудовой теорией. Если задуматься, тот факт, что первая фраза введения называет весь национальный доход «продуктом труда», нисколько не противоречит такому выводу.* тогда как из главы VI совершенно ясно, что объяснять товарные цены Смит собирался издержками производства, которые он в этой главе разлагает на заработную плату, прибыль и ренту — «первоначальные источники всякого дохода, равно как и всякой меновой ценности». Все это, без сомнения, чрезвычайно неудовлетворительно в качестве объяснения ценности, но вполне годится как путь, ведущий, с одной стороны, к теории равновесной цены, а с другой стороны, — к теории распределения.

Зачаточная теория равновесия в главе VII — безусловно, лучшая часть экономической теории, созданной А. Смитом, — действительно ведет к Сэю и далее к Вальрасу. В ее усовершенствовании в значительной степени и состояло развитие чистой теории XIX в. Рыночная цена, определяемая краткосрочными спросом и предложением, трактуется как колеблющаяся вокруг «естественной цены» («необходимой цены» Дж. С. Милля, «нормальной цены» А. Маршалла). «Естественная цена» — это цена, достаточная (но не более того) для покрытия «всей ценности ренты, заработной платы и прибыли, которые надлежит оплатить, чтобы доставить» на рынок такое количество каждого товара, «которое удовлетворит действительный спрос» на него (с. 57) {здесь и далее страницы даны по русскому переводу 1962 г.}, т. е. спрос, действительный при данной цене. В этой главе нет никакой теории монопольной цены, если не принимать во внимание малозначащее (или даже ложное) изречение, что в длительном периоде «монопольная цена во всех случаях является наивысшей ценой, какая только может быть получена» (с. 61), тогда как «цена свободной конкуренции... представляет собою самую низкую цену, на какую можно согласиться» (с. 56). Это важная теорема, хотя Смит, кажется, не имел ни малейшего представления о трудностях ее удовлетворительного доказательства. Главы VII-XI завершают самодовлеющую аргументацию первой книги, очертания которой, хотя и теряются в густой листве иллюстративного материала, зачастую вырождающегося в отступления, все же не лишены известной прелести. В этих главах рассматриваются условия, «которые естественно определяют» норму заработной платы и норму прибыли и «регулируют» земельную ренту (с. 56). *[В читательском «Путеводителе» страницы указываются по изданию: The Everymans Library Edition, published by J. M. Dent, London, and Е. P. Dutton & Co., New York (1910), экземпляр которого был в библиотеке в Таконике. В остальных случаях И. А. Шумпетер использовал издание Кэннана, ссылка на которое дана в примечании 15.]* Через эти взаимоувязывающие и суммирующие главы теория распределения XVIII в. была унаследована экономистами XIX в., которые предпочитали отталкиваться от них, так что сама расплывчатость доктрин Адама Смита вдохновляла на дальнейшее их усовершенствование по различным направлениям: именно несостоятельность Смита обеспечила ему право на своего рода наставничество. Достаточно обратить внимание читателя на следующие моменты.

Глава VIII «О заработной плате» содержит не только зачатки как теории рабочего фонда (с. 66), так и теории минимума средств существования (с. 74, 78), которые могли быть заимствованы у Тюрго и физиократов и которые были восприняты подавляющим большинством английских последователей Смита, но и еще один элемент, истинное значение которого его последователи оказались неспособны оценить. Он заключен в лаконичном высказывании Смита о том, что «щедрая оплата труда» является как «неизбежным следствием», так и «естественным симптомом роста [курсив Й. А. Ш.] национального богатства» (с. 69), так что проблема заработной платы, хотя и получает неадекватное объяснение, предстает в совершенно ином свете, чем у Рикардо. В главе IX «О прибыли на капитал» высказывается ряд соображений о факторах, определяющих норму прибыли (например, на с. 83), особенно о заработной плате, но существо проблемы остается не схваченным. В той мере, в какой можно считать, что Смит вообще имел какую-то теорию «прибыли», ее приходится воссоздать из обычно неопределенных или даже противоречивых указаний, рассеянных по двум первым книгам. Во-первых, он санкционировал и утвердил окончательную победу одной доктрины, возобладавшей в экономических теориях XIX в., особенно в Англии. Согласно этой доктрине, прибыль, понимаемая как основной доход класса капиталистов, по существу выступает результатом делового использования накопленных этим классом физических благ (включая средства существования наемных рабочих), а ссудный процент считается всего лишь производным от нее. Исключая чистых заимодавцев («денежных людей»), Смит отказывает владельцам предприятий, или предпринимателям (он, впрочем, отдает предпочтение термину undertaker), в каких бы то ни было полезных функциях — они-то (если отбросить в сторону деятельность по надзору и управлению) и являются собственно капиталистами, или хозяевами, занимающими «работой трудолюбивых людей» и присваивающими часть продукта «их труда» (глава VI). Марксистские выводы из этого положения напрашиваются сами собой; более того, Смит сам старается всячески подвести к ним. Тем не менее нельзя утверждать, что Смит придерживался теории об эксплуататорском происхождении прибыли, хотя можно сказать, что он навел на мысль о ней. Ведь наряду с этим он подчеркивал значение элемента риска и говорил об авансировании предпринимателями капитала в виде общего фонда «материалов и заработной платы» (с. 51), что направляет анализ по совершенно иному руслу. К тому же всякий, кто, подобно Смиту столь высоко оценивает общественную значимость сбережений, не вправе роптать, если его имя оказывается связано с идеями теории воздержания.

Рассматривая различия в «заработной плате и прибыли при различных применениях труда и капитала» (глава X), Смит, увлекаясь довольно избитыми доводами и примерами, улучшает Кан-тильона и преуспевает в создании стандартной главы для учебников XIX в. Глава XI «Земельная рента» (Смит, а вслед за ним практически все английские экономисты вплоть до Маршалла смешивали понятия ренты на землю и ренты с рудников) разрастается из-за гигантского отступления (или целого семейства отступлений и дополнений) и составляет около 7,6% всего текста. Если сократить обширнейший фактический материал и бессчетные изыскания по частным вопросам, то проступившую из-под них мозаику идей следовало бы признать выдающейся. Во-первых, отталкиваясь от своей теории издержек производства, Смит приходит к вполне естественному, хотя и неверному, заключению, что феномен ренты обязан своим существованием единственно «монополии» на землю (с. 121), вводя таким образом в оборот идею, которой суждено было вновь и вновь находить себе приверженцев и которая до сих пор остается неизжитой. Но, во-вторых, мы обнаруживаем заявление, что, в то время как «высокая или низкая заработная плата или прибыль на капитал являются причиной высокой или низкой цены продукта, больший или меньший размер ренты является результатом последней» (с. 121). Оно согласуется, хотя и не без затруднений, с теорией монопольной ренты и направляет ее в русло рикардианства: так называемая рикардианская теория ренты могла бы возникнуть из попытки навести логический порядок в смитовской неразберихе. И, в-третьих, там содержатся определенные намеки, способные побудить кого-нибудь из преемников Смита попытаться упорядочить этот хаос при помощи теории производительности (см., скажем, с. 122). Все это перемешано с другими идеями, удачными и неудачными, например с идеей, выходящей на сцену и покидающей ее так же часто, как собутыльники Фальстафа в «Генрихе IV», и столь же навязчивой, сколь и бесплодной, — о том, что производство продовольствия находится в уникальном положении, поскольку оно создает свой собственный спрос, ибо по мере его расширения люди начинают быстрее размножаться (с этой идеей мы вновь сталкиваемся у Мальтуса). Еще до того, как читатель добирается до отступлений о стоимости серебра и о колебаниях в соотношении между стоимостью серебра и золота, глава вносит существенный вклад в смитовскую теорию денег, которую, однако, нельзя полностью уяснить без чтения всего исследования (см. особенно главу II книги второй и важное отступление относительно депозитных банков в главе III книги четвертой). Следовало бы остановиться еще на двух моментах: в заключительной части обзора о колебаниях стоимости серебра Смит пытается объяснить, почему— в долгосрочном периоде, по крайней мере, — цена сельскохозяйственных продуктов (речь идет о реальной цене) будет расти вследствие прогресса и улучшений (с. 185 и далее), а в дополнительном отступлении (с. 189 и далее) — почему реальная цена промышленных изделий будет падать. В известном смысле это предвосхищает доктрину XIX в. о падающей отдаче в сельском хозяйстве и возрастающей отдаче в промышленности, путь которой он, можно сказать, осторожно нащупывал и которую можно было бы извлечь из его рассуждений. Кроме того, он приходит к рикардианскому заключению (с. 194) (хотя оно и не следует прямо из его запутанных рассуждений) о том, что землевладельцы непосредственно выигрывают в процессе экономического развития как потому, что реальная стоимость продуктов земли возрастает, так и потому, что они начинают получать относительно большую долю этих продуктов; к тому же они выигрывают еще и косвенно из-за понижения реальных цен на промышленные изделия. Рабочие также оказываются в выигрыше (с. 194), поскольку их заработная плата растет, а цены на часть товаров, которые они покупают, снижаются. Но третий класс, «купцы и владельцы мануфактур» (с. 195), остается в проигрыше, потому что, по утверждению Смита, в богатых странах норма процента стремится к понижению, а в бедных — к повышению, так что интересы этого класса враждебны как интересам двух остальных классов, так и «благу всего общества». Очевидно, все это предназначалось для построения схемы классовых экономических интересов наподобие тех, что пытались сконструировать многие более поздние экономисты, вдохновляемые, быть может, примером Смита и желанием исправить его ошибки.

В книге второй предлагается теория капитала, сбережений и капиталовложений, которая, как бы сильно она ни менялась в процессе усовершенствования и под воздействием критики, оставалась, несмотря ни на что, основой практически всех позднейших работ вплоть до — а частично даже и после — Бёма-Баверка. Конечно же, она производит впечатление нового импульса, приданного прежней структуре. Не считая слабой попытки во введении связать эту теорию с книгой первой посредством еще одной и совершенно неубедительной апелляции к «разделению труда», нет никаких оснований полагать, что какая-либо, существенная ее часть была написана или задумана до пребывания Смита во Франции. Специфически физиократическое влияние чувствуется здесь гораздо сильнее, чем в какой-либо части книги первой, причем не только во многих деталях, но и в концепции в целом. Однако подобное утверждение не следует понимать превратно. Не в обычае Смита было пассивное восприятие того, что он читал или слышал: он читал и слушал других без предвзятости, весьма придирчиво и в процессе критической переработки самостоятельно пришел к этой концепции. Вот почему я говорю не о влиянии на него Тюрго, а только о влиянии физиократов. Тюрго держит приоритет по многим существенным вопросам, но отсюда не следует, что Смит заимствовал у него свои идеи. Ибо воззрения Смита таковы, какими они естественным образом могли бы сложиться в его уме в результате творческой критики учения Кенэ. Поэтому при отсутствии убедительных свидетельств в пользу обратного представляется более правомерным говорить о параллелизме, а не о заимствовании. Ограниченность места не позволяет привести более одного примера. Здравый смысл шотландца восставал против утверждения Кенэ, что только труд в сельском хозяйстве (и в добывающей промышленности) является производительным. У Тюрго он мог бы научиться, как пожать плечами по поводу такого чудачества, и с любезным поклоном проследовать дальше. Это, однако, было не в его характере. Смит подходил к делу не только серьезно, но и дотошно. Он должен был пуститься в тяжеловесное опровержение. Но в ходе размышлений относительно этого предмета ему могло прийти в голову, что в различии между производительным и непроизводительным трудом есть какой-то смысл. *Пожалуй, стоит сразу же определить, в чем же он состоял, потому что как неуклюжая и внутренне противоречивая трактовка этой проблемы Смитом, так и споры о ней в XIX в. неоправданно затруднили ее понимание. Производительные работники с прибылью воспроизводят стоимость капитала, нанявшего их; непроизводительно занятые работники либо продают свои услуги, либо производят нечто, не приносящее прибыли. Это может рассматриваться как зародыш теории прибавочной стоимости Маркса. Понятое таким образом, такое различие не является бессмысленным. Вина за то, что различие между производительным и непроизводительным трудом в этом смысле затемняется всевозможными не относящимися к делу околичностями, в которых оно тонет, должна быть возложена на самого Смита, о чем наглядно свидетельствует первый абзац главы III. С иной, хотя и близкой точки зрения непроизводительным оказывается и труд, не производящий ничего такого, что нуждалось бы в продаже для завершения сделки: как только домашний слуга продал свои услуги нанимателю и получил плату из его дохода, первая же стадия процесса оказывается одновременно и его последней стадией; если тот же человек устраивается на обувную фабрику, то его труд оплачивается из капитала и процесс, одним из звеньев которого является его работа, не завершается до тех пор, пока на обувь не находится покупатель.* Таким образом он выработал собственную трактовку вопроса и заменил ею объяснения Кенэ. В известном смысле она была внушена ему Кенэ — на это указывает тот факт, что на нее нет никакого намека в книге первой, хотя ее естественное место именно там; но в то же самое время она была собственным творением самого Смита.

В главе I книги второй проводится различие между той частью имеющегося у человека (и общества) общего запаса благ, которую должно именовать капиталом (причем к нему относятся не только физические блага, но также и «приобретенные и полезные способности всех жителей» — (с. 208), и всей остальной частью этого запаса; вводятся понятия основного и оборотного капитала; дается классификация благ, подпадающих под обе рубрики (причем в состав оборотного капитала включаются деньги, а не средства существования производительных рабочих, хотя аргументация Смита предусматривала и по существу подразумевала включение туда именно этих средств). Пространная глава II, одна из важнейших в работе, содержит основную часть теории денег А. Смита. Она намного превосходит главу IV книги первой и определенно является результатом более поздней стадии его работы. Но она не обнаруживает никакого влияния физиократов: все влияния, которые могут быть установлены, — английского происхождения. Глава III, где вводится различие между производительным и непроизводительным трудом, со своим чрезмерным акцентом на склонности к сбережению, которая является подлинным созидателем физического капитала («бережливость, а не трудолюбие является непосредственной причиной возрастания капитала» — с. 249; «каждый расточитель оказывается врагом общественного блага, а всякий бережливый человек — общественным благодетелем» — с. 251), знаменует победу более чем на полтора столетия вперед «сберегательной» теории. «То, что сберегается в течение года, потребляется столь же регулярно, как и то, что ежедневно расходуется, и притом в продолжение почти того же времени, но потребляется оно совсем другого рода людьми» (с. 249), а именно производительными рабочими, объем занятости и уровень заработной платы которых оказываются таким образом положительно связаны с нормой сбережения, каковая отождествляется (или по меньшей мере уравнивается) с темпом прироста капитала (иными словами, с инвестициями). В этой главе под выручкой понимается прибыль плюс рента точно так же, как это происходит у Маркса. В главе IV Смит обращается к проблеме процента. Поскольку, как отмечалось выше, прибыль трактуется им как явление более глубинного порядка и поскольку это принимается здесь как само собой разумеющееся, постольку процент просто-напросто выводится из того факта, что потребность в деньгах (а в действительности, по мысли Смита, — в товарах и услугах производителей, которые можно на них купить) всегда наталкивается на требование премии, основанное на ожидании прибыли. Смит, как и все последующие поколения экономистов вплоть до наших дней, просто не видел никаких трудностей в объяснении процента самого по себе: разница между ним и его преемниками в XIX в. состоит лишь в том, что он не видел трудностей и в проблеме прибыли предпринимателей, тогда как многие позднейшие экономисты начали уделять ей самое пристальное внимание. Три момента заслуживают здесь упоминания: во-первых, его неубедительное объяснение тенденции нормы процента к понижению вследствие усиливающейся конкуренции между возрастающими капиталами; во-вторых, его энергичные, имевшие в течение 150 лет успех аргументы против денежных теорий процента, которые пытаются объяснить эту тенденцию увеличением количества благородных металлов; в-третьих, его сдержанные и здравые суждения о законодательном установлении максимальной ставки процента, вызвавшие ничем не обоснованные нападки со стороны Бентама.

[Читатательский «Путеводитель по „Богатству народов"» остался незавершенным. В нем, например, отсутствует обсуждение заключительной главы V книги второй («О различных помещениях капитала»). Нижеследующий фрагмент был написан на отдельном листе без каких-либо указаний о его предполагавшемся месторасположении].

Еще не минуло XVIII столетие, а «Богатство народов» уже выдержало десять английских изданий, не считая выпущенных в Ирландии и Соединенных Штатах, и было переведено, насколько мне известно, на датский, голландский, французский, немецкий и испанский языки (курсивом выделены языки, на которых появилось более одного перевода; первый русский перевод был опубликован в 1802-1806 гг.). Это можно принять в качестве меры успеха «Богатства народов» на первом этапе его признания. Я думаю, для сочинения такого типа и ранга, совершенно лишенного привлекательных качеств «Духа законов», подобный успех можно назвать захватывающим. Однако такая популярность не идет ни в какое сравнение с действительно значимым признанием, которое не так легко измерить: примерно с 1790 г. Смит становится наставником не только новичков и общества, но и профессионалов, особенно университетских преподавателей. Размышления большинства из них, включая Рикардо, отталкивались от Смита, и, вновь подчеркну, большинству из них так и не удалось продвинуться дальше, чем он. В течение полувека или более того, приблизительно до той поры, когда началась карьера «Основ» Дж. Ст. Милля (1848), Адам Смит оставался для среднего экономиста источником основной массы идей. В Англии «Начала» Рикардо (1817) представляли серьезный шаг вперед. Но вне Англии большинство экономистов не дозрели до Рикардо, и Смит по-прежнему сохранял над ними власть. Именно тогда он был удостоен звания «основоположника», которое никто из его современников и не подумал бы ему присваивать, и именно тогда более ранние экономисты начали передвигаться в разряд его «предтеч», у которых было приятно обнаруживать идеи, которые, несмотря ни на что, продолжали считаться принадлежащими Смиту.

 

5. Квазисистемы

Чтобы у читателя не создалось совершенно неправильного впечатления, которое, возможно, не смогут рассеять последующие главы, необходимо, не откладывая дело в долгий ящик, дополнить изложенную в предыдущем параграфе историю хотя бы небольшим рассказом о параллельном направлении — создании квазисистем. Большинство из них, как мы знаем, были программами промышленного и коммерческого развития. В соответствии с этими программами их авторы рекомендовали или отвергали отдельные политические меры, благоприятные или неблагоприятные, и рассуждали об отдельных проблемах. Но их идеи не были лишены систематичности, если понимать ее как последовательность. Они знали, как связать одну проблему с другой и свести их к объединяющим принципам — аналитическим принципам, а не просто принципам политики. Если эти аналитические принципы и не всегда излагались в явном виде, они часто были хорошо разработаны тем способом, какой предлагало развитие английского права. В данном параграфе мы ограничимся рассмотрением нескольких авторов XVII в. В нашем дальнейшем изложении все они будут упомянуты вновь. Другие авторы будут представлены в следующей и других главах.

Почетное место в этой литературе — если говорить о XVII в. — занимают английские бизнесмены и чиновники, но список авторов возглавляет итальянец Серра. *Serra Antonio. Breve trattato delle cause che possono far abbondare li regni d'oro e argento dove non sono miniere {« Краткий трактат о причинах, которые могли бы привести к изобилию золота и серебра в тех королевствах, где нет рудников»}; (1613; переопубл. в собрании Custodi и в сборнике: Graziani A. Economisti del cinque e seicento. 1913; выдержки из этой работы содержатся в сборнике: Tagliacozzo G. Economist! Napoletani dei secoli XVII e XVIII. 1937 — с резюме и комментариями; англ. пер. в: Monroe A. E. Early Economic Thought). Об авторе ничего не известно, за исключением того, что он написал свой трактат в неаполитанской тюрьме, возможно надеясь посредством этого получить свободу, так как сочинение посвящено испанскому вице-королю (наместнику короля). И снова — как в случае с Л. Ортисом, которого можно считать предшественником Серра, равно как и другого испанца, Гон-салеса де Селлориго {Gonzales de Cellorigo. Memoriales. De la politica necesaria... a la republica de Espana. 1600), хотя обоим этим авторам не хватает характерного для Серра понимания общего принципа — читатель должен забыть о заголовке, который был выбран явно для того, чтобы заинтересовать вице-короля, и абсолютно не выражает сущности и значения рассуждений автора. Однако, этому было некоторое оправдание: автор приводил пространные доводы против политики регулирования внешней торговли, которую (не вполне успешно) защищал Де Сантис — так что трактат также занял свое место в истории «меркантилистской» полемики (см. ниже, глава 7). О Серра и его работе см. книгу Р. Бенини: Benini R. Sulle dottrine economiche di Antonio Serra//Giornale Degli Economisti. 1892. Дополнительные ссылки есть в издании Тальякодзо.* Его, как мне представляется, можно признать первым автором научного, хотя и не систематичного, трактата об экономических принципах и экономической политике. Его основное достоинство состоит не в объяснении оттока золота и серебра из Неаполитанского королевства состоянием платежного баланса, но в том факте, что он не остановился на этом, а пошел дальше и объяснил этот отток посредством общего анализа условий, определяющих состояние экономического организма. В сущности, это трактат о факторах, определяющих избыток не денег, а товаров, — природных ресурсах, численности населения, уровне развития промышленности и торговли, эффективности деятельности государства, — и его вывод состоит в следующем: если экономический процесс в целом функционирует правильно, его денежная составляющая регулируется сама собой и не требует какой-либо специальной терапии. В этих рассуждениях содержится несколько элементов, вошедших в только еще возникавший в то время набор теоретических инструментов, речь о которых пойдет позднее. *Б. де Лаффемас, хотя и был неизмеримо ниже Серра в понимании экономических принципов и аналитических способностях, имел сходные взгляды на проблемы практической политики. Он писал около 1600 г. (список его работ см. в: Наует F. Un Tailleur d'Henri IV, Barthelemy de Laffemas. 1905; см. также: Hauser H. La Liberty du commerce et la liberte du travail sous Henry IV//Revue historique. 1902).*

На протяжении нескольких десятилетий ни в одной стране не было написано ничего сравнимого по значимости с работой Серра. Но во второй половине столетия мы можем отметить большой «урожай» работ аналогичного типа в Англии — обычно они назывались «Рассуждение о торговле» (Discourse of Trade). Постепенно их авторы открыли для себя элементы логики, содержащиеся в экономическом процессе, — те элементы, которые они могли бы узнать из трудов схоластов и их последователей и которые при иных обстоятельствах и, соответственно, с иных политических позиций стали логическим обоснованием доктрин либерализма laissez-faire. Вехой на этом пути стал Discourse Чайлда. *Сэр Джозайя Чайлд (1630-1699). Окончательный вариант этой работы вышел под названием New Discourse of Trade (1693), но, чтобы отдать должное ее исторической ценности, мы должны принять к сведению тот факт, что процесс ее «созревания» занял десятилетия. Первый набросок Brief Observations concerning Trade and Interest of Money, а также A Short Addition были опубликованы в 1668 г. Еще десять глав были добавлены в 1669-1670 гг. Эти даты важны при рассмотрении вопросов приоритета, так как Discourse about Trade был опубликован в 1690 г. без каких-либо больших добавлений или изменений. New Discourse, вышедший в 1693 г., содержит еще меньше изменений и не добавляет ничего нового, за исключением введения. Небольшая публикация в защиту торговли Ост-Индской компании также заслуживает упоминания. Репутации Чайлда как экономиста нанесло урон не только общее предубеждение против «меркантилистских» сочинений, но и обстоятельство, представляющее большой интерес для социолога науки. Чайлд был крупнейшим бизнесменом, фактически воплощением наиболее ненавидимого представителя большого бизнеса той эпохи: он был председателем и в течение нескольких лет бессменным лидером Ост-Индской компании, к тому же весьма богатым человеком. Соответственно, он был непопулярен в свою эпоху и оставался таковым на протяжении более 250 лет — историки не хотели замарать себя упоминанием «монополиста» и «апологета своих личных интересов».* Это выдающееся произведение обычно не удостаивают внимания как одно из многих «меркантилистских» сочинении — этого было достаточно (и в некоторой степени достаточно и сейчас) для того, чтобы многие историки не видели в нем никаких достоинств. Но независимо от того, применим ли этот ярлык, следует признать, что данный Discourse затрагивал практические проблемы своего времени: занятость, заработную плату, биржи, экспорт и импорт и т. д. — в свете ясно сформулированных «законов» механизма капиталистических рынков; аналитический инструмент, который мы называем теорией равновесия, хотя и не примененный в явном виде, тем не менее присутствует «за кадром». Другие произведения, которые были под стать этому, а в некоторых отдельных моментах превзошли его, принадлежат перу таких авторов как Барбон, Дэвенант, Норт, Поллексфен и др. *Ссылки будут приведены в последующих главах. Однако, вклад Чарльза Дэвенанта следует оценивать не по его работе Discourse on the Publick Revenues, and on the Trade of England (1698), а скорее по всем его многочисленным публикациям: в сумме они составляют всеобъемлющую квазисистему. Мы сразу же прокомментируем работы Поллексфена. Джон Поллексфен был торговцем и членом парламента, а также служил в Министерстве торговли. Кроме своей основной работы A Discourse of Trade, Coyn, and Paper Credit (1697; переизд. — 1700), он также написал England and East India Inconsistent in their Manufactures (1697) — трактат, который кроме нападок на излюбленный объект его критики Ост-Индскую компанию в ответ на книгу Дэвенанта Essay on the East-India Trade (1696), частично дополняет аргументацию Discourse. Последний является превосходной работой, особенно в аналитическом отношении. Интересен вопрос о том, почему он получил столь скромное признание, и особенно, почему это признание в большинстве случаев омрачалось унизительными комментариями по поводу его «неоригинальности» и многочисленных «меркантилистских заблуждений». Последнее обвинение представляется безосновательным, а в отношении первого достаточно задать вопрос: если мы оцениваем заслуги экономиста исключительно по присутствию в его работах совершенно новых результатов, то как мы тогда должны оценить А. Смита, Д. Рикардо или Дж. С. Милля?* В каждом из этих случаев мы наблюдаем большую или меньшую осведомленность о существовании аналитического аппарата, который остается принципиально универсальным независимо от того, к какой практической проблеме его применять, и большую или меньшую готовность и способность его использовать. Для нас важно именно это и совершенно не имеет значения, нравятся ли нам или не нравятся практические рекомендации, которые, по мнению авторов, вытекают из их анализа.

Пользуясь возможностью, я упомяну выдающийся, хотя и мало известный трактат о международной торговле, который профессор Фоксуэлл (см. каталог Kress Library of Business and Economics, Harvard Graduate School of Business Administration) назвал «одной из самых ранних формальных систем политической экономии и книгой, содержащей наиболее веские аргументы в пользу свободной торговли», хотя вторая часть заявления Фоксуэлла представляется мне более правдоподобной, чем первая: Gervaise Isaac. The System or Theory of the Trade of the World. 1720. Профессор Вайнер (см. ниже, глава 7) в полной мере отдал должное этому яркому вкладу в теорию международной торговли, автор которого помимо прочего набросал на 34 страницах, хотя, конечно, в совершенно «неформальном» виде, основные элементы общей теории, имеющие отношение к предмету его книги.

Однако в основной массе уровень этих «рассуждений» был намного ниже. Большинство из них представляли собой не более чем мотивированные программы промышленного и торгового развития Англии. Так как международная торговля занимала в этих программах основное место, некоторые работы данного типа будут упомянуты в последней главе этой части. В данный момент достаточно упомянуть в качестве примера слишком высоко оцененные сочинения Мана (его трактат, однако, носил заглавие не Discourse of Trade, a England's Treasure by Forraign Trade, 1664), Кэри и Петита. *John Сагу, торговец из Бристоля: An Essay on the State of England in Relation to its Trade, its Poor, and its Taxes... 1695 (я пользовался этим изданием). Были и другие издания — одно из них вышло в 1745 г. под заглавием Discourse on Trade, — что указывает на значительный успех. Похвалу со стороны Локка я могу объяснить только тем, что Кэри выступал за перечеканку монет по старому стандарту веса и пробы, а в 1695 г. Локк готов был приветствовать любого автора, придерживавшегося этого мнения (см. ниже, глава 6). Возможно, однако, что в работе Кэри его привлекло также подробное обсуждение торговли Англии с многими странами. Другая работа — Britannia Languens, or a Discourse of Trade... 1680 — опубликована под псевдонимом Philanglus и, по мнению профессора Фоксуэлла, принадлежит перу Уильяма Петита (см. каталог Kress Library)* У этих авторов наблюдалось некое единство политических воззрений, причем эти воззрения были довольно широки и отражали все экономические проблемы нации. Но у них отсутствовали аналитические достижения и было много ошибок в рассуждениях. Кэри, например, помимо тщательного обсуждения условий и возможностей торговли Англии с каждой страной, с Ирландией и с колониями (наиболее ценная часть трактата) также рассматривал монополии (то есть монополии крупных торговых компаний), причины безработицы и средства борьбы с ней, денежную эмиссию, кредит и многие другие предметы, вплоть до проблемы — а может быть, это было вкладом миссис Кэри? — как добиться, чтобы «служанки стали более аккуратными и управляемыми, чем они есть» (Cary J. An Essay on the State of England... P. 162). Но любая его попытка вывести анализ за пределы очевидного неудачна. Высокая рента, например, объявляется причиной того, что английские товары на иностранных рынках продаются дороже других. В качестве другой причины указана высокая процентная ставка, но без обращения к каким-либо аргументам, которые могут поднять статус этой теории выше обывательского наблюдения. Несмотря на подчеркивание значения активного торгового баланса, высокие цены и высокая заработная плата рекомендуются на таких основаниях, которые читатель вынужден оценить весьма нелестно. И так далее. Однако во всем этом немало проницательных соображений — проницательных, узконационалистических и наивно жестоких — например, его энтузиазм по поводу работорговли — «серебряного рудника» Англии (р. 76) — или его взгляды на то, как следует поступать с Ирландией (passim).

Как только мы научились распознавать «квазисистемы» в сочинениях, которые внешне рассматривают лишь конкретные проблемы, мы начинаем находить их повсюду. Например, в Нидерландах к этому направлению принадлежат произведения Грасвинкеля и де ля Кура, *Дирк Грасвинкель (1600-1666), юрист и чиновник, написал трактат по экономике продовольственной торговли под малообещающим за